Я вешала простыню на верёвку, когда у калитки хлопнула дверца машины.
Нина шла по дорожке в городских туфлях, каблуки уходили в песок. Под мышкой – синяя папка на резинке.
– Лида, ты бы хоть в дом позвала, – сказала она вместо здравствуй.
Я прищепнула второй угол и вытерла руки о фартук.
– Заходи. Чайник горячий.
Она поднялась на веранду и села не там, где всегда сидели гости, а во главе стола, у окна. На отцовское место. Папку положила перед собой и разгладила по ней ладонью, будто скатерть поправляла.
– Чай потом. Ты сядь.
Я села.
Нина вынула лист в клетку, вырванный из тетради, и повернула ко мне буквами.
– Это завещание отца. Дом и участок он оставил мне. Вам надо съехать до октября.
Строчки шли вниз, к правому краю, будто человек писал и заваливался вбок. «Я, Гущин Пётр Ильич, находясь в здравом уме и твёрдой памяти». Дальше про дачу, про то, что дочь Нина за ним ухаживала. Внизу подпись с длинным дрожащим хвостом. И дата – четырнадцатое марта.
– Нотариуса не было, – сказала Нина и поправила воротник. – Но он своей рукой писал. Это главное.
– Понятно.
Она подождала. Я молчала и смотрела на её туфли – замшевые, с песком на носках. В таких по нашей дороге не ходят.
– И всё? – Нина подалась вперёд. – Ты спорить не будешь?
– Не буду.
– Вот и правильно. Я думала, начнётся.
– Начнётся – это как?
– Ну как у людей. Крик, суды, адвокаты. – Она постучала ногтем по папке. – А я же по-родственному пришла, заранее предупредить. Я вас на улицу не гоню, у вас квартира в городе есть.
– Есть. Двушка на пятом этаже, без лифта.
– Вот и живите. – Она открыла папку и достала второй листок, отпечатанный на принтере. – А тут я написала, что в доме отцовское. Мебель его, холодильник он покупал, телевизор он покупал. Инструмент в сарае – его.
– Холодильник мы брали в рассрочку в двадцатом году. У меня чек в тетради лежит.
– Он говорил, что покупал.
– Он много чего говорил, Нин.
За окном ветер тронул простыню, и она хлопнула, как парус.
– Нин, а ты его последний раз когда видела? До больницы.
Она взяла со стола солонку, посмотрела на неё и поставила обратно.
– Я работала. У меня смены.
– Ты в мае с кладбища сразу на вокзал уехала. Поминать не осталась.
– У меня билет был куплен. – Голос у неё поднялся на полтона. – Ты мне это в вину не ставь. Я за ним ходила, когда он в больнице лежал, а вы тут грядки копали.
– Он тут семь лет прожил, Нина.
– Вот именно, что у вас. При вас. А теперь по бумаге всё будет как положено.
Я встала, открыла буфет и достала тетрадь в клетку, сорок восемь листов, обёрнутую в старую клеёнку. Уголки клеёнки давно обтрепались. Эту тетрадь я завела в первую же зиму, когда мы поняли, сколько дом ест.
– Раз съезжать, значит съезжать, – сказала я и положила тетрадь между нами. – Только сядь поближе. Я тебе расскажу, что ты получаешь.
Нина посмотрела на клеёнку, как на чужую сумку в электричке.
– Мне тетрадь не нужна. Мне дом нужен.
– Дом с тетрадью идёт. Отдельно не продаётся.
– До октября – это до какого числа? – спросила я.
– До конца. Тридцатого я приеду за ключами, и чтоб вещей ваших тут не было.
– А если не приедешь?
– Я приеду, – сказала Нина. – Ты мне тут не умничай. Костя где?
– На объекте. К вечеру будет.
– Ну и хорошо, – она откинулась на спинку. – С тобой договориться проще. Ты женщина спокойная.
Я открыла тетрадь на январе. Там мой почерк, столбиком, и внизу подчёркнуто дважды.
– Спокойная, – согласилась я.
Нина скинула туфли и подобрала ноги под стул.
– Ладно. Читай свою тетрадь.
– Взносы в товариществе – двенадцать тысяч в год, – сказала я. – Платить до первого июля. Просрочишь – председатель ставит вопрос на собрании. Не страшно, но неприятно.
– Двенадцать? За что?
– Дорога, свет на столбах, сторож, вывоз мусора. Пойдём, покажу.
Мы вышли во двор. Нина шла за мной в моих резиновых тапках, которые ей были велики, и придерживалась за забор.
– Скважина, – я показала на зелёную будку. – Насос полетел позапрошлой весной, меняли в мае. Вода железистая, фильтр раз в полгода.
– А просто из колодца нельзя?
– Колодца нет. Ближайший у Семёновых, через три участка, и они его заперли, потому что к ним ходило пол-линии.
Я повела её за угол дома, где стояла бочка.
– Дальше. Зимой дом нельзя бросать. Или топишь, или спускаешь воду и сливаешь котёл. Спустишь неправильно – весной трубы рвёт.
– А если топить?
– В январе за свет вышло семь тысяч. Котёл электрический, газа у нас в товариществе нет и не будет.
Я открыла дверь в сени и показала на трубу с красным вентилем.
– Вот этот кран. Открываешь и держишь, пока не перестанет капать. Потом снимаешь шланг с насоса, сливаешь бачок, продуваешь.
– Я такого сроду не делала.
– До ноября научишься. Или мастера зовёшь, он за один выезд берёт как за твой билет сюда и обратно.
Нина тронула вентиль пальцем и отдёрнула руку – железо было холодное.
Она остановилась и посмотрела на крышу. Крыша у нас новая, тёмно-зелёная, её видно от самого поворота.
– Крышу когда делали?
– В позапрошлом году. Двести восемьдесят тысяч со стропилами и работой.
– Сколько? – она даже голос сорвала. – Двести восемьдесят? Да за такие деньги у нас в городе кухню под ключ ставят!
– У вас в городе на кухню снег не падает.
Она пошла вдоль стены, трогая брёвна ладонью, и я видела, как у неё меняется лицо. Считала. Губы шевелились.
– Лид, а сдавать её можно? Летом.
– Можно. Только зимой всё равно кто-то должен приезжать и топить.
– А продать сколько дадут? Артём смотрел объявления. Говорит, восемь соток, дом тёплый, миллиона полтора возьмём.
– Артём у нас теперь по недвижимости?
– Артём просто смотрел! – она махнула рукой. – Мне бы до весны продержаться. Хозяйка квартиру с октября поднимает, я больше не потяну.
Вот тут я и остановилась у теплицы.
– Нин. А отцова квартира куда делась?
Она поправила волосы.
– Продала. В двадцать первом. Артёму на первый взнос отдала, у него ипотека.
– Ясно.
– Что «ясно»? Он внук. Он ему родной был.
Теплица стояла с прошлой весны кривая: две дуги повело, плёнка прихвачена скотчем в трёх местах. Я потрогала скотч.
– На майские твой Артём сюда приезжал с компанией. Шашлык, музыка до трёх ночи. Вот эти дуги они и повалили, когда волейбол затеяли. Отец потом два дня мешки на тачке к контейнерам возил. Ему было восемьдесят четыре.
– Он сам не дал ему убирать, – быстро сказала Нина. – Я знаю, он сам. Он внука жалел.
– Конечно, сам.
Мы вернулись на веранду. Я вырвала из тетради чистый лист и стала писать столбиком: взносы, свет, трактор зимой – по три тысячи с участка, фильтр, налог. Написала и подвинула ей.
– Вот это с ноября твоё. И воду спустить до первых заморозков, числа до пятнадцатого октября, иначе к январю дом лопнет.
Нина взяла лист двумя пальцами, как чужую квитанцию.
– Какие трубы, какой трактор… Я думала, дача и дача. Приехал, шашлык пожарил.
– Она и есть дача. В июне.
– Мы жильцов пустим, пусть топят.
– Кто зимой поедет за двадцать два километра от города в дом без газа?
Она не ответила. Сложила лист вчетверо и сунула в папку – к завещанию. И завелась уже с другого конца, обиженно, как в детской ссоре:
– Ты мне тут расходы считаешь, а где вы все были, когда он в больнице лежал? Я одна к нему ездила, через весь город с пересадкой. Я ему и бумагу привезла, и ручку в руку вложила. А брат твой – раз в неделю на десять минут, и то с работы, в грязных ботинках.
– Он через день ездил, Нин.
– Ага, как же, – сказала Нина и отвернулась к окну.
– Через день, – сказала я. – Я ему термос собирала каждое утро.
– Ты за него не расписывайся.
Я ушла в комнату, сфотографировала лист с завещанием на телефон и отправила Косте. Без подписи, одну фотографию.
Через минуту телефон коротко звякнул: «Буду в пять».
Костя приехал в начале шестого, поставил машину у калитки и вошёл с рабочей сумкой, не разуваясь.
– Костик, – сказала Нина и встала. – Ну хоть ты по-человечески…
Он положил сумку на лавку, взял со стола лист и прочитал. Потом прочитал ещё раз, держа на вытянутой руке, потому что очки остались в машине.
– Четырнадцатое марта, – сказал он.
– И что?
– Четырнадцатого марта отец лежал в больнице. Я привозил ему кефир и кормил с ложки. Он ложку двумя руками держал, Нин. Двумя.
– Он сам захотел написать!
– Ты час назад Лиде сказала: ручку ему в руку вложила.
Нина открыла рот и закрыла.
– Я имела в виду – подала. Подала ручку.
– Ты сказала «вложила». Я это слово с детства от тебя слышу, ты его всегда говоришь, когда что-то сделала за другого.
Он положил лист на стол и разгладил, как она раньше папку.
– И нотариуса нет. Без нотариуса это не завещание, а лист из тетради. Такую бумагу нотариус и читать не станет, ему по закону нельзя.
– Он был в здравом уме!
– Он в тот день меня Валеркой звал, – сказал Костя. – Валерка – это его брат, он в семьдесят девятом умер.
– Ты там был через день, ты всё знаешь!
– Я тебе в марте каждый вечер писал, как он. Тринадцатого писал, четырнадцатого писал. Открыть тебе переписку?
– Я не читала, я на сменах была.
– А сидела у него четырнадцатого до самого вечера. Санитарка сказала.
Нина села. Потом снова встала.
– Он тут был прописан! Семь лет прописан!
– Прописка – не собственность, Нин. В общежитии люди по двадцать лет прописаны.
– Вы его тут держали, чтоб дачу забрать! – Она повернулась ко мне, и голос у неё стал высокий, тонкий. – Он к вам не с пустыми руками пришёл! Он сюда всё вложил!
– Он пришёл с сумкой и с кошкой, – сказал Костя. – Кошку, между прочим, до сих пор кормим, она под верандой живёт. А квартиру он отписал тебе в восемнадцатом году, когда сюда переезжал. Ты её в двадцать первом продала.
– Она маленькая была! Однокомнатная, на первом этаже!
– Она была его.
На кухне щёлкнул и загудел холодильник. Костя сел, потёр лицо ладонями и посмотрел на бумагу так, будто она могла сама признаться.
– Лид, эту бумагу надо отнести участковому. Тут статья. За такое люди по судам таскаются.
– Не понесу.
– Почему? Пусть разбираются, кто кому что вкладывал.
– Не понесу, Костя.
Он не стал спорить при ней, только отвернулся к окну.
Я взяла лист со стола, вложила его в тетрадь между страницей за март и страницей за апрель и закрыла клеёнчатую обложку.
– Бумага побудет у меня.
– Отдай! – Нина шагнула ко мне. – Это моё! Это отец мне писал!
– Тогда так, – сказала я. – Или ты забираешь её и идёшь с ней к нотариусу, и он тебе при свидетелях объяснит то же самое, что сейчас сказал Костя. Или она лежит у меня, и мы про неё забываем, и ты сегодня уезжаешь на восьмичасовом. Выбирай.
– Ты меня выбором пугать будешь?
– Я тебе его просто называю.
Она стояла посреди веранды в моих тапках, с папкой под мышкой, и у неё дрожал уголок рта. Мне стало её жалко ровно на секунду. Потом я вспомнила, как отец на девятое мая сидел на этом самом месте у окна и три раза за вечер спрашивал, приедет ли Нина.
Костя встал, вышел к машине и вернулся с почтовым конвертом, надорванным по краю.
– Я во вторник кое-что заказал, – сказал он. – Сегодня в ящике лежало.
Он вынул два листа и положил на стол, один рядом с другим.
– Выписка из реестра. По участку и по дому.
– Какая выписка? Я не понимаю, – сказала Нина.
– Сейчас поймёшь. – Костя провёл пальцем по строке. – Участок двадцать семь, восемь соток. Правообладатель – Воробьёва Раиса Тимофеевна.
– Это кто ещё?
– Моя мать, – сказала я.
Нина посмотрела на меня так, будто я вынула из кармана чужой паспорт.
– Твоя… мать?
– Моя. Ей этот участок дали от фабрики в девяносто четвёртом. Она его с тех пор и держит. Ей семьдесят девять, она в городе живёт, на Первомайской.
Костя подвинул второй лист.
– А это дом. Зарегистрирован в девятнадцатом году, правообладатель тот же. Отец переехал сюда в восемнадцатом, когда мамы не стало. Он тут семь лет прожил, и я ему за каждую грядку спасибо скажу, и за забор, и за то, что он крыльцо перебрал. Но ни земли, ни дома у него не было. Никогда, Нин.
Нина взяла лист, поднесла к глазам, отвела подальше. Потом положила и вытерла ладони о юбку.
– Он мне сам говорил, что дом его. Он мне в марте говорил: приедешь – будешь хозяйкой.
– Он и мне так говорил, – сказал Костя. – И соседям говорил. Он тут хозяйничал, ему никто слова поперёк не сказал, вот он и привык.
– Я про землю знала, – сказала я. – А дом он при всех называл своим. И я, дура, за семь лет ни разу не спросила, есть ли у него на этот дом хоть одна бумажка.
– И зря не спросила, – сказал Костя. – Я вот спросил. В реестре.
– Я всё равно подам. Пусть суд решает.
– Подавай. Только чужое имущество суд не делит.
– Тогда деньги, – сказала Нина. – Он вам пенсию отдавал? Отдавал. Семь лет.
– Пенсию он тратил на лекарства, на корм кошке и на телефон внуку. Каждый месяц переводил, до самой больницы.
– Какой телефон?
– Спроси у Артёма.
Нина достала телефон, отошла к двери и набрала. Включила громкую связь, сама не заметив, – она всегда так делала, когда нервничала.
– Артём. Артём, тут выяснилось… тут дача не отцовская оказалась. Она на Лидкину мать записана, представляешь?
– Мам, ну я же говорил – проверь сначала, – сказал телефон голосом её сына, ровным и скучным. – Я сегодня не приеду, у меня смена. Сама разбирайся, ты же взрослая.
Гудки.
Она постояла у двери спиной к нам. Потом повернулась, и лицо у неё было уже другое – мягкое, просящее. Такого лица я у неё за двадцать шесть лет не видела ни разу.
– Лид. Ну пустите меня до весны. Мне из квартиры съезжать в октябре, я уже и коробки взяла. Я в маленькой комнате лягу, у кухни. Я тихая, я мешать не буду. Я и по хозяйству могу, и печку топить научусь.
Костя посмотрел на меня.
– Лид, – сказал он тихо. – Она мне сестра.
Нина не стала ждать ответа. Она прошла на кухню, сняла с гвоздя отцовскую кружку с синей каймой – ту, из которой он пил чай каждое утро, пока весной его не увезли, – и налила себе воды из чайника.
Я подошла и забрала кружку у неё из рук. Вылила воду в раковину. Повесила кружку обратно на гвоздь.
– Нет, – сказала я.
– Лида, ну что тебе стоит, – сказала Нина.
– Нет, Нин.
Я пошла в дальнюю комнату, где стояла его койка, и стала складывать в спортивную сумку отцовские вещи. Серый свитер с заплатками на локтях. Очки в футляре. Будильник, который он заводил на шесть, хотя вставать ему было некуда. Конверт с фотографиями. Пакет с удостоверениями и планками, перетянутый резинкой.
Вынесла сумку на крыльцо и поставила у её ног.
– Забирай отца. Больше его тут нет.
Нина смотрела на сумку и молчала.
– И второе, – сказала я. – Костя, сестра у тебя одна, я знаю. Хочешь видеться – видься в городе. В кафе, у неё дома, на кладбище, где хочешь. Я слова поперёк не скажу. Но сюда она больше не приедет. В эту калитку – нет.
– Лид, – начал он, – ты сейчас на горячую голову рубишь…
– В эту калитку – нет, – повторила я. – Я семь лет твоего отца кормила и ни разу не спросила, что мне за это будет. А сегодня мне принесли бумагу и велели съехать до октября. Всё, Костя. Хватит.
Нина подняла голову.
– Ты меня на ночь глядя гонишь? Автобус последний в восемь.
– Успеешь на последний.
– Я отвезу, – сказал Костя и взял сумку.
Он не посмотрел на меня. Подал ей туфли, взял со стола её папку и придержал калитку, пока она садилась в машину.
Фары мигнули на повороте и пропали за лесополосой. Во дворе было темно и пахло скошенной травой от соседей. Простыня так и висела на верёвке, сырая по нижнему краю, – я сняла её и прижала к себе, холодную, обеими руками. Потом задвинула щеколду на калитке и постояла, держась за неё.
Костя вернулся в начале седьмого утра и лёг не раздеваясь.
Прошло полтора месяца. Тетрадь лежит на прежнем месте, в буфете под скатертью. Воду из труб мы спустили двенадцатого октября, как всегда, и Костя, как всегда, ругался, что кран у котла закис.
Тридцатого за ключами никто не приехал. Нина не звонит. В воскресенье Костя ездил к отцу на кладбище – поправить оградку. Меня не позвал, сказал: «Я быстро». Вернулся к обеду, поел и весь вечер строгал во дворе новые дуги для теплицы, так что от него и слова было не добиться.
Заявление участковому я так и не отнесла. Не потому, что Нину жалко. Просто не хочу, чтобы чужой человек в кабинете вслух читал, что отец написал в больнице.
В ноябре будет полгода. Нина уже ходила к нотариусу – подала на гараж в кооперативе и на отцовские «Жигули», которые восьмой год стоят без аккумулятора. Костя заявление не подавал и, похоже, не подаст.
И кому из вас приходилось закрывать дверь перед роднёй мужа – чем это кончилось у вас?
А кружка с синей каймой так и висит на гвозде. Я из неё не пью и снимать не стала.
Хотел продать общую квартиру без ведома жены