— Ну ты ж старшая, будь умнее, — мама тогда сказала это почти с лаской, как будто комплимент сделала. Мне было двенадцать, Лёшке — девять. Он разбил бабушкину люстру мячом, запрещённым в доме. А виноватой оказалась я — не доглядела. И даже не спорила. Мне с детства в голову вбивали: уступи, не огрызайся, пожалей. Он же мальчик.
Мальчик вырос. А вместе с ним и его привычка жить так, будто все вокруг ему должны.
Когда Лёшке исполнилось семнадцать, его с трудом выпихнули в техникум. Я в это время училась в вузе и работала на полставки. Всё лето мы с подругой мыла полы в офисном центре — накопили на съёмную комнату. Я мечтала не слышать скандалов, не нюхать папин перегар и не прыгать в три утра, когда он снова хлопнет дверью. Но как только съехала — Лёшка занял мою комнату. И всё: вернуться уже было некуда.
— Ты что, обратно хочешь? — мама возмутилась. — Он же учиться будет, ему пространство нужно. Тебе вон и так хорошо — своё жильё снимаешь, как взрослая!
Жильё… Пыльная комната на окраине, с ржавым краном и хозяйкой, которая проверяла, не веду ли я мужчин. Я вела — одного, своего будущего мужа, но заходили мы тайком.
На свадьбу родители не дали ни копейки. Сказали, что всё потратили на ремонт кухни, и так уже в долгах. Потом оказалось, что папа брал кредит, чтобы закрыть Лёшкины долги — тот связался с каким-то мутным бизнесом и «влетел». Мама плакала, папа орал, а Лёшка стоял с перекошенным лицом и говорил, что его подставили. А потом добавил:
— Ну вы же сами всегда говорили, что я умный, справлюсь. Вот и решил сам заработать.
Я тогда молча ушла домой, в ту самую квартиру, где мы с мужем жили в однушке. Только ключ в замке повернула — звонок. Мама.
— Ты бы хоть пирог какой испекла. Нам сегодня тяжело было.
Я испекла. И принесла. И посуду помыла.
Муж долго смотрел, как я хожу туда-сюда. Потом сказал:
— Ты чего, снова в роль няньки влезла? Они же в тебя ноги вытирают.
Я не ответила. Мне было стыдно, что он видит — я такая. Слабая, бесхребетная. Но я не слабая. Я просто… семья же.
Мы с мужем три года копили на первый взнос. Устроились в ипотеку, как и все. Крепились. Я работала на двух работах, он брал подработки по выходным. Всё шло своим чередом, пока мама не позвонила и не сказала тихим голосом:
— Папа в больнице. Инфаркт. Надо срочно деньги. У нас ни копейки.
Мы перевели. Сняли со счёта, который откладывали «на чёрный день». Инфаркт оказался не инфарктом, а «сердечным приступом», от которого папа через два дня сбежал из больницы и закурил. А деньги ушли. Потом мама как-то проболталась, что половину они отдали Лёшке — там какие-то срочные «разборки с кредитором».
Я пришла. Села на кухне. Говорю:
— Я больше не могу. Я не банкомат. Мне нужно, чтобы вы перестали просить.
Мама молчала. Лёшка выдохнул, как будто я сказала глупость.
— Ты ж всегда помогала. А что теперь вдруг?
Тогда я в первый раз в жизни повысила голос.
— Потому что хватит! Я тоже человек. У меня ипотека, ребёнок в садике, мы не вылезаем из долгов. Я не могу кормить вас всех.
Мама всплеснула руками, будто я призналась в убийстве.
— Мы вырастили тебя, неужели теперь не имеем права на помощь?
И тут я поняла — не помогут. Никогда. Не скажут спасибо. Не вспомнят, сколько раз я им вытаскивала. Всегда будет мало. Всегда найдут причину обвинить.
Я ушла. Вышла в ночь, в ноябрьский ветер. И тогда мне впервые стало легче. Страшно, но легче.
Ту зиму мы протянули на зубах. Без подработок, потому что ребёнок стал часто болеть, и я сидела с ним. Муж ходил злой, молчаливый. Счета росли, холодильник пустел. Я держалась — из упрямства. Только в феврале снова позвонила мама:
— Ты не могла бы на время Лёшку приютить? У него там с квартирой сложности. Хозяйка выгнала, а он без жилья. Совсем. Ну поживёт недельку-две. Пока работу найдёт.
Я почти рассмеялась — но это был не смех, а судорога.
— Мам, у нас двушка. В одной комнате ребёнок, во второй — мы. Где он спать будет?
— Хоть на кухне. Вы же семья…
Я положила трубку. А потом она позвонила мужу. И он, как ни странно, согласился.
— Пусть приезжает. Только максимум на неделю, — сказал, глядя мне прямо в глаза. — И пусть сразу ищет, куда уйти.
Лёшка приехал с двумя пакетами вещей и видом человека, которому мир обязан всем. В первый же вечер он открыл пиво на кухне. Во второй — съел всё, что было в холодильнике. В третий — спросил, где у нас лежит заначка, “если что”.
Я закрыла дверь в комнату и разревелась.
На седьмой день муж сел за стол и сказал спокойно:
— Завтра — крайний. Он уходит. Или я.
Я выбрала его. Утром разбудила брата и сказала:
— Собирай вещи. Всё. Я не шучу.
Он не верил. Говорил, что я злая, что предаю родню, что мать с ума сходит от переживаний. Но я не сдалась. Даже не расплакалась.
Он ушёл, хлопнув дверью. Через день позвонила мама:
— Как ты могла? Он же на улице! Где он теперь?
— У друзей, — сухо сказала я. — Тебе не говорили?
Мама замолчала. А потом впервые сказала:
— Ты стала другой. Жёсткой. Даже страшно.
Я не стала спорить. Страшно — это когда ребёнок просит кашу, а в доме только гречка без масла. А я — просто устала.
Потом несколько месяцев — тишина. Ни просьб, ни упрёков. Ни звонков даже на день рождения внучки. Я скучала. Но не звонила первая. Училась жить с пустотой.
Пока в мае не раздался звонок от маминой подруги.
— Слушай, он у неё снова живёт. Лёшка. После твоей «выставки» она его к себе взяла. И работу ему устроила — в школе физруком. По блату.
Я хотела порадоваться. Что он пристроен, что не на мне больше. Но что-то внутри скреблось. Вопросы.
А потом был день рождения папы. Они позвали нас к себе. Мы поехали. С подарком, с тортом, как положено. И снова всё — как раньше. Лёшка сидел во главе стола, шутил, разливал вино. Мама его обнимала, поправляла воротник, нахваливала:
— Ну красавец же, ну посмотрите! Сам всё наладил, сам!
Про нас — ни слова.
Когда мы собирались уходить, я услышала:
— А может вы нас в августе в Сочи подмените? Мы с отцом поедем, а квартира без присмотра. Вдруг опять зальют?
— У нас отпуск в это время, мы сами хотели к морю, — сказала я.
Папа крякнул:
— С ребёнком вам дорого. Зачем? Лучше родителям уступите.
И тогда я впервые в жизни не улыбнулась. Сказала твёрдо:
— Мы не сможем. Сами поедем. Хотим отдохнуть.
Лёшка тут же вставил:
— Да тебе же с детства отдых один — книжки и гречка. Чего ты вдруг корону надела?
Я молча надела куртку. Муж и ребёнок уже стояли в коридоре. А мама догнала у двери:
— Ты всё-таки стала чужой. Мы тебя не узнаём.
Я сжала губы, но промолчала.
На следующий день они снова позвонили. Теперь — с претензией: мол, обидели, устроили скандал, Лёшка расстроился, папа давление поднял. А я — виновата. Опять. Всегда.
Я сидела в ванной, пока вода стекала по плечам. Тихо. Я всё понимала. Только внутри было… не злость, нет. Пустота. Ничего не осталось. Ни обиды, ни боли.
Только вопрос: зачем всё это было?
Когда я вышла, увидела сообщение от Лёшки:
«А всё тебе да тебе, а я что — чужая?»
Я не ответила. Но знала — именно в этот момент всё оборвалось.
После того сообщения прошло три недели тишины. Абсолютной. Ни мама, ни Лёшка, ни папа — никто не звонил. Ни поздравлений с окончанием садика, ни интереса, как дела, ни даже пассивной агрессии. Как будто выключили кран с шумом. И в этой тишине я впервые почувствовала… свободу.
Не сразу, нет. Сначала — тревогу. Будто нарушила что-то важное, предала кого-то. Каждую ночь снились ссоры: я ору, мама плачет, Лёшка уходит, хлопая дверью. Просыпалась с комом в горле. Но утром, открывая глаза, смотрела на мужа и дочку, и понимала: это всё не сон. Это — выбор. Мой.
И я его сделала.
Потом стало легче. Мы поехали в Сочи. Самостоятельно, как мечтали. Впервые — втроём, как настоящая семья, без звонков с «а ты могла бы». Без маминых вечных слёз, без Лёшкиных «у тебя ж всё равно лучше». Мы ели мороженое на пляже, смеялись до икоты, ловили крабов в камнях. Я даже отключила телефон. И впервые за много лет не чувствовала себя виноватой за счастье.
Вернулись — и снова тишина. Уже не болезненная. Просто — фон. Мама выложила фото с Лёшкой на даче, подписала: «С любимым сыном! Лето — время быть рядом с теми, кто нужен!» Без тени иронии. Без упоминания меня.
Муж глянул через плечо:
— Ну наконец-то хоть честно.
Я усмехнулась.
Но осенью, как только начались холода и счета за отопление, звонок всё же раздался.
Мама, голос ровный, будто между нами не было никаких ссор.
— Ну, вы же понимаете, что Лёшке сейчас трудно. У него и зарплата маленькая, и та школа закрылась — уволили, ни за что. А тут ещё зуб, больной совсем. Мы уже в кредитах.
Я слушала и ждала. Это был как текст из старого спектакля — реплики знакомы до последнего вздоха. И вот она прозвучала:
— Ты же не бросишь. Мы всегда на тебя надеялись.
Я молчала. Даже вздох не сорвался. Мама повисла на линии.
— Алло?.. Ты слышишь?
— Слышу, — ответила я. — Только больше не могу.
— Что значит — не можешь?
— Значит — не хочу. Я устала быть хорошей. Всё время. Для вас. Я вам дочь, а не касса взаимопомощи.
— Но это ж Лёшка! Твой брат!
— Я знаю. Только он никогда не был братом мне. Не настоящим. Просто… участником. Выставкой достижений. И вы всё время на него молились, а мне оставляли «будь умнее».
— Ну ты же всегда всё тянула, у тебя получалось…
— А я не хочу больше тянуть. Пусть теперь он. Или никто.
Мама долго молчала. Потом сброшенный звонок.
А вечером — сообщение. Лёшка. Без приветствия, без имени.
«Всё тебе да тебе, а я что — чужая?»
Сижу с телефоном. Смотрю в экран. И понимаю: он до сих пор уверен, что обделён. Что я взяла чужое. Что у меня всё потому, что я жадная, холодная, умная. А у него ничего — потому что я не поделилась.
Он не видел, как я шла домой по морозу после двух смен. Не помнит, что отдала свои сбережения, чтобы мама ему зубы лечила. Не знает, как я плакала в ванной от бессилия. Для него всё было просто: «ей дали — мне нет».
Я стерла сообщение. Не ответила. Снова — нет.
На кухне дочь рисует красками. Вся в зелёном, смеётся, зовёт:
— Мам, смотри, это море!
Смотрю на рисунок. И думаю — вот она, моя семья. Здесь. Сейчас. И этого никто у меня больше не отнимет.
Может быть, я правда стала чужой. Но, возможно, чужая — это наконец-то значит свободная.
Через пару дней я стояла на остановке возле поликлиники. Дочь бегала по тротуару, ловила опавшие листья. Ветер был колючий, пальцы мерзли даже в перчатках.
Я увидела маму издалека. Она шла медленно, с сумкой, в которой, как я знала, точно были лекарства, халва к чаю и тонкий свитер для Лёшки, «чтоб не замёрз». Увидела меня — и замерла. Мы стояли в двух метрах. Лица — открытые, а между нами — бездна.
— Привет, — сказала она тихо.
Я кивнула.
— Как ты?
— Нормально.
Молчание. Шум улицы, проезжающие машины, визгливые тормоза автобуса.
— Ты теперь совсем не заходишь… — мама сглотнула. — Даже на именины не пришла. У папы давление было, переживал…
Я снова кивнула. Как будто она говорила о ком-то другом. Как будто всё происходящее — это чужая история.
— Лёшка устраивается потихоньку. В фирму пошёл. У него там… ну, пока не платят, но обещают.
Я не знала, зачем она мне это говорит. Оправдывается? Привлекает? Или проверяет — осталась ли во мне та старая дочь, которая всегда спасёт?
— А ты как… живёшь?
— Хорошо, — ответила я. — Тихо. Без новостей.
Она кивнула, губы дрожали.
— Мы с отцом скучаем. Но, конечно, если ты так решила… мы не навязываемся.
Я посмотрела в её глаза. Усталые, потускневшие. Там не было злобы. Только печаль. Но и понимания — тоже не было.
И вдруг — из толпы на остановке вышел Лёшка. В пальто нараспашку, с телефоном у уха, гремящий смехом. Остановился, увидев нас, помахал рукой.
— О! Вот кого не ждали! — и тут же в голос, весело, легко, будто всё по-прежнему: — Ну чё, когда созреешь обратно в семью-то вернуться?
Он даже не пытался выглядеть искренне. Улыбался широкой, наглой улыбкой. Уверенный в себе. Всё ещё верящий, что это игра, а я скоро «остыну».
Я посмотрела на него. Потом — на маму. Она стояла чуть поодаль, смотрела на нас с тревогой. И тут я поняла, что для них ничего не изменилось. Абсолютно. Просто сейчас — перерыв между просьбами. Просто сейчас — пауза.
Я не ответила. Взяла дочь за руку и пошла в сторону. Он что-то прокричал мне вслед. Мама, кажется, вздохнула. Я не обернулась.
На перекрёстке дочь сказала:
— А это был дядя Лёша?
— Да, — тихо ответила я.
— А он хороший?
Я замялась. Потом присела, посмотрела ей в глаза.
— Он… просто другой. А мы с тобой — вот такие.
Она подумала. Потом улыбнулась и вытерла мне щёку:
— Ты плачешь?
Я улыбнулась сквозь слёзы.
— Немножко. От ветра.
Она сжала мою руку сильнее.
И в этом маленьком детском жесте — было всё. Поддержка, принятие, безусловная любовь. То, что мне когда-то не дали. Но что я всё же смогла вырастить в себе.
А телефон снова завибрировал. Я даже не посмотрела. Просто выключила звук.
Шли по улице, усыпанной листьями. Солнце пробивалось сквозь серое небо. И я вдруг подумала: может быть, когда-то мы ещё поговорим. Может быть, сможем простить. А может — нет.
И это тоже будет нормально.