Мамы не стало в марте. Сердце — сказали врачи, быстро, не мучилась. Вера потом долго думала, хорошо это или нет — что быстро, что не мучилась, — и так и не решила. Боль от этого не делалась меньше, просто принимала другую форму: не острую, а тупую, постоянную, как низкое небо в том марте, которое не разъяснивалось неделями.
Мама оставила однокомнатную квартиру — почти центр, пятый этаж без лифта, окна на тополя. Ремонта там не было лет двадцать, и это чувствовалось во всём: в обоях с выцветшим рисунком в мелкий узор, в скрипучем паркете, в запахе старой мебели и цитрусового мыла, которым мама душила бельё.
На серванте стояли фарфоровые слоники — семь штук, хобот у каждого поднят кверху, на счастье. В углу — швейная машинка с чугунной педалью, которую мама собиралась отремонтировать лет пятнадцать подряд. В шкафу висели платья — штапельные, крепдешиновые, — которые она уже давно не надевала, но не могла выбросить, потому что каждое было откуда-то, с чем-то связано.
Вера обнаружила эти платья в первый же день, когда приехала разбирать вещи. Открыла шкаф и долго стояла, держась за дверцу. Потом закрыла и пошла на кухню.
В кармане у неё лежала связка ключей с потёртым кожаным брелоком. На брелоке тиснёными буквами: «Сочи». В тот год Вере было двенадцать. Они с мамой ехали на поезде двое суток, везли с собой жареную курицу в газете и вареные яйца.
Море тогда показалось ей огромным и немного страшным — она не умела плавать, и мама держала её за руку у самой воды, и волны накатывали на ноги, и мама смеялась.
Олег на похоронах держался хорошо. Соболезновал, обнимал, говорил правильные слова — «держись», «время лечит», «мы вместе». Вера ему была благодарна.
Она вообще была ему благодарна — пятнадцать лет вместе, познакомились когда ей было тридцать два и жизнь только что аккуратно сложилась пополам: первый муж ушёл, Катя осталась с ней, шесть лет дочери и полная неизвестность впереди. Олег появился вовремя — надёжный, спокойный, с сыном Артёмом восьми лет и усталостью в глазах человека, который тоже что-то пережил.
Они не венчались, расписались тихо. Они плюс свидетели. Жили в Вериной двушке. Артём бывал у них часто — сначала по выходным, потом всё больше, потом и вовсе почти переехал, когда у матери появился новый муж и новые дети. Вера принимала это спокойно. Кормила, помогала с уроками, вытаскивала из разных историй — мальчик рос трудным, без стержня, и жизнь это чувствовала и пользовалась.
Мама Олега не любила. Никогда не говорила об этом прямо — она вообще редко говорила прямо, — но Вера видела: поджатые губы когда он приходил, короткие ответы на его вопросы, взгляд, который скользил мимо. «Глаз завидущий», — сказала однажды, и больше не возвращалась к этой теме. Вера тогда отмахнулась. Мало ли что маме кажется.
Разговор случился в субботу, в конце августа. Вера собиралась на мамину квартиру — уже оформила наследство, уже начала потихоньку разбирать вещи, ещё не решила, что делать дальше. Олег сидел за кухонным столом в свежей рубашке, причёсанный.
— Вер, — начал он, — мы с тобой сколько уже вместе? Пятнадцать лет. Дети взрослые, скоро внуки пойдут, нам бы место нужно. Квартира маленькая. Я смотрел — можно продать обе, взять трёшку в новостройке. Уже и варианты есть.
Вера поставила чашку.
— Сережа, — сказала она громко — и осеклась: за пятнадцать лет так и не отвыкла иногда называть его чужим именем, именем первого мужа, который когда-то казался ей единственным. — Олег. Мама умерла полгода назад.
— Я понимаю, — сказал он спокойно. — Именно поэтому и говорю. Пока всё свежо, пока документы оформлены.
— Я думала Кате предложить, — сказала Вера. — Это её бабушки квартира. Может, она там жить хочет. Лучше, чем снимать.
Олег помолчал. Потом сказал, тщательно подбирая слова, как человек, который эту фразу тоже обдумал заранее:
— Я понимаю, ты хочешь Кате помочь. Это правильно. Но справедливо было бы — если уж делить — то обоим. И Кате, и Артёму. Мы же одна семья уже давно.
Вера смотрела на него. За окном шелестели тополя, по кухне ходил сквозняк, двигал занавеску. Она думала о том, что Артём был у мамы, наверное, три раза за всё время. На дне рождения — два раза, на Новый год — один. Мама его принимала вежливо, угощала чаем, но Вера видела: он для неё чужой. Так и оставался чужим — не по злому умыслу, просто жизнь не сложила их вместе.
— Олег, — сказала она. — Артём мою маму бабушкой не называл.
— Это не его вина, что отношения у них не сложились.
— Нет. Но квартира от этого не становится и его наследством.
Он встал из-за стола и вышел. Вера посидела ещё немного, потом тоже встала и поехала к маме.
В мамину квартиру она приходила теперь почти каждый день. Разбирала медленно — не потому что было много вещей, а потому что каждая вещь требовала времени.
Вот стопка писем в коричневом конверте — письма от отца, которого Вера почти не помнила, он умер когда ей было четыре. Мама хранила их столько лет в коробке из-под обуви, перевязанной бечёвкой. Вера читала и чувствовала что-то странное — как будто заглядывает в чужую комнату, и одновременно это самая её комната, самая родная.
Слоников она расставила на подоконнике — все семь, хоботами к свету. Швейную машинку трогать не стала. Просто протёрла чугунную педаль влажной тряпкой.
Олег звонил. Первые дни — редко и сухо, потом чаще. Спрашивал, где банки, как включить стиралку на нужный режим, есть ли дома еще соль. Вера отвечала коротко. Однажды он позвонил в одиннадцать вечера и долго молчал в трубку, и она тоже молчала, и так они помолчали минуты три, и он сказал «спокойной ночи» и просто повесил трубку.
Катя приехала на второй неделе. Привезла пирог и банку малинового варенья — «бабушкин рецепт, я записала когда-то». Они пили чай на маленькой кухне, и Катя смотрела на слоников на подоконнике, и у неё дрожали губы.
— Мам, ты как?
— Нормально, — сказала Вера. — Здесь мне хорошо. Тихо и спокойно.
— Ты вернёшься к Олегу?
Вера посмотрела на дочь. Кате было двадцать пять — худая, серьёзная, с маминым упрямым подбородком и отцовскими глазами, которые Вера уже почти забыла. Она давно жила отдельно, с Пашкой, снимали квартиру в соседнем районе.
— Не знаю, — сказала Вера честно.
— Он тебе звонит?
— Звонит.
Катя помолчала. Потом сказала осторожно, как говорят о чём-то, что давно думали, но не решались:
— Мама, я всегда чувствовала, что он тебя не заслуживает. Ты не обижайся. Просто — давно хотела сказать.
Вера не обиделась. Взяла чашку обеими руками, смотрела в чай.
— Он не плохой человек, — сказала она наконец.
— Я знаю, — согласилась Катя. — Просто не твой.
На третьей неделе приехали строители. Вера договорилась с бригадой ещё в самом начале — поменять проводку, переклеить обои. Квартира загудела, запахла пылью и шпаклёвкой. Вера переехала жить к Кате на это время.
В воскресенье, в половине двенадцатого, Катя окликнула её из комнаты:
— Мам, там под окнами что-то происходит.
Вера вышла на балкон.
Олег стоял во дворе. В руках — охапка хризантем, белых, огромных, нелепых для двора пятиэтажки. Рядом с ним стоял рабочий в оранжевом жилете и держал верёвку от строительной люльки — той, на которой моют окна высоток. Люлька висела пустая.
— Это что? — тихо спросила Катя, встав рядом.
Олег задрал голову, увидел Веру на балконе и помахал рукой с цветами. Потом что-то сказал рабочему. Рабочий вздохнул, полез в карман, достал телефон, что-то нажал. Из колонки, поставленной на полную громкость, грянул Малинин — «Ты моя мелодия». Двор был маленький, дома стояли близко, и музыка разлетелась по всем окнам.
В соседнем окне появилась старуха в бигудях. Снизу кто-то свистнул.
Олег, красный как рак, полез в люльку. Рабочий страховал верёвку с видом человека, которому за это хорошо заплатили. Люлька пошла вверх — медленно, покачиваясь, с лёгким скрипом. Хризантемы торчали во все стороны.
— Мама, — сказала Катя. — Это полный капец.
— Я знаю, — сказала Вера.
Люлька поднялась до уровня балкона и остановилась. Олег стоял в ней, держась одной рукой за перила, другой протягивая цветы. Лицо у него было такое, что Вера не могла понять — смеяться ей или плакать. В нём было всё сразу: и глупость, и отчаяние, и что-то ещё, что она за пятнадцать лет видела редко — что-то настоящее, без рубашки и причёсанных волос, без заготовленных фраз.
— Вер, — сказал он. — Я ду…рак.
— Да, — согласилась она.
— Возвращайся.
— Люлька скрипит.
— Я знаю. Страшно. — Он чуть качнулся, покрепче взялся за перила. — Но стою же.
Снизу захлопали. Старуха в бигудях крикнула что-то одобрительное. Малинин всё пел.
Вера взяла цветы. Хризантемы были холодные, немного помятые, видно, нёс долго.
— Слезай, — сказала она. — Убьёшься.
— Значит, вернёшься?
Она смотрела на него — на это нелепое лицо на уровне балкона, на люльку, которая слегка покачивалась на ветру, на оранжевый жилет рабочего внизу. Думала о том, что пятнадцать лет — это не мало. Что в эти пятнадцать лет было всякое: и хорошее, о котором сейчас почему-то не думается, и этот разговор в субботу утром, и его лицо с огоньком в глазах когда он говорил про варианты в новостройках. И мамин голос: «глаз завидущий».
— Слезай, — повторила она. — Чай поставлю.
Он вернулся другим — или она смотрела по-другому, трудно сказать. Разговора о наследстве больше не было. Он помогал ей выбирать обои, возил на строительный рынок, таскал тяжёлые пакеты. Молчал, когда она молчала. Не спрашивал лишнего.
Вера думала иногда о том, что мама была права — глаз завидущий, это правда, это в нём есть. Но в нём есть и другое: вот эта люлька, и хризантемы, и то, как он стоял красный и держался за перила. Человек — не одна черта. Человек — это всё сразу, и выбирать приходится весь набор, а не отдельные качества.
Квартиру она оформила на Катю. Просто отдала — без разговоров, без условий. Катя плакала и говорила, что не надо, Вера сказала, что надо, и на этом всё закончилось.
Слоников она перевезла к себе. Расставила на подоконнике в спальне — семь штук, хоботами к свету. Швейную машинку тоже забрала. Она всё-таки нашла мастера, который взялся за реставрацию. Сказал, что машинка хорошая, довоенная, сделана на совесть, ещё лет сто простоит.
Вера слушала его и думала о маме. О том, как она держала её за руку у самой воды, и волны накатывали на ноги, и мама смеялась.
Отомстила