Нина узнала о беременности сестры не от неё самой — от соседки Клавдии Петровны, которая встретила Полину в женской консультации и, разумеется, не удержалась.
Клавдия Петровна вообще никогда ни от чего не удерживалась — ни от чужих тайн, ни от чужого горя, которое она пересказывала с тем особым выражением лица, где сочувствие и торжество были намешаны в равных долях.
Нина стояла в пальто, с сумками из магазина, и слушала соседку, и чувствовала, как что-то в груди медленно сжимается — не от горя, нет. От чего-то другого, более холодного и более стойкого.

Потом она вошла в дом, поставила сумки на кухне, разделась. Мать сидела в своей комнате, перебирала таблетки — привычное её занятие последних лет, неспешное и торжественное, как служба. Полина лежала на диване в гостиной, листала журнал. Живот под байковым халатом был ещё почти незаметен — три месяца, не больше.
Нина посмотрела на сестру. Полина подняла глаза, встретилась с ней взглядом — и не отвела. В этом и было всё Полинино устройство: она никогда не отводила глаз первой.
— Знала? — спросила Нина у матери, которая вышла на кухню, заслышав шум.
— Знала, — ответила та, не повышая голоса.
Нина сняла пальто. Повесила на крючок, застегнула верхнюю пуговицу — зачем, непонятно, пальто висело, никуда не денется. Руки не дрожали. Это её почему-то удивило.
Дом был отцовский — деревянный, с просевшим крыльцом и огородом, который каждую весну надо было поднимать заново. Отца не стало, когда Нине шёл девятнадцатый. Просто не встал утром. Мать пошла его будить к завтраку, вернулась на кухню и сказала: всё. Села, сложила руки на столе и больше в тот день не говорила ничего.
После его смерти мать как-то сразу постарела и стала болеть. Болела она разнообразно и с воображением: то давление, то спина, то что-то неопределённое, что она называла «нервами». Врачи её любили — она была благодарной пациенткой, выполняла все назначения и никогда не спорила.
Нина с детства была старшей — не только по возрасту, но и по какому-то внутреннему устройству. Она рано научилась делать всё сама: убирать, готовить, чинить то, что ломалось. В школе была твёрдой хорошисткой — не отличницей, нет, для отличницы в ней не хватало тщеславия. Просто делала то, что нужно, и не ждала похвалы.
Полина была другой.
Полина была красивее — это знали все и никогда особо не скрывали, как не скрывают очевидного. У неё были тёмные, почти чёрные волосы, которые вились сами по себе, без всякой химии, и большие серые глаза, которые умели смотреть так, что собеседник чувствовал себя единственным человеком на свете. Это был талант. Врождённый, как музыкальный слух или способность к языкам.
Нина была светлее и проще. Круглое лицо, русые волосы, которые она стригла коротко — так удобнее. Руки у неё были рабочие, с коротко остриженными ногтями. Красоты особой не было, но было что-то надёжное, устойчивое — то, что в молодости не ценят, а после сорока начинают понимать.
Сёстры не были похожи ни внешностью, ни нравом. Но жили в одном доме, ели за одним столом, делили одну комнату до тех пор, пока Нина не переехала в комнату отца после его смерти. Между ними не было войны — была тихая, хроническая несовместимость, которую обе научились не замечать.
Вещи.
Это началось с вещей и никогда по-настоящему не заканчивалось.
В семье жили небогато — не бедно, но с оглядкой на каждую копейку. Мать шила сама, покупала на рынке, выбирала практичное и немаркое. Когда вещи становились малы Нине, их стирали, гладили и убирали в шкаф — до Полины. Это считалось само собой разумеющимся, как смена сезонов.
Нина носила вещи аккуратно — мать хвалила её за это, ставила в пример. Полина морщилась, получая очередной свитер или юбку с чужого плеча. Морщилась молча, но выразительно — так, чтобы все видели, но придраться было не к чему.
Нина помнила один разговор — ей было лет четырнадцать, Полине двенадцать. Мать достала из шкафа голубое платье с белым воротником, которое Нина проносила одно лето, — нарядное, почти не ношенное.
— Полинка, смотри, какое хорошее платье. Как раз тебе будет.
Полина взяла платье двумя пальцами, как берут что-то сомнительное. Посмотрела.
— Оно уже старое.
— Да ты что, оно как новое. Нина его всего два раза надевала.
— Всё равно чужое, — сказала Полина и положила платье обратно на стол.
Мать не рассердилась. Она вообще редко сердилась на Полину. Нина стояла рядом и смотрела на голубое платье, которое вдруг стало чужим — не для Полины, а для неё самой. Как будто слово «чужое» что-то переименовало в нём навсегда.
Потом таких моментов было много. Полина умела одним словом, одним жестом переставлять вещи с места на место в невидимой иерархии — и всегда оказывалась чуть выше. Не грубостью, нет. Просто знанием своего веса.
Парни.
Это тоже началось рано и тоже никогда не заканчивалось.
Нина познакомилась с Андреем в девятом классе — он жил через три дома, ходил в параллельный. Высокий, тихий, с привычкой смотреть в сторону, когда думал. Они сначала дружили — долго, неспешно, как дружат в маленьких городах, где все всё знают и никуда не торопятся. Потом дружба переросла во что-то другое, и оба сделали вид, что удивились, хотя никакого удивления не было.
Полина заметила Андрея на следующий год — ей было четырнадцать, ему семнадцать. Она начала появляться там, где он бывал: на улице, во дворе, у магазина. Смотрела на него своими большими серыми глазами, улыбалась — той особой улыбкой, которую умела включать как лампочку.
Андрей смущался. Нина видела это и молчала. Что она могла сказать? Что сестра слишком часто оказывается рядом? Что её взгляды слишком долгие? Это звучало бы как ревность, а Нина не умела ревновать вслух.
Однажды она нашла в кармане Андреевой куртки — она повесила куртку сушиться, куртка была мокрая от дождя — записку. Клочок бумаги, несколько слов крупным почерком: «Я думаю о тебе. П.»
Нина сложила записку вчетверо и положила обратно. Куртку повесила сушиться. Поужинали все вместе.
Об этом они с Андреем не говорили никогда. Нина не спросила, он не объяснился. Может, ничего и не было — записка, несколько взглядов, подростковое. Но осадок остался — тот особый осадок от вещей, о которых не говорят, который со временем не рассасывается, а твердеет.
Когда Нина и Андрей поженились, Полине было восемнадцать. Она была на свадьбе — красивая, в бордовом платье, с распущенными волосами. Танцевала с чужими мужчинами, смеялась, и все мужчины смотрели на неё. Андрей не смотрел. Или смотрел, но так, чтобы Нина не заметила.
После свадьбы они остались жить в доме — Андрей был из тех мужчин, которые легко входят в чужой быт и быстро становятся в нём необходимыми. Починил забор, перебрал проводку, сложил новую печь в бане. Мать его полюбила — сдержанной, благодарной любовью вдовы, которой нужен мужчина в доме.
Через год после свадьбы родилась Наташка. Рожала Нина тяжело — тридцать часов, потом щипцы, потом неделю в больнице. Андрей приходил каждый день, приносил еду в судках, сидел рядом и молчал — он вообще умел молчать рядом, это было в нём хорошее. Наташка росла спокойной, светлоголовой, похожей на Нину. Полина иногда брала её на руки — держала осторожно, как берут чужое, — и быстро отдавала обратно.
Полина в то время заканчивала кулинарное училище, жила дома, иногда работала на подмене в кафе. Деньги в семье были в основном Андреевы.
Нина не могла потом сказать, когда именно поняла. Не в тот момент, когда Клавдия Петровна рассказала про консультацию. Раньше. Может, когда заметила, что Полина в последние месяцы стала иначе двигаться по дому — мягче, осторожнее, с той особой замедленностью, которая бывает у женщин в первые недели. Может, когда увидела на полке новые витамины какие-то. Или когда Андрей, вернувшись однажды с работы раньше обычного, прошёл не на кухню, как всегда, а задержался в прихожей — и оттуда слышался тихий разговор.
Нина тогда не вышла. Осталась на кухне, помешивала суп.
Потом съела этот суп за ужином, и Андрей сидел напротив и разговаривал о каких-то пустяках, и Полина сидела рядом, и мать сидела во главе стола. Всё было как всегда. Только Нина знала, что уже не как всегда.
Она ждала. Зачем — сама не понимала. Может, хотела посмотреть, как далеко это зайдёт. Может, просто не знала, что делать с тем, что знала.
Живот у Полины рос. Три месяца, четыре, пять. Полина ходила в консультацию, приносила домой обменную карту, фотографии с УЗИ. Мать охала над снимками. Андрей молчал — особым молчанием человека, который несёт что-то тяжёлое и старается не показывать, как ему неудобно.
Нина смотрела на всё это и думала о голубом платье с белым воротником. О том, как Полина взяла его двумя пальцами. О слове «чужое».
На седьмом месяце выяснилась двойня.
Нина помнила этот вечер отчётливо — зимний, с морозом за окном и паром от чайника на плите. Полина вернулась из консультации, разматывала шарф в прихожей, и лицо у неё было странное — не радостное и не испуганное, а какое-то закрытое, как форточка, которую захлопнули изнутри.
— Две, — сказала она, зайдя на кухню. — Врач говорит, девочки.
Мать перекрестилась. Андрей опустил глаза в стол.
Нина налила себе чаю. Руки были спокойны.
В ту ночь она лежала рядом с Андреем и смотрела в потолок. Андрей не спал — она чувствовала это по дыханию. Они оба не спали и оба делали вид, что спят. За стеной была комната Полины, и там тоже, наверное, не спали.
— Это твои дети, — сказала Нина в темноту.
Андрей молчал долго. Потом сказал:
— Да.
Больше они в ту ночь не разговаривали.
Утром всё было как обычно. Нина встала, поставила чайник, нарезала хлеб. Андрей пил кофе, читал телефон. Полина пришла позже — медленная, тяжёлая, с припухшим со сна лицом.
Нина думала о том, что скоро в этом доме будет двое детей. Которые приходятся детьми её мужу. Которые приходятся детьми её сестре.
Слова путались, как нитки в клубке. Нина перестала их распутывать.
Скандал случился на восьмом месяце — сам по себе, как случаются вещи, которые слишком долго откладывают.
Нина пришла домой раньше — Наташка заболела в садике, пришлось забрать. Наташка капризничала, тёрла глаза, просила пить. Нина завела её в детскую, уложила, вышла в коридор — и услышала голоса на кухне. Андреев голос, Полинин голос, матери голос. Говорили негромко, но как-то торопливо, с той особой сбивчивостью, которая бывает у людей, которых не должны были застать.
Нина остановилась.
Она стояла в коридоре и слушала, как Полина говорит, что не хочет рожать одна. Как требует, чтобы Андрей развёлся. Как Андрей говорит, что любит жену. Как мать говорит «прекратите, разбудите Наташку». Как Полина говорит, что оставит детей в роддоме, если всё останется как есть.
Нина слушала и думала о разных вещах одновременно. О том, что Наташке нужно дать жаропонижающее. О том, что завтра надо оплатить счёт за свет. О голубом платье с белым воротником. О том, как Полина на свадьбе танцевала с чужими мужчинами в бордовом платье. О записке в кармане куртки.
Потом она вошла на кухню.
Все трое посмотрели на неё — мать с испугом, Андрей с той мукой, которую он носил уже несколько месяцев и которая, наверное, ему самому надоела, Полина — спокойно, почти с облегчением, как смотрят на вещь, которую давно ждали.
— Я всё слышала, — сказала Нина. — Давно всё знаю.
Тишина была плотная, зимняя.
— Делай как хочешь, — сказала она Полине. — Это твой выбор.
Полина смотрела на неё своими большими серыми глазами и молчала. Может быть, ждала другого — крика, слёз, обвинений. Полина всю жизнь умела получать реакцию, которой добивалась. Нина не дала ей этой реакции.
Она налила воды в стакан и пошла к Наташке — давать жаропонижающее.
Полина родила в феврале.
Девочки оказались маленькими — каждая меньше двух килограммов, с тонкими ручками и морщинистыми личиками. Старшую назвали ещё в роддоме — Полина написала в документах «Варвара» и «Зоя», хотя потом всё равно написала отказ. Обеим.
Нина узнала об этом от Андрея, который приехал из роддома поздно вечером. Он был бледный, с мятым лицом человека, который долго сидел в неудобном месте и думал о том, о чём думать невыносимо.
Он сел на кухне. Нина поставила чайник.
— Она отказалась от них, — сказал он.
Нина кивнула. Налила кипяток в чашку, подвинула к нему.
— Ты знала, что она так сделает?
— Нет, — ответила Нина. — Не знала.
Она правда не знала. Она думала — но не знала. Полина была непредсказуема в одном направлении: она всегда выбирала себя. Всегда, без исключений, без колебаний. Это была её главная, почти единственная последовательность.
Андрей держал чашку двумя руками. Руки у него были большие, рабочие — такие же, как у Нины, как ни странно.
— Что теперь? — спросил он.
Нина не ответила сразу. Смотрела на него — на это усталое лицо, которое знала тысячу лет, на эти руки, которые починили забор и перебрали проводку и однажды взяли записку из кармана куртки или не взяли, она так никогда и не спросила.
— Не знаю, — сказала она наконец.
Это была правда. Впервые за много месяцев — чистая, без примеси, правда.
Полина ушла из дома через месяц после родов. Просто собрала чемодан и сказала, что сняла комнату. Мать поплакала, покормила её на дорожку, дала денег — тех, что берегла на лекарства.
Нина помогла ей донести чемодан до такси.
Они стояли у машины — зимний вечер, фонарь качается на ветру, снег скрипит под ногами. Полина была без живота — снова лёгкая, снова та самая, с серыми глазами. Красивая, как всегда.
— Ты меня ненавидишь, — сказала Полина. Не спросила — констатировала.
— Нет, — ответила Нина.
— Не веришь мне больше.
— Верю. Просто не ненавижу.
Полина посмотрела на неё — долго, внимательно, как смотрят на что-то, чего не понимают.
— Ты странная, — сказала она наконец.
— Наверное.
Такси уехало. Нина постояла немного, потом пошла домой. На кухне горел свет — Андрей мыл посуду. Наташка спала.
Нина разделась, повесила пальто. Прошла в кухню, встала рядом с Андреем, взяла полотенце. Они молча вытирали тарелки — он мыл, она вытирала — и за окном шёл снег, и в доме было тепло, и что-то между ними было непоправимо сломано, и что-то другое, более старое и, может, более крепкое, всё ещё стояло.
Нина не знала, достаточно ли этого.
Она никогда не узнает этого точно.
Старшую девочку — ту, которую Полина назвала Варварой и бросила в феврале, — забрали домой уже через полгода. Молодая пара из соседнего города, оба учителя, давно ждавшие ребёнка. Они назвали её Машей и увезли в квартиру, где уже стояла кроватка с мобилем из деревянных птиц.
Младшая, Зоя, задержалась дольше. Она была совсем слабенькой — врачи качали головами, говорили осторожно, взвешивали слова. Но Зоя выжила. С упрямством маленького существа, которому никто ничего не обещал, она набирала граммы, дышала, смотрела в потолок детдомовской палаты серыми, почти чёрными глазами — такими же, как у матери.
В два года её удочерили. Женщина, которая взяла её, преподавала в музыкальной школе — строгая, невысокая, с тихим голосом. Она долго выбирала, приходила несколько раз, и каждый раз садилась рядом с Зоей на маленький стул и просто сидела. Не играла, не уговаривала. Просто была рядом.
На третий раз Зоя залезла к ней на колени.
Так и решилось.
Обе девочки росли в тепле, в заботе, в семьях, которые выбрали их — не по крови, не по случайности, а намеренно, осознанно, с той особой нежностью, которая бывает у людей, долго чего-то ждавших.
Полина об этом не думала. Или думала — по ночам, в те часы, когда человек наедине с собой и деваться некуда, — но никому не говорила. Она вышла замуж через три года. Жила в другом городе. На праздники не звонила.
Нина иногда думала о двух девочках — Маше и Зое, которых никогда не видела и, скорее всего, никогда не увидит. Думала без горечи, просто думала. Как думают о вещах, которые случились и которые уже не изменить.
Сбежала навсегда