Всю Ольховку учили, что я воровкина дочь. Через 26 лет я открыла в ней цех и взяла на работу дочь воровки

Заведующая швейной мастерской взяла аттестат двумя пальцами, посмотрела на фамилию и вернула, не раскрывая.

— Клюева? Это у которой мать посадили?

— Мама ничего не брала.

— Деточка, — Зинаида подровняла на столе ножницы, — у меня тут материал, фурнитура, касса. Ты приходи в сентябре.

Был июнь. До сентября надо было чем-то жить.

У крыльца на перевёрнутом ящике сидела тётя Люба и щёлкала семечки, шелуху сплёвывала в кулачок, как воспитанная женщина.

— Ну? Я ж тебе говорила: не возьмёт. Ты головой-то подумай, Верунь. У неё касса, а у тебя мать сидит.

Верке было семнадцать. Она в тот июнь окончила одиннадцать классов, четыре четвёрки в аттестате, остальные пятёрки. А через две недели после выпускного её мать, Тамару Клюеву, продавщицу сельмага, увезли на суд в район.

Ревизия нашла недостачу — шестьдесят тысяч. Девяносто восьмой год, новыми деньгами. Новая «девятка» тогда столько и стоила.

Тамара плакала, что ничего не брала, что подписывала не глядя, что заведующая Нелли Борисовна подсовывала ей накладные пачками между делом: «Томочка, распишись, я потом внесу». Нелли Борисовна пришла на суд в белой блузке, с носовым платочком, и очень удивлялась, какие бывают нечистоплотные молодые сотрудницы.

Тамаре дали три года. Нелли Борисовна через месяц купила ту самую «девятку», цвета «мурена».

А городок посмотрел на это и решил по-своему: Тамарка воровка, значит, и девка такая же.

— Тёть Люся, можно я у вас поживу? Мне бы до сентября только.

Тётя Люся, отцова сестра, стояла в дверях и вытирала руки о полотенце. Отца не было давно, где-то на севере, писал раз в три года.

— Верунь, у меня свои двое и дед лежачий.

— Я на веранде могу.

— И ты пойми: мне в школе работать. Мне только и не хватало, чтоб говорили, что я у себя воровкину дочь пригрела.

— Я не воровкина. Мама ничего не брала.

— Ну конечно, конечно, — быстро сказала тётя Люся и притворила дверь. Не хлопнула. Аккуратно так, вежливо.

Славик, с которым она целовалась у водокачки два года и который клялся, что после армии сразу заявление, встретил её у магазина и всё время смотрел куда-то ей за плечо.

— Вер, ты не думай, я нормально ко всему. Но мать сказала: если я с тобой, то она мне не мать. Ей же на работе стыдно.

— Понимаю. Славик, а тебе не стыдно?

— А мне-то с чего? — искренне удивился Славик.

Домик у них с матерью был свой, но за электричество долг, дров нет, картошка в подполе кончилась к августу. Верка обошла пекарню, почту, лесхоз, две конторы, ветлечебницу и опять швейную мастерскую. Везде с ней разговаривали ласково.

— Деточка, у нас штата нет.

— Деточка, аттестат принеси… Клюева? А, Клюева. Ну ты приходи, конечно.

К концу августа она похудела так, что юбка держалась на булавке, продала мамины серёжки — за них дали меньше, чем стоила зимняя обувь, — и поняла: в техникум ей не уехать. Значит, дожить до весны, а весной, может, что-нибудь само.

А потом она зашла в столовую при автобазе. Просто потому, что оттуда пахло щами, а она не ела с утра.

За раздачей стояла крупная женщина в белом колпаке, с руками как у грузчика.

— Тебе чего?

— Мне работу. Посуду мыть. Хоть за еду.

Женщина посмотрела на неё сверху вниз секунды три.

— Садись.

— Я не есть. Я работать.

— Садись, я сказала.

Перед Веркой встали щи, хлеб, две котлеты и компот. Она съела и заплакала прямо в тарелку — не от жалости к себе, а от того, что горячее.

— Не реви, — сказала женщина, не поворачиваясь. — Реветь будешь после. Сейчас ешь. Слёзы в тарелку — соли много.

Звали её Нина Петровна Долгих. Ей был тогда пятьдесят один год. Вдова, сын Пашка двенадцати лет, дом на краю улицы, двадцать соток огорода и коза Милка, которая ненавидела весь мир, кроме хозяйки.

— Так ты Тамаркина, что ль? — уточнила она на второй день, когда Верка уже перемыла все кастрюли и оттёрла плиту так, что повара ахнули.

— Я, — Верка выпрямилась, приготовившись.

— Понятно. Картошку чистить умеешь? Не глазки ковырять, а нормально, чтоб не полкартошки в отходы?

— Умею.

— Ну и весь разговор.

К Нине Петровне ходили с воспитательной работой. Соседка Валя, потом тётя Люба с семечками, потом даже заведующая складом автобазы.

— Нина, ты в своём уме? Ты её к продуктам подпускаешь!

— Подпускаю.

— А если она?

— А если она — я ей руки повыдергаю, — спокойно отвечала Нина Петровна. — Мне её не в кассу сажать. Мне её картошку чистить.

— Нин, ну ты подумай, что люди скажут!

— Люба. Я за сорок лет ни от одного разговора не наелась.

Осенью Верка перебралась к ней на веранду. Веранда была холодная, но Нина Петровна притащила туда обогреватель, старое пальто вместо второго одеяла и сказала, что кто на веранде спит, тот никогда не болеет.

А в октябре она положила на стол конверт.

— Тут на дорогу, на общежитие и на первое время. В городе швейное училище, я звонила, добор до пятнадцатого. Специальность живая, с руками нигде не пропадёшь.

Верка смотрела на конверт и всё поняла.

— Тётя Нина. Вы тёлку продали.

— Не твоё дело.

— Я не возьму.

— Возьмёшь.

— Я вам когда отдам? Я, может, никогда столько не смогу.

Нина Петровна взяла её за плечи. Ладони были жёсткие, как рукавицы.

— Верк. Слушай один раз, повторять не буду. Мне отдавать не надо. Не надо и не приму, характер такой. Отдашь не мне.

— А кому?

— Не знаю. Жизнь покажет кому. Иди учись.

И Верка уехала.

Мать вышла по условно-досрочному через два с половиной года. Приехала в общежитие — худая, с прокуренным голосом, — попросила денег и укатила к какому-то Валере в Кемерово. Приезжала потом ещё дважды, и оба раза за тем же. Умерла в двенадцатом году. Верка привезла её хоронить в Ольховку, к родне, поплакала — больше о том, чего между ними так и не случилось, чем о том, что было.

А её собственная жизнь пошла как у людей: училище, фабрика, потом фабрику закрыли. Потом она с двумя такими же девчонками шила на дому халаты и постельное на рынок. Потом взяла в аренду подвал, потом выкупила этот подвал. Потом родился Митька, а через три года ушёл муж — сказал, что она мужиковатая и вечно в своих тканях. Потом был первый большой заказ на спецовки для железной дороги.

И вот уже — «Верста», шестьдесят два человека в штате, три участка, своя раскройка. И Вера Аркадьевна, сорок три года, короткая стрижка, привычка мерить всё в метрах и голос, от которого поставщики становятся вежливыми.

Деньги Нине Петровне она посылала. Переводы возвращались с пометкой об отказе адресата. Один раз дошла посылка — одеяло и конфеты. Через месяц одеяло вернулось обратно, а на бумажке было написано: «Одеяло у меня своё, а конфеты хорошие, спасибо. Учись. Глупостей не пиши».

А потом — как это бывает. Сначала было некогда: цех, смены, ребёнок, кредиты. Потом стало стыдно, что было некогда. Потом стало стыдно, что стыдно. В двенадцатом, на похоронах матери, она забежала к Долгих — дом заперт, соседка сказала, что Нина уехала к сыну в Красноярск, вроде насовсем. Верка постояла у калитки и уехала.

Так и прошло двадцать шесть лет — по чуть-чуть.

В мае двадцать четвёртого Вера Аркадьевна ехала в район смотреть помещение под новый участок. Двести километров, в Ольховке собиралась только заправиться.

Заправились. А на выезде поймали в правое переднее какой-то шуруп местного производства.

— Вера Аркадьевна, полчаса, — сказал водитель. — Вон шиномонтаж. Вы пока в магазин, что ли.

Магазин стоял на месте старого сельмага. Верка постояла на крыльце и пошла за водой.

А у входа, на ящике, сидела старуха. Перед ней на клеёнке лежали шерстяные носки — рядами, серые, белые, с полосочкой. И одна банка солёных огурцов.

— Носочки берите, сама вязала. Собачья нитка пополам с овечьей. Кто с давлением — тому первое дело.

Верка сделала два шага и встала. Не из-за носков. Из-за голоса.

— Тётя Нина?

Старуха подняла голову. Лицо усохло, глаза выцвели. А брови те же — домиком.

— Ну? А ты кто, милая?

— Я Верка. Клюева. Тамаркина.

Мимо прошёл мужик с сумкой, покосился на них.

— Верка, — сказала наконец Нина Петровна и стала зачем-то ровнее перекладывать носки, хотя они и так лежали ровно. — Ишь ты. Гладкая какая. Машина вон твоя, что ль, стоит?

— Моя.

— Ну и правильно. Носки возьми, у тебя ноги, поди, мёрзнут. Ты всегда мёрзлая была.

— Тётя Нина, мне сказали, вы в Красноярск уехали.

— Уезжала. Пожила два года и вернулась. У них там девятый этаж, а у меня коза. Носки брать будешь?

— Все возьму.

— Все не продам. Все — это уже подаяние получается. Две пары бери, по триста.

Пока Нина Петровна ходила в магазин за сдачей, тётя Люба — живая, за два ящика от неё, и всё так же в кулачок, — выдала Вере Аркадьевне полную сводку за двадцать шесть лет.

— Ты откуда такая? Верка?! Батюшки. Ну садись, я тебе расскажу, всё равно она сама не расскажет, она гордая, как эта… как английская королева. Пашка-то у неё помер. Три года уже. На вахте, сердце, тридцать пять лет мужику. Жена его сразу другого нашла, а мальчишку, Тимку, Нинке оставила. Ей самой ещё гулять надо. И вот Нинка его тянет, а ей семьдесят семь, Вера! Семьдесят семь! У неё сустав, как его, кокс… короче, ей операцию надо, а по квоте очередь на два года, а платно — триста тысяч, откуда у неё триста. Она по объявлению на столбе заняла тридцать тысяч, а теперь с неё требуют девяносто, и звонят, и стращают, и Тимке в школу звонили, представь себе! Крыша третий год течёт, она в кухне таз держит. Вот и вяжет. Носками, Вера, ноги не вылечишь. А Нелли Борисовна, между прочим, в городе живёт, дом двухэтажный, внуки на море каждый год. Вот так вот.

Верка слушала и смотрела на клеёнку с носками. Внутри было очень тихо и очень нехорошо.

Нина Петровна вернулась и сунула ей сдачу.

— Четыреста возьми.

— Тётя Нина, поехали домой.

— Я до пяти сижу.

— Тётя Нина.

— Верк, — старуха посмотрела на неё в упор. — Ты вот что. Если жалеть приехала — езжай себе, куда ехала. Я жалости не ем, у меня от неё оскомина.

— Я не жалеть. Мне ночевать негде, я не подрассчитала. Пустите?

Нина Петровна помолчала.

— Огурцы забери. Раз ночевать.

Дом был тот же и совсем не тот. Веранда покосилась. В кухне под потолком темнело пятно, а на полу стоял синий эмалированный таз.

Тимка пришёл в девять — длинный, худой, в наушниках, с той подростковой наглостью, за которой всегда сидит испуг.

— Здрасьте. Это кто?

— Это Вера Аркадьевна. Руки мой.

— Я мыл.

— Мой ещё раз. Руки от разговора не портятся.

Верка ела картошку с теми самыми огурцами и считала. Не деньги — деньги были. Она считала, как это всё сделать, чтобы Нина Петровна не выставила её на второй день.

Потому что дать денег — самое простое и самое бесполезное. Не возьмёт. А если её сломать и заставить взять, она сломается вся, целиком, и станет не Ниной Петровной, а бабушкой, которой помогли. Верка таких видела. Их потом хватает года на два.

Первым делом утром был звонок юристу.

— Марина Сергеевна, доброе утро. Мне не надо «посмотрим». Мне надо, чтобы вы сели и разобрали микрозайм. Пенсионерка, семьдесят семь лет, взяла тридцать тысяч, требуют девяносто.

— Вера Аркадьевна, там по закону начисления ограничены. Полтора размера — если договор старый, и тридцать процентов сверху — если новый. Больше требовать не имеют права, в этой части требование ничтожно.

— Вот и напишите им это. И тем, кто звонит: пусть звонят вам. И жалобу в ФССП — они по закону вообще не имеют права звонить третьим лицам, а они в школу звонили, ребёнку.

— Согласие на взаимодействие с третьими лицами она подписывала?

— Разберитесь. Если подписывала — отзовём.

Через месяц долг встал на тридцати девяти тысячах — и Верка молча его закрыла. Звонки прекратились после второй жалобы. Нина Петровна узнала обо всём задним числом и сказала одно слово: «Ишь».

Вторым делом был Рустам.

— Рустам, у меня объект. Крыша четыре на девять, кровля с нуля, водослив, потолок в кухне переделать. И крыльцо. И воду в дом от колонки.

— Вера Аркадьевна, у нас же участок к июлю…

— Участок подождёт неделю. Скажешь бабушке, что это шефская помощь от предприятия. Я тебе письмо на бланке дам, с подписью. Она бумагам верит больше, чем людям.

Мужики курили строго за калиткой — Нина Петровна пообещала им вилы — и три дня ели так, что Рустам потом просил перевести его в Ольховку насовсем.

С операцией было тяжелее всего.

— Не поеду.

— Тётя Нина, вы через год ляжете и не встанете.

— И лягу. Мне семьдесят семь, мне под нож зачем?

— А Тимка?

Нина Петровна отвернулась к окну. Верка знала, что бьёт по единственному больному месту, и всё равно ударила. Характер у них, если честно, был один — просто у одной он вырос на козе и огороде, а у другой на налоговой и просрочках.

— Мне очередь на двадцать шестой год.

— Есть место. Человек отказался, освободилось. Через две недели, в области. Я вас отвезу, я вас заберу, сиделку найду на месяц.

Про очередь она врала. Место было в частной клинике, и стоило триста двадцать с реабилитацией. Нина Петровна поверила — в её мире государство иногда всё-таки поворачивалось лицом. Редко, но бывало.

Правду она узнала через полгода, когда уже ходила без палки. Позвонила поздно вечером и кричала в трубку, как кричат все люди её возраста:

— Верка! Мне тут сказали! Ты мне что, сустав купила?!

— Тётя Нина, а вы мне тёлку продали.

Пауза была долгая.

— Так то тёлка, а то сустав, — сказала наконец Нина Петровна, и было слышно, что она смеётся. — Ты чек-то сохранила? Гарантия на него какая?

С Тимкой Вера Аркадьевна разговаривала не как благодетельница, а как хозяйка производства.

— Ты кем работать собираешься?

— В блогеры.

— Хорошо. А пока в блогеры — иди сюда. Видишь машинку? Промышленная. У меня таких сто сорок. Механиков в стране не осталось: старые ушли, молодые не идут. Механик у меня получает больше некоторых начальников, и я его на руках ношу, потому что если он заболел — встаёт вся линия. Разбери.

— Я не умею.

— Никто не умел. Отвёртка вот.

Он копался четыре часа, вспотел, дважды в сердцах бросал отвёртку на стол — и собрал. Не с первого раза. Верка стояла рядом с чаем и вспоминала себя над мешком картошки.

— Ты, Тимофей, руками умный. Голова пока пустая, но это лечится. А руки — это от рождения. Пойдёшь в колледж на механика, летом ко мне на практику. За деньги. Не бесплатно.

— А вы чего ко мне пристали вообще? — набычился он. — Вам от бабушки чего надо?

— Мне от твоей бабушки надо жизнь. Она мне её один раз выдала, авансом. А я всё никак не рассчитаюсь.

Тимка не понял. Но парень был неглупый, и через два года на практике снял на телефон, как перебирает вал, выложил в сеть и собрал двести тысяч просмотров. Так что и в блогеры, считай, вышел.

А главное Верка сделала осенью.

Помещение в райцентре она смотреть съездила и отказалась. Взяла в Ольховке — мёртвый корпус бывшего маслозавода: крыша есть, три фазы есть, а работы в Ольховке нет с девяносто восьмого. Себе она потом честно признавалась, что решение было не совсем экономическое. Но оно оказалось ещё и выгодным, потому что руки в Ольховке остались, а места не было двадцать шесть лет.

К декабрю поставили тридцать машин и взяли двадцать восемь швей. Четыре из них — те самые женщины, которые когда-то ласково говорили ей «приходи в сентябре». Никто её не узнал. И она не напомнила.

А в январе позвала Нину Петровну.

— Тётя Нина, у меня двадцать восемь человек и обед варить некому. Возить из райцентра дорого и невкусно, всё остывает. Мне нужна хозяйка. Не повар, поваров я найму, две девчонки уже есть. Мне нужна та, которая над ними стоит и говорит, что картошку так не чистят.

— Ты чего. Мне семьдесят восемь.

— И что?

— И то. Кто меня возьмёт.

— Я.

Нина Петровна оглядела плиту, кастрюли, кафель. И у неё дрогнуло лицо — впервые за всё это время. Не от сустава, не от долга, не от Пашки. От того, что она опять кому-то нужна не как бабушка, а как работник.

— Оклад какой? — спросила она деловито.

— Договоримся.

— Договоримся! Знаю я вас. Полдня буду. И чтоб мне никаких «Нина Петровна, вы посидите». Я сидеть потом буду, время придёт.

Через месяц весь участок ходил в её носках, потому что пол бетонный. Она вязала по вечерам, а Верка закупала носки по триста пятьдесят и выдавала как спецодежду. Бухгалтерия каждый раз стонала, но проводила.

В марте Вера Аркадьевна сидела в кабинете при цехе и ругалась с поставщиком фурнитуры. В дверь просунулась голова в белом колпаке.

— Верк. Тут девка пришла.

— Какая девка?

— На работу. Тощая. Иди глянь, я её пока кормлю.

Девчонке было лет восемнадцать. Куртка не по погоде, руки красные, а на лице то самое выражение, которое Вера Аркадьевна знала, как собственную подпись: заранее готовое к отказу.

— Здравствуйте. Мне сказали, у вас берут учениц.

— Берут. Как зовут?

— Кристина. Мальцева. — И сразу, торопясь, пока не спросили: — Я сама скажу, а то вы потом узнаете. У меня мать под следствием. Она завхозом в садике была, там растрата, её пока не осудили, но у нас уже вся Ольховка… Меня в пекарню не взяли, и в магазин не взяли, и в администрации сказали, чтоб я даже не приходила. Я могу первый месяц без денег, вы только посмотрите, как я работаю, я быстро всё…

Она говорила и говорила. Замолчать было страшно: пока говоришь — ещё не отказали.

За окном шёл мокрый снег, за спиной у Кристины гудели тридцать машин.

— Сядь, — сказала Вера Аркадьевна.

— Я…

— Сядь и ешь. Тётя Нина, налейте ей второе. И компот.

— Уже, — сказали из-за плеча.

Кристина села, взяла ложку и вдруг заплакала — беззвучно, прямо в тарелку.

— Не реви, — сказала Вера Аркадьевна и услышала свой голос со стороны, и по загривку у неё пошли мурашки, потому что это был не её голос. — Реветь будешь после. Сейчас ешь. А то соли много.

Нина Петровна за её спиной хмыкнула. Ничего не сказала, только пододвинула хлеб.

— Значит, слушай, — заговорила Верка, когда тарелка опустела. — Ученицей берём с оплатой. Оклад маленький, но он есть. Никаких «месяц бесплатно» у меня нет и не будет, это меня не уважать. Три месяца на подшивке и обмётке, потом смотрим. Общежития нет, но есть комната при конторе, топится. Будешь жить с Танюхой из Берёзовки, она нормальная, только храпит. И ещё: про мать твою здесь никто не заикнётся. Кто заикнётся — вылетит. Я предупредила один раз, повторять не буду.

Кристина смотрела на неё и половину не понимала.

— А мне чем отдавать-то?

— Мне отдавать не надо, — сказала Вера Аркадьевна. — Я не приму, характер такой. Отдашь не мне.

— А кому?

— Не знаю. Жизнь покажет кому.

Кристина ушла заполнять бумаги. Нина Петровна села напротив, тяжело, придерживая себя за стол обеими руками, и вытерла руки о фартук.

— Долго ты шла, Верка.

— Двадцать шесть лет, тётя Нина.

— Ничего. Дошла же. Оно всегда так возвращается — поздно, криво, не тем боком, а возвращается. Я эту тёлку, знаешь, тоже двадцать шесть лет вспоминала. Хорошая была тёлка, комолая.

— Тётя Нина.

— Чего.

— Спасибо.

— Иди работай. И носки надень, у тебя ноги мёрзлые. Ты всегда мёрзлая была.

Жми «Нравится» и получай только лучшие посты в Facebook ↓

Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Всю Ольховку учили, что я воровкина дочь. Через 26 лет я открыла в ней цех и взяла на работу дочь воровки