Марина укачивала Соньку уже сорок минут и думала о котлетах.
Не о том, что надо их пожарить — это она и так помнила, фарш лежал в холодильнике с утра, — а о том, что Гена вчера сказал: у Лариски из отдела логистики котлеты лучше, там мясо чувствуется, а у тебя какая-то каша.
Марина вчера промолчала. Сегодня думала: может, правда каша? Может, надо было меньше лука? Она мысленно перебирала пропорции — лук, яйцо, булка, — и Сонька хныкала у неё на руках, и половица у порога скрипела на каждом шагу, и за окном был март, мокрый и серый, и Марина ходила от окна к двери и думала про котлеты, потому что думать про котлеты было проще, чем думать про всё остальное.
Сонька наконец затихла. Марина опустила её в кроватку, постояла не дыша — не проснётся ли, — распрямилась, придержав поясницу. Вышла в коридор. Прислонилась к стене и закрыла глаза на секунду.
Гена придёт в девять. Или в десять. Скажет, задержался. Или: зашёл к матери. Она кивнёт и пойдёт разогревать ужин. Так было вчера, и позавчера, и месяц назад — дни складывались в одну длинную привычку, и Марина давно перестала отличать вторник от четверга.
Она пошла на кухню, достала фарш. Стала лепить котлеты — методично, одинаковые, как умела. И думала.
Она всегда много думала на кухне. Это было её время — пока руки заняты, голова работает сама, без разрешения, и лезет туда, куда обычно не пускаешь.
Она думала о том, что он, наверное, прав.
Эта мысль жила в ней давно, въелась постепенно, как въедается запах чужого жилья — незаметно, а потом уже не понять, когда это началось. Он прав, что она располнела. Прав, что не следит за собой. Прав, что другая бы на её месте уже что-то сделала — записалась в зал, сидела на диете, нашла время.
Времени не было. Сонька спала урывками, по два часа, и эти два часа Марина тратила не на себя — на стирку, на суп, на то чтобы позвонить клиенту, потому что декрет декретом, а дела в конторе не ждут и без неё не решаются. Но это было не оправдание — это она тоже понимала, потому что Геннадий говорил: оправдания придумывает тот, кто не хочет работать над собой.
Марина хотела. Она честно хотела.
Три раза садилась на диету — каждый раз за неделю срывалась, потому что Геннадий просил блинчики, или пирожки, или ту самую запеканку, которую он любил с детства, и она готовила и пробовала, и пробуя — ела, и потом лежала вечером с чувством, которому не подберёшь слова — не вина, что-то мельче и противнее вины, что-то вроде брезгливости к себе.
Купила какие-то порошки из интернета — развела, выпила, три дня чувствовала себя плохо, бросила. Геннадий узнал и сказал: вот видишь, даже похудеть нормально не можешь, другая бы нашла нормальный способ. А ты повелась на непонятные чудодейственные травки непонятные. Марина согласилась. Он же не со злости — он переживает, хочет, чтобы она была здоровой. Разве не так?
Разве не так, думала она, укладывая котлеты на сковороду.
И то, что он встречал её раньше с работы и дарил цветы в середине недели — это ведь было. Это же не придумано. Значит, он может. Значит, что-то изменилось — и что изменилось, она понимала, потому что зеркало не врало, и весы не врали, и взгляды на улице тоже не врали. Изменилась она. И нужно было это исправить, нужно было стараться больше, и тогда, может быть.
Может быть.
Валентина Сергеевна появилась в их жизни сразу и навсегда.
Марина увидела её в первый раз за три месяца до свадьбы — Гена привёз знакомиться, как он сказал. Валентина Сергеевна открыла дверь, посмотрела на Марину сверху вниз — она была маленькой, Валентина Сергеевна, но смотреть сверху вниз умела независимо от роста, — и сказала: проходите, чай на столе. Не улыбнулась. Не подала руки. Не, тем более, обняла.
За чаем говорила про Геннадия — какой он у неё замечательный, как она в него вложила, как он перспективный, как ему нужна правильная пара. Слово «правильная» она произнесла один раз, но Марина его услышала и поняла всё, что за ним стояло.
По дороге домой Геннадий сказал: не обращай внимания, она всегда такая, она же моя мать, привыкнешь. Марина кивнула. Она умела кивать — это тоже умение, которое развивается незаметно.
Потом было много таких кивков.
Когда свекровь пришла на свадьбу в чёрном — специально, это было специально, Марина знала, — и сидела в углу с видом человека, которого привели на похороны, а не на свадьбу. Когда ушла, взяв с соседнего стола две бутылки игристого — спокойно, как берут своё, сказала что-то про подругу которая ждёт. И Марина смотрела ей вслед и чувствовала, что нужно что-то сказать, но не сказала, потому что Геннадий был рядом и она видела по его лицу: не надо, не сейчас. И она кивала — не надо, не сейчас.
Потом, когда родилась Сонька, свекровь звонила Геннадию каждый день — Марина слышала эти разговоры через стену, слышала как Геннадий докладывает: жена то, жена сё, сам посуду мыл.
Слышала голос свекрови в трубке — неразборчиво, но интонацию слышала, и интонация была всегда одна. Потом Геннадий приходил на кухню с тем особенным выражением лица, которое появлялось у него после разговоров с матерью, и говорил что-нибудь про Катьку с третьего этажа или про то, что нормальная жена успевает и за собой следить.
И Марина думала: наверное, успевает. Наверное, я что-то делаю не так.
Она не думала о том, что Катька с третьего этажа не работает — у неё муж зарабатывает достаточно. Не думала о том, что квартиру, в которой они живут, купила она, — точнее, думала, но не разрешала этой мысли занять много места. Потому что Геннадий объяснял: это семейные деньги, нет никаких твоих и моих, и она соглашалась, потому что так оно и должно быть в семье, разве нет? Машину тоже она — но это же для них, не только для себя.
Иногда, поздно вечером, когда Сонька наконец спала и Геннадий смотрел телевизор, а она сидела на кухне с остывшим чаем, — в ней поднималось что-то. Не злость. Что-то тише злости и тяжелее. Какое-то знание, которое она не хотела знать, потому что если его знать — то надо что-то делать, а делать было страшно, потому что это была её семья, её Сонька, её жизнь, и другой не было.
И она допивала чай и шла спать.
В тот вечер она вернулась раньше.
Последнюю встречу перенесли — партнер позвонил в три, попросил на завтра, — и Марина вышла из конторы в начале пятого, непривычно рано, и по дороге домой думала: успею сготовить нормально, может, поедим все вместе как люди. Это была маленькая радость — из тех, которые остались.
Зашла в магазин, купила фарш — котлеты, Геннадий любит. Шла домой и думала про котлеты, и это было нормально, это был её обычный способ думать о том, что она может сделать хорошо.
Дома было тихо. Она переоделась, поставила воду под гарнир, достала фарш. И услышала голоса.
Геннадий, оказывается, был уже дома — раньше обычного. И с ним — голос Валентины Сергеевны, негромкий, чуть шелестящий, из спальни. Марина остановилась в коридоре. Она не хотела подслушивать — просто остановилась, просто стояла.
— Твоя когда вернётся?
— Сказала, поздно.
— Как у вас с Людой продвигается?
Пауза. Марина смотрела на свои руки — они держали пакет с фаршем, белые пальцы на белом полиэтилене.
— Люда — это да, — сказал Геннадий. — Ты уверена, что отец у неё правда замдиректора? Просто если я от Марины уйду — надо понимать, что не останусь ни с чем. Квартира-то только на неё записана полностью, я тут только прописан.
— Не переживай. Люда не чета твоей, всё будет.
Марина стояла и слушала, и в голове у неё было очень тихо. Но это была другая тишина — не та, что бывает от усталости. Что-то в этой тишине было твёрдое, как дно.
Она думала: вот оно. Вот то знание, которое она не разрешала себе знать. Оно было здесь всё время — в его взглядах после звонков матери, в котлетах Лариски из отдела логистики.
Оно было здесь, и она знала, и не знала, и выбирала не знать, потому что боялась — чего? Остаться одной? Оказаться неправой? Признать, что семь лет она кивала не потому что соглашалась, а потому что не умела иначе?
Она тихо прошла в спальню.
Геннадий сидел на кровати. Валентина Сергеевна стояла у окна с её чашкой в руках — взяла, как всегда, без спроса. Оба посмотрели на неё. Геннадий — с той улыбкой, которую она когда-то любила. Валентина Сергеевна — ровно, без выражения, как смотрят на что-то ожидаемое.
— Ты уже дома, — сказал Геннадий.
— Дома, — сказала Марина.
Она прошла мимо них. Открыла шкаф. Достала чемодан — коричневый, средний, они брали его в свадебное путешествие, в Турцию, — и положила на кровать. Стала складывать его вещи — аккуратно, стопками, рубашки отдельно, брюки отдельно. Она всегда так складывала, когда они куда-то ехали. Руки помнили.
— Марин. Ты что.
— Собираю тебе вещи.
— Ты слышала…
— Слышала. — Она не смотрела на него. Сняла с дверцы костюм в чехле, положила сверху. — Остальное заберёшь потом. Через адвоката.
— Марина, подожди. Это не то, что ты думаешь.
Она наконец посмотрела на него. Долго смотрела — на эту улыбку, на ямочку на щеке, на то знакомое выражение, с которым он всегда встречал неудобное. И почувствовала что-то странное: не злость, не боль — что-то вроде удивления. Как будто видела его впервые и не понимала, как это вышло — семь лет, и котлеты, и наволочки, и кивки, и всё остальное.
— Это именно то, что я думаю, — сказала она. — Закрой дверь с той стороны. И больше не появляйся в моей жизни.
Она застегнула чемодан — оба замка, щёлкнули чётко, один за другим — и поставила в коридор.
Валентина Сергеевна стояла там же, у окна, всё с той же чашкой. Марина на неё не смотрела. Вернулась на кухню, убавила огонь под водой. Взяла фарш, начала лепить котлеты — методично, одинаковые, как умела.
В коридоре Геннадий что-то говорил матери — тихо, быстро. Потом хлопнула дверь. Потом ещё раз.
Стало тихо.
Марина лепила котлеты и слушала эту тишину. Она была непривычной — слишком много места в ней было, слишком много воздуха. Как в квартире, где только что вынесли старую мебель и ещё не завезли новую, и стоишь посередине и не знаешь, куда деть руки.
Она не знала, что будет дальше. Это было страшно — по-настоящему страшно, она не притворялась себе. Сонька у мамы, надо будет оставить до завтра и объяснить что-то, найти какие-то слова. Надо будет думать про деньги, про квартиру, про то как это всё устроить. Она умела устраивать — это она знала про себя точно, это никто у неё не отнял.
Котлеты зашипели на сковороде. Марина убавила огонь, накрыла крышкой.
Потом пошла в ванную, умылась, нанесла крем. Посмотрела в зеркало — долго, без спешки, как смотришь когда никто не торопит и некуда идти. Смотрела на своё лицо — обычное, усталое, с тенями под глазами — и думала: вот ты. Просто ты. И с этим надо как-то жить дальше.
За окном март капал с крыш — монотонно, неостановимо, как что-то, что давно уже начало таять и теперь идёт до конца.
— Ваши проблемы — не мои. Пусть ипотеку Андрей сам платит — холодно сказала Алина свекрови.