– Ирин, вы не серчайте, – сказала воспитательница Оксана Витальевна и вышла со мной за калитку. – Ваша мама третий день просит меня записывать, во сколько она детей забирает. И расписываться.
Я стояла с двумя куртками в руках.
– Где расписываться?
– В тетрадке. Она с ней и приходит, в клеточку. Я сказала, что у нас так не заведено, у нас свой журнал. Она обиделась.
Дети у меня погодки: старший, Мишка, ему пять, и Поля, ей четвёртый год. Из сада их забирает моя мама, Вера Сергеевна. Живёт она в соседнем доме, третий подъезд, идти две минуты.
– А зачем ей записывать?
– Вот и я спросила. – Оксана Витальевна поправила бейджик. – Она говорит: для порядка.
Начинать надо с августа.
В воскресенье, двадцать четвёртого, мы сидели у мамы на кухне, а дети возились в комнате. Она пекла пирог с яблоками, потому что Мишка ест только с яблоками, и вытирала руки о полотенце, которое висит у неё на дверце духовки.
– Меня с первого числа переводят, – сказала я. – Администратором зала. Смена с одиннадцати до восьми вечера.
– До восьми. А сад до семи, – повторила мама.
– Прибавляют двадцать тысяч, мам.
Мой муж Костя сидел у окна и чистил яблоко. Костя водит городской автобус, в этом полугодии у него вторая смена: выезжает в час дня, ставит машину в половине одиннадцатого.
– Я вечером на линии, – сказал он. – Никак.
Мама поставила противень на плиту и села напротив меня.
– Ир, а помнишь, я тебе что говорила? Рожай, пока я на ногах. Я говорила?
– Говорила.
– Ну вот. – Она махнула полотенцем. – Забирать буду. Да хоть каждый день. Мне же в радость.
– Тяжело будет, мам. Двое.
– Я тебе в прошлом августе девять суток Мишку держала, пока ты с Полей в больнице лежала. – Мама смотрела мимо меня, в окно. – И слова тебе не сказала. А тут два часа с половиной.
– Три, – сказал Костя от окна. – До половины девятого.
– Ну три.
И первого сентября она забрала. И второго. И третьего. Я приходила – они сидели на кухне все вместе, и Мишка выкладывал из спичек забор.
Пятого, в пятницу, я пришла за детьми в половине девятого. Мишка спал на диване одетый, Поля сидела на полу и складывала в кастрюлю прищепки.
– Ир, дай пятьсот, – сказала мама и не посмотрела на меня. – Я им компот варю, печенье беру. Пенсия у меня не резиновая.
Я дала. Пятьсот рублей – это ведь и не деньги, это два раза в магазин сходить.
А в понедельник я принесла пакет. Молоко, творог, печенье, яблоки, сосиски – всё, что они едят. Чек я не выбросила, положила сверху, чтобы было видно.
– Это ещё что?
– Продукты. Чтоб тебе не тратиться.
Мама вынула чек двумя пальцами, посмотрела на итог внизу и положила бумажку на подоконник.
– Могла бы и не выкобениваться.
– Я не выкобениваюсь. Я не хочу, чтоб ты на детей тратилась.
– Ты не хочешь быть должной, – сказала мама. – Это разные вещи, Ир.
Пакет я стала носить каждый понедельник. И каждый понедельник чек лежал на подоконнике, а к пятнице пропадал. В среду мама попросила сто пятьдесят рублей на такси до поликлиники – а поликлиника у нас через дорогу, и всю жизнь она ходит туда пешком.
Деньги я тоже дала. Тогда мне ещё в голову не приходило, что это не просьбы, а замеры.
А в субботу она вышла на лавку.
Двадцатого сентября во дворе жгли листья, и на лавке у нашего подъезда сидели трое: мама, тётя Лида и ещё одна, я её знаю в лицо. Тётя Лида – мамина подруга с комбината.
Я шла из магазина с пакетами, и мама сказала им – не мне, им:
– А я теперь у дочери вместо няньки. Каждый вечер, как штык. Бесплатно.
Тётя Лида посмотрела на меня и промолчала.
Я поставила пакеты на асфальт.
– Мам, давай я буду платить.
И вот тут она сказала так, чтобы слышали у второго подъезда:
– Ты что! Я тебе не чужая. Мать я тебе или кто.
Женщины закивали. А мама сидела прямая и очень довольная, и я поняла, что сейчас лучше уйти.
Вечером я перевела ей три тысячи. В сообщении написала: «за сентябрь, мам». Через двадцать минут деньги вернулись обратно, и телефон зазвонил.
– Ты мне это брось, – сказала мама. – Ты меня обидеть хочешь?
– Не хочу.
– Тогда не позорь. Я с внуками сижу, а не в няньках служу.
Я извинилась. Я ведь тогда решила, что и правда перегнула.
А через два дня Мишка сел ужинать и сказал:
– Бабушка сегодня с нами три часа была.
– Сколько?
– Три. – Он подумал. – Она сама посчитала, вслух. И вчера три. Она каждый день считает.
Костя вернулся с линии в начале двенадцатого, и я ему это пересказала. Он ел прямо в форменной рубашке.
– Ир, а она это к чему?
– Не знаю.
– Спроси.
Спросила я на другой вечер, когда забирала детей. Мама сидела у окна с тетрадкой в клеёнчатой обложке и что-то дописывала. Тетрадку она закрыла сразу, но я успела увидеть: страница разлинована в три колонки, и в первой стоят числа месяца, подряд, сверху вниз.
– Мам, ты что там пишешь?
– Записываю.
– Что записываешь?
– Во сколько пришла, во сколько ушла. – Она положила тетрадку на подоконник, обложкой вниз. – Для порядка.
– Какого порядка, мам? Я же не на работу тебя устроила.
Мама поправила занавеску и посмотрела во двор.
– Придёт время – узнаешь.
Я стояла с Полиным сапогом в руке и не нашлась: две фразы, а спорить не с чем.
– Мам, ты устала? Скажи прямо, я придумаю что-нибудь. С Костей поговорю, попрошу его на первую смену.
– Я не устала, – ответила она. – Я, Ир, посчитать хочу. Всю жизнь считала, а тут вроде как и не считается ничего.
Дома я пересказала это Косте. Он сказал, что старому человеку надо, чтоб его труд заметили, и что мне надо чаще говорить спасибо.
Спасибо я говорила. Каждый вечер, уже у двери, и один раз купила ей крем для рук, тот, что она любит.
А в четверг, двадцать пятого, Оксана Витальевна вышла со мной за калитку и рассказала про тетрадку.
– Вы ей скажите, – попросила она. – Мне неудобно, женщина взрослая.
– Скажу.
Дети возились в песке за спиной. Оксана Витальевна помялась и добавила:
– Ирин, я не в своё дело лезу. Если вам тяжело так каждый день – у нас Тамара Ивановна на пенсии второй год, она в этом саду двадцать лет отработала. Берёт детей, водит домой, кормит. Хотите телефон?
Телефон я записала тут же. Не потому, что собиралась звонить, а потому что неудобно было отказаться.
Маме я ничего не сказала. Ни в четверг, ни в пятницу, ни через неделю. Я ведь так и думала: ну тетрадка, ну считает, у человека тридцать лет расчётного отдела за плечами.
Третьего октября я пришла за детьми в девятом часу.
На кухне пахло гречкой. Поля спала в комнате, Мишка сидел за столом и рисовал. Мама вытерла клеёнку, положила на неё лист и разгладила ладонью.
Лист был разлинован от руки. Карандашом, по линейке, в три колонки.
– Садись, – сказала она. – Посчитаем.
Я села.
– Часы. – Она вела по строчкам огрызком карандаша, который всегда носит в кармане халата, обкусанным на конце. – С половины шестого до половины девятого – три часа. Двадцать два дня. Шестьдесят шесть часов. По двести рублей час. Тринадцать тысяч двести.
– Мам.
– Не перебивай, я собьюсь. Вечерние. После семи – дороже, потому что я в это время уже отдыхать привыкла. Тридцать три часа по пятьдесят сверху. Тысяча шестьсот пятьдесят.
А Мишка перестал рисовать и уже не отрывал от неё глаз.
– Ужин. Двести рублей в день, двадцать два дня – четыре тысячи четыреста. Сборы и стирка: я им форму физкультурную стираю, ты не знала? Сто рублей в день. Две тысячи двести.
Она подчеркнула нижнюю строчку два раза.
– Итого двадцать одна тысяча четыреста пятьдесят.
На кухне было тихо. Часы на холодильнике щёлкнули.
– Ты это серьёзно?
– А что тут несерьёзного? – Мама подняла на меня глаза, и они были совсем спокойные. – Я месяц отработала. Работу надо оплачивать.
– Мам, ты бабушка.
– Бабушка. – Она кивнула. – А бабушке шестьдесят три года и колени. Наличными, Ир. Карту твою я видеть больше не хочу, ты меня в прошлый раз оскорбила.
Я взяла куртку и пошла к банкомату у нашего магазина. Идти четыре минуты, и всю дорогу я думала одно: только не заплакать при Мишке.
Вернулась, положила деньги на клеёнку. Она пересчитала при мне, дважды, послюнив палец. Потом встала, подошла к календарю, который висит у неё над мусорным ведром, и поставила галочку.
– Вот и хорошо, – сказала мама. – А то ходишь, чеки мне подкладываешь.
Я одела Полю, взяла Мишку за руку, свернула лист вчетверо и положила в карман. Карандаш остался лежать на клеёнке. Я взяла и его – сама не знаю зачем.
Дома я развернула лист на кухне, чтобы показать Косте, и увидела оборот.
На обороте был ещё один столбик. Карандашом, мелко. «Восемнадцать» – зачёркнуто. «Девятнадцать восемьсот» – зачёркнуто. И внизу, обведённое рамочкой: двадцать одна четыреста пятьдесят. А сбоку, отдельно, её рукой: «прибавка – двадцать».
Я села.
Она считала не свои часы. Она считала мою прибавку. Двадцать тысяч мне добавили с сентября, я сама сказала ей об этом за столом в августе – и счёт вышел на полторы тысячи больше. Не меньше. Больше. Ровно настолько, чтобы я села вечером с бумажкой, посчитала и поняла: работать мне незачем.
Костя пришёл в одиннадцатом часу, посмотрел на лист, повертел и положил обратно.
– Может, совпало?
– Костя, она в расчётном отделе тридцать лет просидела. У неё не совпадает.
Он тёр ладонью щёку и молчал.
– Ир, она тебе мать. Она тебя одна поднимала. Один лист бумаги – и всё?
– Не один лист.
– Ну заплати ты ей эти деньги, – сказал Костя. – Всё равно у тебя от прибавки полторы тысячи в минус, и то с ужинами. Зато мать при внуках, и никаких чужих людей в доме.
– На первую смену тебя когда поставят?
– С января. Я узнавал, раньше не выйдет.
– Вот. А до января, Костя, она мне цену назвала после.
– В смысле?
– В том смысле, что не в августе, а третьего октября. За месяц, который уже прошёл. Я весь сентябрь думала, что мне помогают, а мне оказывали услугу и вели табель. – Я сложила лист. – А в ноябре она мне назовёт другую цену. Тоже в конце месяца, тоже за всё сразу. И я опять пойду к банкомату, потому что дети у неё, а не у меня.
Костя ничего не ответил. Он вообще не любит, когда я говорю длинно.
Ответ покороче пришёл дней через пять: с чужим человеком я могу договориться. Назвать часы, назвать деньги, сказать «нет, так не пойдёт», – и она мне тоже скажет. А с матерью нельзя. Она мне не услугу оказывала, она мне любовь оказывала – и выставила за неё счёт с надбавкой за вечернее время.
В субботу утром я позвонила Тамаре Ивановне.
Мы встретились у сада, на скамейке. Пуховый берет, сумка с двумя ручками, одна подшита суровой ниткой. Она достала блокнот и спросила, что дети едят, есть ли аллергия и кто дольше засыпает.
– Двести пятьдесят рублей час, – сказала она. – Ужин мой, я всё равно себе варю. Выходные и вечерние не считаю: я на пенсии, мне торопиться некуда. Если что поменяется, я вам скажу заранее, за месяц. Не люблю, когда людей ставят перед фактом.
Я посчитала при ней, на телефоне. Шестнадцать с половиной за месяц.
– Согласны? – спросила она.
– Согласна, – сказала я. – Вы про меня у Оксаны Витальевны спросите. Я тут не самая удобная мать.
– Я про вас уже спросила, – ответила она и застегнула сумку. – А бабушка у детей есть?
– Есть.
– Ну и слава богу. Значит, я не вместо.
В первый раз она вышла во вторник, седьмого. Я пришла в половине девятого. В прихожей стояли две пары сапог, носками к стене, и пахло гречкой – опять гречкой, они её обе варят одинаково.
Мишка вылез из комнаты и доложил, что они с бабой Томой – он её сразу так назвал, я не учила – склеили из спичечных коробков гараж и трогать его нельзя.
Тамара Ивановна ушла. Я села на табуретку в прихожей и не стала разуваться. За стенкой Поля катала по полу что-то деревянное. Никто не сказал мне, сколько это сегодня стоило.
А в среду вечером в дверь позвонили.
Мама вошла в куртке и села на кухне на то место, где обычно сидит Костя. Он как раз был дома – выходной по графику.
– Мне Лида сказала, – начала она. – У сада видела. Чужая женщина ведёт моих внуков за руки.
– Не чужая. Тамара Ивановна, она у них тут воспитателем была.
– Воспитателем. – Мама сняла куртку и бросила на табуретку. – А я тебя всю жизнь ращу, и ничего. Сколько ты ей платишь?
– Шестнадцать с половиной.
Она замолчала. Я видела, как она складывает: у неё при счёте двигаются брови.
– Мне, значит, двадцать одну пожалела, а посторонней – шестнадцать не жалко?
– Я тебе не пожалела, – сказала я. – Я тебе заплатила. Всё, до рубля, наличными, ты при мне пересчитала.
Я вынула из ящика пачку чеков, перетянутых аптечной резинкой, и положила рядом с её курткой.
– Ужин ты мне выставила за все двадцать два дня. Вот чеки за сентябрь, мам. Творог, сосиски, яблоки. Я тебе их каждый понедельник приносила, ты их с подоконника выкидывала.
– Так я же готовила!
– Готовила. За это и бери.
– И на другой же день взяла бабу с улицы!
– Взяла.
– Родную бабушку от внуков отставила! – Мама хлопнула ладонью по клеёнке, и в комнате стало тихо: дети там играли и перестали. – Ты хоть понимаешь, что люди скажут?
Я достала из ящика лист и положила перед ней оборотом вверх.
Она посмотрела и не отвела глаз. Я ждала, что скажет «это не моё», а она даже поправила лист пальцем, чтобы лежал ровно.
– Ну.
– Что «ну», мам? Ты не свои часы считала. Ты мою прибавку считала.
– И правильно считала. – Она сказала это спокойно, как про квитанцию. – Я думала, ты сядешь, посчитаешь и уволишься. Двое малых, а мать до восьми вечера в магазине. Куда ты рвёшься, Ир?
Костя поставил кружку на стол.
– Вера Сергеевна.
– А ты помолчи, ты в час дня из дому уходишь.
– И забирала ты их в половине шестого, – сказала я, – хотя сад работает до семи. Полтора часа в день ты себе сама насчитала.
– Дети голодные сидят!
– Мам. – Я говорила тихо, чтобы дети не слышали. – Тамара Ивановна берёт двести пятьдесят в час и всё равно выходит дешевле тебя. И знаешь почему? Потому что она не считает мне вечерние. Она мне работу делает. А ты мне месяц делала одолжение и складывала его в тетрадку.
– Я имею право.
– Имеешь. И я имею.
– Что ты имеешь?
– Отказаться.
Мама застегнула куртку на верхнюю пуговицу, будто собралась на мороз.
– Я тебе в прошлом августе девять суток Мишку держала, – сказала она. – Ты об этом не вспомнила.
– Вспомнила, мам. Ты даже не представляешь как.
Мама встала, взяла куртку и в дверях сказала:
– Ты об этом ещё пожалеешь. Не сегодня.
Дверь она даже не хлопнула, прикрыла аккуратно. И это было хуже, чем если бы хлопнула.
Ведро я понесла через полчаса, и на лестнице меня догнала тётя Лида – она живёт этажом выше и всё слышала, двери у нас картонные.
– Ир, – сказала она и придержала меня за рукав. – Ты на неё сильно-то не серчай. Она же не за деньги.
– А за что?
– Она в августе ещё говорила: пусть попробует поработать до восьми, через месяц сама прибежит. – Тётя Лида вздохнула. – Это я ей, дура, про счёт-то и подсказала. У меня своя дочь такая же, я ей второй год выставляю. Только моя платит и не выпендривается.
В субботу, одиннадцатого, я перевела маме двадцать три тысячи четыреста.
В сообщении написала: «за август прошлого года. По твоему тарифу».
Год назад Поля девять дней лежала в больнице, я с ней, а Мишка всё это время был у мамы. Круглосуточно. Она приходила к нам с пирожками и говорила: «Не думай ни о чём, у меня внук как дома». Посчитала я по её же листу, только по-божески: не круглые сутки, а двенадцать часов в день. И ужины.
И деньги не вернулись.
Она позвонила через сорок минут, и голос у неё дрожал – такого я не слышала никогда.
– Ты что творишь?
– Расплачиваюсь. Ты же сама сказала: работу надо оплачивать. За сентябрь я тебе всё отдала, до рубля. А за прошлый август осталась должна – ты и тогда работала, только счёт не выставила.
– Я к внуку ходила!
– Мам, ты и в сентябре с ними сидела. И счёт выставила.
Она заплакала. Я стояла на балконе, смотрела, как во дворе жгут последние листья, и слушала, как плачет моя мать.
– Ир, – сказала она, когда отдышалась. – Ну хочешь, я буду за пятнадцать. Как чужая, даже меньше.
– Нет.
– Тогда бесплатно. Совсем. Слышишь? Я больше копейки с тебя не возьму.
– Нет, мам.
– Хоть по субботам! – крикнула она. – Хоть раз в неделю, чтоб я их видела!
И вот тут надо было согласиться. Я знаю. Я до сих пор знаю.
– Ты будешь их видеть, – сказала я. – В гости приходи, когда позовём. А одних я тебе их больше не оставлю.
– Почему?
– Потому что ты один раз уже посчитала, во что мне обходятся мои дети. Второй раз я этого не переживу.
В понедельник я пошла к заведующей. Наталья Борисовна достала папку и объяснила: список тех, кому разрешено забирать ребёнка из сада, родитель пишет сам, заявлением на её имя, и переписать его может в любой день.
В старом заявлении мамина фамилия стояла первой строкой. Я написала новое: там теперь двое – я и Тамара Ивановна. Старое Наталья Борисовна убрала в папку, а я смотрела, как оно туда ложится.
Прошло четыре месяца.
Деньги мама не вернула и не потратила: тётя Лида говорит, лежат на книжке отдельно, «внукам на восемнадцать лет». По двору ходит версия, что дочь выгнала родную мать за деньги, и рассказывают её не мне, а Косте, когда он выносит мусор.
Мишка про бабушку спрашивал два раза в октябре и один раз в ноябре. А больше уже не спрашивает. А Поля зовёт Тамару Ивановну бабой Томой, и в декабре кто-то маме об этом донёс.
Может, надо было просто платить и молчать.
Я матери за её же любовь заплатила по её же тарифу и к внукам её больше не подпустила. Перегнула я или права была?
Карандаш её, обкусанный, так и лежит у меня в кухонном ящике. Выбросить рука не поднимается, а точить незачем.
Загостившийся родственник