Я стояла у круглого стола на их кухне и мяла в руках полотенце, как будто это был спасательный круг. Часы тикали, чайник подрагивал, скоро должен был закипеть.
В квартире было слишком чисто и слишком тихо — тишина из тех, что звучит громче слов. Ника выбежала в аптеку за пластырем — порезала палец, торопясь к десерту, — и мы остались вдвоём с её мужем. Георгий сел напротив, опёрся локтями о стол и вдруг произнёс так спокойно, что я сперва не поверила:
— Лиля, мне нужно перед тобой извиниться.
— За что? — удивилась я и попыталась улыбнуться, как будто он спросил про сахар.
— За то, что тебя не было на нашей свадьбе, — он смотрел прямо в глаза, и чайник как назло решил вскипеть именно в этот момент, заглушая каждое слово. — Это… была моя идея. Я настоял. И это было глупо.
Чайник щёлкнул и умолк. Я сняла его с подставки, налила кипяток в две чашки — автоматически, словно на автопилоте — и только потом поняла, что руки у меня дрожат.
— Серьёзно? — спросила я. — То есть… не «узкий круг», не «сложно разместить»?
— Нет, — Георгий вздохнул. — Я тогда придумал себе, что на свадьбе не должно быть свободных подруг невесты. Что это якобы «портит атмосферу». Не спрашивай, откуда у меня такие тараканы. Я был идиотом.
Я промолчала. Горячий пар обдавал лицо; пахло бергамотом и чем-то ещё, сладким, как прошлое лето.
А в голове вдруг — как вспышки — мелькнули картинка за картинкой: наша школьная линейка, где Ника (тогда ещё Вероника) шепчет мне в ухо анекдот; первый курс, где мы делим одну пару наушников; тот зимний вечер, когда она сообщила, что переезжает в Москву; а потом — её сообщение о свадьбе и странные объяснения, в которые я не захотела вникать.
— Я правда сожалею, — повторил Георгий. — И понимаю, как глупо это звучит. Ты хороший человек. И — если честно — ты мне нравишься. В смысле, как человек, как друг Ники. Ты умная, спокойная. Тогда я боялся… не знаю чего. Наверное, чужой свободы.
— Страх свободы — интересный диагноз, — произнесла я сухо и отставила чашку. — Ладно. Я не злопамятная. Но… спасибо за правду.
Дверь хлопнула мягко, и Ника вернулась — с пластырями, с улыбкой, с запахом уличного ветра в волосах. Она ничего не знала, ещё нет. Но я уже понимала: этот разговор мы с ней обязательно продолжим — не сегодня, так завтра. Потому что одно дело — не позвать. Совсем другое — соврать.
Мы с Никой дружили с тех пор, как в шестом классе поделили на двоих один бутерброд. Тогда её мама забыла положить обед, а у моей в рюкзаке всегда было что-то «на всех»: яблоки, печенье, бездонный пакет семечек. Потом делили шпаргалки, тайны, зонтик на двоих.
Она рисовала чёрными подводками смешных кошек, я писала рассказы о девочке с зелёными глазами — конечно же, списанной с Ники. В институт поступали вместе, на журфак, снимали комнату на окраине: облезлая плитка, чайник с накипью, плитой мы называли две конфорки, которые включались через раз. Было смешно и бедно, и никогда не скучно.
Переезд в Москву случился внезапно. Нику позвали на стажировку в журнал; её взяли почти сразу, и через три месяца она уже писала городскую колонку. Звонила мне ночью, восторженно: «Лиль, здесь такие кофейни! Такие мосты! И метро, как река, не заканчивается!»
Я радовалась за неё почти без остатка — почти, потому что в душе тихонько скребло: «Мы же мечтали вместе…» Но это была та зависть, которую не стыдно признать, — она как ветер, который толкает лодку, а не переворачивает её.
Потом появился Георгий. «Юрист, высокий, немножко серьёзный, но смеётся, когда я смеюсь», — говорила Ника. Я кивала в трубку, представляя себе квадратную челюсть и часы с тяжёлым браслетом.
Они встречались год, и в какой-то вечер она написала: «Он предложил. Согласилась. Приезжай на свадьбу!» Я подпрыгнула на диване так, что испугала кота.
А через пару недель — новый звонок, осторожный, растягивающий слова:
— Лиль, слушай… мы тут решили совсем маленькую свадьбу. Только местные. Ну и бюджет, и всё такое. Ты же не обидишься?
— Я? — у меня из руки выпала ложка. — Ника, ну какая обида. Конечно. Зато когда приедешь, отметим вдвоём. С пирожными.
— Да, — сказала она с облегчением. — Да, вдвоём — обязательно.
Я положила трубку и долго смотрела в окно. Снег в тот день плавал в воздухе большими хлопьями, как в старом фильме. «Узкий круг». «Сложно разместить». Я тогда даже пошутила сама с собой: «Да кому ты там нужна, провинциалка? Москвичи вон как всё тонко делают».
А потом, конечно, попала на её фотографии: белое платье, оранжевые георгины, люди — много людей, слишком много для «узкого круга». И во рту стало горько.
Но я отогнала это чувство. Дружба — штука длинная; бывает, в ней появляются ямы и кочки. Перепрыгнем.
Два года пролетели, как две электрички. Я сдала на права, сменила работу, начала писать колонки для местной газеты. Ника присылала мне иногда свои тексты, я — свои. Мы всё так же смеялись одинаково, хотя между нами теперь были километры и скорые поезда.
Весной я вдруг ощутила, что задыхаюсь. Тот самый ритм «дом — редакция — дом» стал похож на узкий воротник. «Поеду к Нике», — решила я. Написала ей, и она ответила почти сразу: «Приезжай! Я соскучилась. Георгий тоже». Я поймала себя на том, что слово «тоже» колется, как кактус.
Москва встретила меня запахом мокрого асфальта и цветущей черёмухи. Ника ждала на перроне — загоревшая, в светлом плаще, с такими же зелёными глазами, как раньше. Мы обнялись так крепко, что у меня хрустнули позвонки.
— Дура, ты почему так долго не приезжала? — она ткнула меня кулаком в плечо.
— А ты почему так долго не звала? — ответила я зеркалом.
Мы рассмеялись. Вечером Георгий приготовил пасту — неожиданно мастерски; я пошутила, что юрист — это маскировка, а он — шеф повар под прикрытием. Он улыбнулся неловко, как мальчишка. На полке рядом со столом я заметила их свадебную фотографию: они стоят на ступенях старой усадьбы, у Ники в руках те самые оранжевые георгины, а вокруг — толпа, ровно та, которую я помнила с экранчика телефона. Я притворилась, что смотрю на рамку, а не внутрь неё.
— Ну что, завтра — выставка, послезавтра — вечер кино, — расписывала мне Ника программу. — А в воскресенье поедем к реке. Георгий обещал показать нам «место силы». Да, Геор?
— Обещал, — кивнул он. И отвёл взгляд.
Утром, которое началось с запаха тоста и корицы, всё и случилось. Ника резала клубнику, порезала палец, упрямилась, что «это ерунда», но Георгий настоял отправить её в аптеку за пластырем с антисептиком. Оставшись со мной, он сел и, не делая вступлений, выложил мне свою правду, как карты на стол.
— Тогда я был уверен, что так правильно, — говорил он, не моргая. — Что свадьба — про нас двоих, и ничто не должно «отвлекать». Сейчас понимаю: это не про свадьбу. Это про мой контроль. Про мою неуверенность. Я не хотел, чтобы вокруг Ники были её «старые миры». Думал, что они заберут её у меня.
— А Ника? — я спросила, хотя ответ знала. — Она не спорила?
— Спорила. И плакала. И… согласилась. Я ей всё говорил про «родственников, которые не вмещаются». Про «узкий круг». Она не хотела тебя ранить и выбрала ложь.
— Ложь не бывает «не ранящей», — сказала я. — Она как стекло в супе: кажется, что ложка пронесла мимо, а потом — режет изнутри.
Георгий кивнул, опустив глаза.
— Ты имеешь право злиться. И на неё, и на меня. Я смирюсь с любым твоим решением. Просто… мне было важно это вслух сказать.
— Спасибо, — повторила я. — Это… важно.
Когда вернулась Ника, мы сделали вид, что всё как прежде. Но между нами что-то поменялось — тонко и неотвратимо, как когда внутри музыки вдруг меняется тональность.
Мы сходили на выставку, где Ника, как всегда, оживала среди полотен и рамок; посмотрели старое кино, где герои говорили репликами, похожими на приговоры; поехали к реке, где Георгий, как обещал, показал «место силы» — заброшенный мост, покрытый граффити, и ветер, который шумел, будто море. Мы смеялись, как раньше, но каждый мой смех отбрасывал маленькую тень.
На следующий день мы остались вдвоём: Георгий уехал к клиенту, и в квартире стало опять слишком тихо. Я ходила из комнаты в комнату, трогала странные московские вещи — кофемолку, которая сама говорит «готово», тёплый пол в ванной — и собиралась с духом. Наконец, сказала:
— Ник, нам нужно поговорить.
— О чём? — она замерла, держа в руках вазу с тюльпанами.
— О твоей свадьбе. И обо мне. И о лжи.
Она поставила вазу на стол, сдвинула плечи.
— Георгий сказал? — голос её стал чужим.
— Сказал. И правильно сделал.
Ника вдохнула, выдохнула, села. Мы молчали несколько секунд — длинных, как очередь в паспортный стол.
— Прости меня, — сказала она, и глаза её мгновенно блеснули. — Мне было стыдно. Я боялась, что ты скажешь: «Ты что, даёшь ему запрещать тебе?» Боялась, что разочарую тебя. Мне так хотелось, чтобы… чтобы всё было идеально. А потом я подумала: «Ну, отметим с Лилей отдельно. Она поймёт». Я выбрала лёгкий путь. И он оказался неправильным.
— Я бы поняла, — ответила я. — Правда. Я понимаю многое. Но я не понимаю ложь. Ты знаешь.
— Знаю, — кивнула она. — Просто я тогда была в каком-то тумане. Я чувствовала себя человеком, который достиг вершины и держится за камень так крепко, что не замечает, как режет пальцы. Я боялась потерять всё, что построила.
— А меня ты потерять не боялась?
Она закрыла лицо ладонями.
— Боялась. Но, видимо, недостаточно.
Мы молчали. Я слышала, как за окном кто-то ругается с таксистом, как в комнате тик-так шевелятся невидимые часы, как капля с тюльпана падает на столешницу.
— Скажи, что мне сделать, — попросила она. — Как вернуть? Как загладить?
— Никак, — ответила я честно. — Ложь нельзя «загладить». Её можно признать, прожить, и больше так не делать. И дать время. И место. И право на паузу.
— На паузу? — она всхлипнула. — То есть ты хочешь уйти?
— Я не хочу. Но я могу. Если это будет честно по отношению к нам обеим. Дружба — это тоже контракт. Мы его заключили в шестом классе — без подписи, но по всем статьям. И ты нарушила пункт «говорить правду». Срок давности есть у обид. У лжи — нет.
Она кивнула и отвернулась, будто смотрит в окно, хотя шторы были закрыты. А потом произнесла:
— Я изменилась. И он изменился. Сейчас у нас по-другому. У меня нет намерения снова выбирать ложь, чтобы кому-то не было «неловко». Если хочешь, я… — она пожала плечами. — Я готова прямо сейчас позвонить маме и сказать, что вела себя неправильно. Готова рассказать всем, кому тогда врала. Мне не хочется, чтобы наша дружба стала жертвой мой тогдашней трусости.
— Я не прошу публичных экзекуций, — ответила я. — Я прошу честности.
— Будет, — сказала Ника и подняла на меня глаза — те самые зелёные, в которых в школе отражался весь мир. — Я обещаю.
— Смотри, обещания — бумага, — я улыбнулась краешком губ. — А я, как редактор, знаю, что на бумаге можно написать что угодно. Проверять будем делами.
Она усмехнулась сквозь слёзы:
— Ты снова язвишь, значит, всё не так плохо.
— Я всегда язвлю, когда нервничаю.
— Тогда нервничай рядом со мной, — попросила она. — Не уходи.
Я вздохнула. Внутри меня боролись две силы — привычка защищаться и привычка держать руку подруге, даже если мы идём по льду. Победила второе.
— Ладно, — сказала я. — Останусь. Но в следующий раз, если что-то будет «сложно» — лучше правда, чем георгины на фото.
— Договорились.
Вечером вернулся Георгий — сосредоточенный, с папкой и чернилами на пальцах. Он увидел наши распухшие глаза, поставил папку, нерешительно сказал:
— Я ей рассказал.
— Я знаю, — ответила Ника. — Спасибо, что сделал это сам. Я должна была первая. Но ты — сделал.
Он кивнул, сел и вдруг посмотрел на нас обоих как-то по-новому, будто проверял, на месте ли мы, не исчезли ли. А потом сказал:
— Я работаю над собой. Я понимаю, как звучит это клише, но я правда хожу к психотерапевту. Узнаю, что такое границы. И как отпускать руку человека, даже если любишь его до боли. Если… если я ещё раз заставлю тебя, Ника, выбирать ложь ради моего комфорта — бей меня словом. Или подушкой. Лучше подушкой.
— Знаешь, — сказала я, — подушка — аргумент весомый.
— А я буду свидетелем, — добавила Ника и улыбнулась.
Мы сидели втроём, и впервые за эти дни воздух перестал быть натянутой струной. Я вдруг вспомнила, как Ника в шестом классе разрисовала мою тетрадь кошками и написала: «Дружба — это когда можно молчать и не испугаться». Тогда я не понимала, о чём речь; теперь — понимала слишком хорошо.
— Хотите на мост? — спросил Георгий. — Ночью там всё светится по-другому.
— Хотим, — ответили мы в унисон.
На мосту дул ветер, и город мерцал чем-то бесконечным. Ника взяла меня под руку:
— Я буду рассказывать тебе правду. Даже когда она некрасивая. И ты — рассказывай мне свою.
— Договорились, — повторила я.
— А ещё, — вмешался Георгий, — у нас в воскресенье годовщина. Два года. Не хотите ли… — он почесал затылок. — Ну, так, символически. Пирожные. Свечи. Трое. Узкий круг.
Мы рассмеялись.
— Узкий круг — это мы, — сказала Ника. — Настоящий.
Я вернулась домой через неделю. В поезде я перечитывала наши переписки — старые и новые. Сохраняла голосовые, где мы спорим о художниках, смеёмся над глупостями, объясняем друг другу сложные слова: «ответственность» и «взрослость».
В телефоне у меня была фотография: мы втроём на мосту, у меня волосы лезут в рот от ветра, Ника хохочет, у Георгия щурятся глаза. Это была хорошая фотография. Без георгинов.
Мама встретила меня у порога и спросила: «Ну что, Москва?» Я ответила: «Москва — это про правду». Мама удивилась, но ничего не сказала — у неё свой словарь.
Через пару дней Ника прислала мне длинное сообщение. В нём было много «прости» и одно важное «спасибо». «Спасибо, что дала нам шанс быть честными», — написала она.
А ещё — ссылку на свою новую колонку. В ней она писала про то, как трудно иногда выговорить маленькое слово «нет» и ещё труднее — большое «прости». Я читала и улыбалась: это была Ника — та, которую я знала в шестом классе, и та, которой она стала в Москве.
Мы ещё не раз вспоминали их свадьбу — теперь без пульсирующей боли. Георгий смеялся: «Представь, как бы ты меня тогда ненавидела — в реальном времени, с тарелкой оливье».
Я отвечала: «Я бы съела твоё оливье — назло». Ника морщила нос: «Оливье у нас был с перепелиными яйцами, между прочим». Мы спорили — и не врали.
Со временем я поняла: меня тогда ранило не отсутствие приглашения, а отсутствие доверия. Когда тебе в лицо говорят «дорога длинная» — а ты живёшь рядом с вокзалом, — это не про километры, это про невидимую границу.
И вот эту границу мы переступили. Не сразу, не разом, не без синяков — но переступили.
В нашем детском контракте появился новый пункт: «Если страшно — сказать. Если стыдно — признать. Если любишь — не прятать за чужими «нельзя»». Я распечатала этот пункт на листке бумаги и приколола к стене рядом с письмами от читателей.
Иногда взгляд цепляется — и напоминает. Про правду. Про мост. Про то, что узкий круг — это не когда мало людей, а когда много доверия.
Однажды вечером мне позвонила Ника и сказала:
— Лиль, у нас в субботу маленький праздник. Торт, музыка, свечи. И ты — в списке приглашённых под номером один. Приезжай?
— Конечно, — ответила я. — Сяду на поезд — и приеду.
— Нам некуда тебя поселить, — вдруг пошутила она. — Узкий круг, знаешь ли.
— Гостиница рядом с вокзалом, — рассмеялась я. — Пять минут пешком. Я справлюсь.
— Я верю, — сказала Ника и добавила после паузы: — И спасибо, что веришь в меня.
— Мы же с шестого класса, — ответила я. — У нас договор.
Мы повесили трубки. Я выглянула в окно: город маленький, знакомый до ослепительных деталей, лежал тихо и уверенно. Где-то далеко огромный мегаполис шумел другими голосами и листьями. А между ними — поезда, навсегда соединяющие разные миры.
Когда-то мне казалось, что расстояние — это страшно. Теперь я знала: страшно — молчать, когда следует говорить, и врать, когда можно быть честной. Всё остальное — маршруты и расписания.
Я достала чемодан и положила на дно маленькую коробку с пирожными. На крышке — наклейка с оранжевым цветком. Я усмехнулась и решила купить к пирожным зелёный чай с бергамотом. Пусть запах будет знакомой петлёй во времени: от той кухни, где дрожал чайник, к этой — где кипит новая жизнь.
И, да, я проверила — по привычке — расписание поездов. «Села и приехала», — сказала я вслух и услышала, как в комнате отзывается тёплое эхо. Это было эхо дружбы, которая выстояла. Эхо правды, которая отремонтировала мост.
И — эхо моего собственного выбора: любить взрослых людей взрослыми способами. Даже если иногда приходится говорить им «ты был идиотом», а себе — «я не уйду».