Когда я училась в третьем классе, папа забыл меня забрать после репетиции кукольного спектакля. Тогда снег шёл до самой земли, фонари освещали только сугробы, и я сидела на крыльце Дома культуры, обняв пакет с куклами, подаренными учительницей за роль Мышонка. Папа приехал только через два часа, из машины пахло бензином и рыбой — он отвозил соседку на рынок.
— Ну что ты ревёшь? — спросил он тогда раздражённо. — Ну забыл я. С кем не бывает?
Так и повелось: забыть про меня было не страшно, ведь была ещё Лёка — младшая. Мама всегда говорила про неё: «Это наш солнечный ребёнок, ей всё должно доставаться самое лучшее». А мне доставались книги из библиотеки, папины брюки, которые я зашивала ему тайком по ночам, и пустые слова о том, что «старшие всегда должны уступать младшим».
Когда Лёка заканчивала школу, родители собрали меня и мамину сестру на «семейный совет». Серьёзно так сели на кухне: чайник шипит, папа курит у открытой форточки.
— Ты поможешь ей поступить, — сказал отец, не глядя на меня. — Ну ты же понимаешь. Она ещё ребёнок почти.
Я уже работала тогда в типографии и подрабатывала на выходных — оформляла витрины в магазинах. Складывала по чуть-чуть, мечтала съехать от родителей, снять хотя бы комнату. Но сказала только: «Ладно». Дала Лёке свои сбережения, чтобы она купила себе ноутбук и оплатила подготовительные курсы.
Потом была её свадьба. Денег снова не хватало — она хотела ресторан, платье не хуже, чем у подруги из соседнего двора. Папа снова позвал меня на кухню.
— Ты старшая. Ну помоги. Тебе что, жалко сестру?
Я пожала плечами, а мама присела рядом и вдруг заныла: «Ты же знаешь, какая она нежная. Ты бы видела, как она плачет ночами. Она такая хрупкая у нас…»
Я работала ночами — клеила листовки, писала тексты для каких-то сайтов, чтобы не брать кредит. Всё отдала. Мне даже спасибо не сказали.
Потом я устроилась в издательство. Мама гордилась этим, рассказывала соседям: «Вот у нас Оля теперь книжки печатает». Хотя я не печатала их, а сидела с таблицами и сроками.
С Лёкой мы виделись редко — она всегда куда-то спешила, всё время жаловалась, что муж «тупит» и денег не приносит. Папа ворчал, что «жених не оправдался». Мама варила для них супы, резала салаты, сидела с внуком — моим племянником — целыми днями. И только мне напоминала: «Ты бы замуж вышла, а то совсем одна…»
Когда мне было тридцать пять, я купила маленькую однушку в хрущёвке. Кредит, конечно. Зато своё. Я пригласила родителей — они приехали с Лёкой и её сыном. Лёка покрутила носом: «Ну тут даже шкаф не встанет». Мама спросила: «А ты что, одна жить будешь?»
Я кивнула. Папа пожал плечами: «Ну, главное — своё». И пошёл на кухню открывать пиво.
Мне казалось, я вырвалась. Перестала брать трубки по ночам, когда Лёка рыдала, что муж ей изменяет, и она хочет развестись, но не знает, куда деваться. Перестала слушать мамины упрёки, что «я холодная» и «не как все».
Но через пару лет всё снова закрутилось. Папа попал в больницу. Лёка, конечно, сразу позвонила мне: «Ты должна быть рядом, я с ребёнком, мне некогда». Я снова таскалась с передачками, сидела в коридорах, выпрашивала у врачей информацию.
Однажды зашла в палату и увидела её — Татьяну Аркадьевну. Так она представилась. Медсестра из частной клиники, как потом сказала мама. Она сидела рядом с папой, держала его за руку и громко шептала: «Ну ничего, мы справимся, Вадим Сергеевич. Я с вами». Я вошла — она улыбнулась, сказала: «Вы, наверное, дочка?»
Я кивнула, не зная, что сказать.
Папа молчал. Лёка не приезжала — «у неё школа у сына, некогда». Мама один раз пришла, потом слегла с давлением. Так что сиделка осталась вместо нас.
Я приносила ей супы, кормила их обоих. Иногда Татьяна Аркадьевна брала меня за руку: «Вы молодец, что держитесь. Он вас очень любит, знаете?»
Я молчала. Мне хотелось рассмеяться, но я кивала. Хотелось верить, что хоть капля правды в этом есть.
Когда папу перевели домой, Татьяна Аркадьевна почти поселилась у нас. Она сидела в его комнате, меняла постель, готовила ему компот и звонила врачам. Лёка всё реже звонила мне — а если и звонила, то только чтобы пожаловаться, что «на папу уходит куча денег, а у неё ипотека и репетитор по английскому».
Мама поначалу ворчала: «Чего это чужая баба в доме хозяйничает?», но потом затихла. Может, поняла, что одна не справится. Может, понравилось, что можно лечь с давлением и не вставать, а обеды и таблетки — под нос.
Я всё так же ездила на работу и к ним — носила продукты, покупала лекарства. Иногда Татьяна Аркадьевна мне звонила:
— Ольга Сергеевна, папе плохо. Нужно привезти это, это, это…
— Хорошо, — говорила я. Что ещё оставалось?
Лёка приезжала раз в месяц — зайдёт в комнату к папе, вздохнёт: «Папочка, держись», — и в тот же вечер залипнет в телефоне, обсуждая с подружкой, «как бы ей улететь зимой к морю».
Я смотрела на это и думала — как будто всё так и должно быть. Ну конечно. Я старшая — значит, я в ответе. А Лёка у нас «солнечная», «нежная», «её надо беречь».
Весной папе стало чуть лучше. Он даже сидел на кухне, смотрел в окно, кивал, когда я приносила ему кисель. А потом как-то вечером подозвал:
— Ты молодец, что помогаешь. Я это запомню.
Мне хотелось сказать: «Папа, мне не нужно, чтобы ты запоминал. Мне бы просто знать, что ты меня хоть раз ценил». Но я промолчала.
Через месяц Лёка позвонила с истерикой:
— Слушай, мне надо срочно пятьсот тысяч. У нас машина сломалась, а муж сказал — или ремонт, или новую. Ты же понимаешь, у нас сын в школу, нам без машины никак!
— Лёка, у меня нет таких денег, — сказала я устало.
— Ты же можешь кредит взять! Ты одна! — крикнула она. — Ну что тебе стоит? Я потом отдам!
— Я уже брала кредит, Лёка. За тебя.
— Ну ты и жадная! — рявкнула она и бросила трубку.
Через пару дней мама звонила мне, хрипя:
— Что ты сестре не помогла? Она так переживает. Ты же знаешь, у неё тяжело с деньгами. Ты бы могла… ну ты же всегда помогала!
Я положила телефон на стол, ушла мыть посуду. От этих разговоров у меня немело горло.
Летом папа снова попал в больницу. Татьяна Аркадьевна сидела там сутками. Я привозила ей еду, оставляла на подоконнике. Она благодарила:
— Без вас бы не справилась. Он вас очень любит.
И снова эта фраза — как пустая бутылка. Звякнула и катится по полу.
Однажды я пришла раньше — открыла дверь палаты и увидела, как папа держит Татьяну Аркадьевну за руку:
— Ты у меня золотая. Если бы не ты, меня бы уже не было.
Я стояла у двери и вдруг поняла, что домой мне не хочется. Идти некуда. Звонить некому.
Когда папу выписали, он стал как чужой. Молчал, сидел у окна, а Татьяна Аркадьевна командовала всем — кто что купит, кто уберёт, кто подпишет документы для соцслужбы.
Однажды вечером Лёка ворвалась ко мне в квартиру. Без звонка, просто ключом, который я ей сама когда-то дала «на всякий случай».
— Ты в курсе, что папа на Татьяну переписывает квартиру? — выпалила она с порога.
— Что? — я не поняла.
— Ты что, тупая? Она его обрабатывает! Я слышала, она адвоката вызывала! Она всё заберёт! А мы что? Мы кто вообще?!
— Лёка, я не знаю ничего.
— Да ты всё знала! — она визжала так, что сосед за стеной постучал по батарее. — Ты всегда всё знала! Ты всё ему позволила!
Она села на моё кресло и вдруг зарыдала:
— Ну ты же старшая! Ты должна была всё проконтролировать!
А я смотрела на неё и понимала — а я-то кто? Контролировать? Кого? Человека, который меня не видел всю жизнь? Который раз за разом ставил на меня крест, чтобы только угодить «солнечной»?
Лёка вытерла нос и всхлипнула:
— Ты всё вернёшь. Ты обязана вернуть. Поняла? Если не ты — то кто?
Я молчала. И впервые за долгие годы мне не было стыдно молчать.
После того вечера Лёка перестала со мной разговаривать. Не звонила, не писала — только мама раз в пару дней набирала мой номер и начинала привычное:
— Ты бы с сестрой помирилась. Ты что за человек такой? Родная кровь — это святое.
Я клала трубку. Слушать больше не было сил.
В издательстве меня тоже качнуло. Начались сокращения. Когда начальник вызвал меня в кабинет и развёл руками — мол, ничего личного, «оптимизация», — я просто кивнула. Пошла собирать вещи. Коллеги развели руками: «Ну ты держись». Я и держалась. Как держалась всё детство, всю юность — с тех самых пор, как сидела на крыльце Дома культуры, обнимая пакет с куклами.
Только теперь держаться стало тяжелее. Зубы ломило по ночам — может, от злости, может, от холода в старой хрущёвке. Пустой холодильник. Кредиты. И тишина. Такая густая, что слышно, как у соседей лает их шпиц.
Однажды я пришла к родителям, просто проверить — жива ли мама. Открыла дверь своим ключом. В прихожей стояли две сумки. Из комнаты донёсся голос Татьяны Аркадьевны:
— …ничего страшного, Вадим Сергеевич. Главное — бумаги все у меня. Я всё оформлю, не переживайте.
— Ты ангел, Тань. Ты нас всех выручила.
Я стояла и слушала, как папа шепчет чужой женщине «ангел». Маме. Лёке. Никогда такого не говорил. Мне — тем более.
Он вышел в коридор — худой, седой, чужой. Увидел меня:
— О, Ольга. Зачем пришла?
— Посмотреть, как вы.
— Всё хорошо. Не переживай. Татьяна Аркадьевна обо мне позаботится.
— Пап, ты что делаешь? — я еле выдавила.
Он посмотрел так, будто я стою не здесь, а в телевизоре.
— Всё по уму. Она со мной будет до конца. А ты… ну ты же взрослая уже.
Я кивнула. Села на табурет в кухне. Закурила. Давно не курила — бросала раз пять.
Через неделю Лёка снова ворвалась ко мне. Без стука, без слов — кинула мне в лицо какие-то бумаги:
— Вот! Видела? Всё на неё! Он ей всё переписал! Он с ума сошёл!
Я молчала. Бумаги падали на пол.
— Ты что молчишь? Ты что, не понимаешь? Нам ничего не останется! Нам! Нам! — Лёка почти визжала.
— Мне и так ничего не оставалось, Лёка. Всю жизнь.
Она замерла. Потом прыснула смехом — истерическим.
— Ну ты дура. Ты всегда всё терпела. И сейчас будешь. Потому что кто, если не ты?
Она хлопнула дверью так, что с верхней полки упала кружка. Та самая, дешёвая, с трещиной.
Через месяц позвонил папа.
— Приезжай. Надо поговорить.
Я пришла. За столом сидел он, Татьяна Аркадьевна разливала чай по стаканам. Мама где-то в комнате — тихая, тень.
Папа долго говорил. Про то, что «все мы люди», что «никто никому ничего не должен», что «ты же всегда была сильная».
Потом достал конверт. Протянул.
— Тут немного. Это тебе. Не обижайся.
Я открыла — внутри пять тысяч. Пять тысяч за тридцать пять лет.
— Ну ты же девочка, значит — обойдёшься, — сказал отец и отвернулся к окну.
Я вышла на улицу. Остановилась у подъезда. Смотрела на небо — липкое, летнее, чужое.
И впервые мне не хотелось идти домой. Потому что я вдруг поняла: домой — это некуда. Домой — это туда, где тебе снова скажут: «Ну ты же старшая». «Ты же сильная». «Ты же девочка».
А я больше не девочка.
И больше ничего не должна.