— Аварийно-диспетчерская, Тучкова, слушаю.
— Девушка, у меня с потолка льёт! Прямо на постель!
— Адрес.
— Какой адрес, льёт же!
— Поэтому и адрес. Без адреса бригада к вам приедет только мысленно.
— Чкалова, сорок, квартира девять.
— Соседям сверху стучали?
— Там никого, хозяйка весной умерла, наследники в Москве.
— Тогда перекройте воду у себя в туалете, по часовой, до упора. Бригада в течение часа, заявка сто сорок семь. Извините.
— За что «извините»-то?
— Ни за что. Подставьте что-нибудь.
Римма Сергеевна записала в журнал время — три сорок две — и тут же взяла следующую линию. Ночью в сентябре звонят не часто, но подряд, будто сговорились. Одним горячую отключили без предупреждения, у других в подвале по щиколотку, а дед с Переборов раз в две недели выясняет, почему у воды вкус как в бассейне. Римма ему каждый раз объясняет, что за воду со вкусом бассейна он платит сорок три рубля за куб, а за воду без всякого вкуса платил бы втрое, и из крана она бы у него не текла, а только из бутылки. Дед успокаивается и говорит: «Ну спасибо, дочка». Дочке пятьдесят семь.
— Римм. — Тамара Павловна подсела поближе. — Ты хоть чаю попей. Четвёртый час не встаёшь. Я вон сушек принесла, ванильные.
— Попью.
— Я бы на твоём месте вообще отпуск взяла. Колесников сам сказал: пусть идёт, подпишу.
— Извини, Тамар. Мне отпуск сейчас неудобен.
— Кому он удобен! Сто дней всего прошло…
— Девяносто восемь.
Тамара вздохнула в сторону, чтобы не попало в линию, и отсела. Римма нажала следующую кнопку. Журнал у неё за двадцать три года ни разу не возвращали на исправление. Колесников на планёрках говорил: «Тучкова пишет как в аптеке».
Дома — если комнату у Зинаиды Павловны на Переборах можно назвать домом, а Римма её так называет шестой год — на хозяйкином холодильнике висит записка. Под магнитом с Анапой. С мая висит. «Мам, котлеты в морозилке, в пакете из Пятёрочки. Разогревай на сковороде, не в микроволновке, а то резина. И не пересаливай, сначала попробуй. Г.».
Гоша работал поваром. В столовой на моторном, в третью смену. В мае приехал в выходной, нажарил ей котлет на две недели, сложил, написал записку и уехал. Котлеты она так и не разогрела. Ни на сковороде, ни в микроволновке. Зинаида Павловна холодильник моет по субботам, записку обходит тряпкой. Сестра Лида в июле сказала: «Сними ты её, Римма, ну что она висит», — и Римма ответила: «Извини. Она не мешает». А двадцатого числа Римма идёт в салон связи у рынка и кладёт на Гошин номер сто девяносто рублей. Чек складывает вчетверо. Девушка там уже не спрашивает, кому.
— Диспетчерская, Тучкова.
— Это опять Чкалова, сорок! Никто не едет!
— Прошло восемнадцать минут. Едут. Вы воду перекрыли?
— Перекрыла.
— Ну вот. Вы молодец. Теперь только ждать.
Римма положила в рот Тамарину сушку и так и держала её, не раскусывая, пока бригада не отзвонилась с Чкалова. Сушка размокла и стала сладкая, как в школьном буфете, по четыре копейки.
На Гагарина, двенадцать, у Риммы однушка. Мамина. Приватизировали в девяносто третьем, на маму и на Римму, мама заплатила только за справки. Гоши в бумагах нет — его тогда и на свете не было. Шесть лет, как мамы нет, и шесть лет, как в однушке живут квартиранты, молодая пара с котом. Семнадцать тысяч в месяц. Кот ободрал в прихожей обои, квартиранты извинялись, Римма сказала: «Ничего, это мамины, им двадцать восемь лет, им уже можно». Сама она живёт у Зинаиды Павловны за семь тысяч, с кухней. Лида этого не понимает и называет «твоя бухгалтерия». Римма не объясняет. До работы отсюда ближе на две остановки — ей этого достаточно.
Утром со смены Римма шла через Переборы пешком. Калитка у Зинаиды Павловны не запирается с девяностых, поэтому ждали её не на улице, а прямо на крыльце. На ступеньке.
— Вы Тучкова? Римма Сергеевна?
— Ну.
— Я сын Георгия.
И протянул бумажку. Тетрадный листок в клеточку, сложенный много раз. На нём старушечьим почерком: «Гагарина 12, кв 19, Тучкова Римма. Г. Тучков». Мамин адрес. Римма там не живёт шестой год.
Первые три секунды Римма думала очень ясно, как на смене. Квартира мамина, моя, Гоши в ней нет ни метра. Если за квартирой — мимо. Кредитка у Гоши была, я знаю, сто с чем-то тысяч, значит, за долгами. Значит, где-то за калиткой сидит мамаша, а мальчика пустили вперёд, потому что мальчику откроют скорее. Лет двенадцать, значит, Гоше было семнадцать. Врёт, значит. Или не врёт. Всё равно квартира моя.
А на четвёртой секунде сказала:
— Кто тебе сказал, где я?
— Там, в девятнадцатой. С котом которые. Сказали: хозяйка на Переборах, у Зинаиды, дом с голубятней. Я и пошёл.
— А ты кто?
— Я же сказал. Лев. Комаров. Мать — Комарова Настя. Вы её не знаете.
— Не знаю, — согласилась Римма. — Извини.
— За что?
Она не ответила. Зинаида Павловна у себя в окне уже поставила на подоконник блюдце с сахаром. Она каждое утро его ставит, насыпает с горкой, а вечером ссыпает обратно в сахарницу. Для кого — Римма за шесть лет так и не спросила.
— Вы не думайте, — сказал мальчик. — Мне ничего не надо.
— Я и не думаю.
— Бабушка в четверг умерла. Баба Валя. Мамина мать. Она адрес вот этот дала и сказала: сходи к ним, скажи, что ты есть. Я сходил. Сказал. Всё.
— А мать твоя где?
— Не за калиткой, если вы про это. Мать в Пошехонье, похороны в субботу. Она вообще не знает, что я поехал.
— А откуда ты поехал?
— Из Пошехонья. Вот билет. — Он вытащил из кармана второй бумажный комок и сунул ей почти в лицо. — Четыреста шестьдесят рублей. Я из бабушкиных похоронных взял. Отдам.
— Кому?
— Бабушке, — сказал мальчик и сам, кажется, понял, что сказал не то. — Ну, туда положу, откуда взял.
Римма стояла с билетом в руке, как контролёр.
— А если я скажу, что ты врёшь?
— Проверяйте. — Это было сказано так, как огрызаются собаке за забором. — Мне всё равно. Там анализ есть, из щеки берут, я в интернете читал. Хотите — сдам. Только платить сами будете, у меня нет. И в квартиру вашу мне не надо. Там кот мне чуть кроссовки не порвал.
Римма вернула ему билет. Мальчик билет не взял, и она почему-то положила его себе в карман.
— Заходи, — сказала Римма. — Разувайся. Щи будешь?
— Не буду.
— Щи не будешь или разуваться?
— Ничего не буду.
Но разулся. Кроссовки он стягивал долго, наступая носком на пятку, и сказал, не поднимая головы:
— Жмут. Прошлой весной брали. Тысяча девятьсот, на рынке у вокзала.
— Кто брал?
— Ну кто… Неважно.
Щи у Зинаиды Павловны кислые, из прошлогодней капусты, и сама она говорит: «Щи должны быть такие, чтоб глаз закрылся». Мальчик сел за хозяйкин стол на самый краешек, как сидят в поликлинике, когда вызвали не тебя. Римма налила. Нарезала хлеб — бородинский, Зинаида Павловна другого в доме не держит.
Мальчик взял солонку и, не пробуя, посолил. Крупно, с размаху, три раза тряхнул. Ложку ещё даже не опустил.
Римма отобрала солонку раньше, чем подумала. И провела ему ладонью по макушке — против шерсти, от затылка ко лбу, как Гоше с пяти лет, двадцать четыре года подряд, до самого мая.
— Сначала попробуй. Потом соли.
Мальчик дёрнул головой.
— Вы чего?
— Извини. — Римма поставила солонку на холодильник, рядом с запиской. — Привычка.
Он попробовал. Скривился — кислые же, да ещё пересоленные теперь. Но съел. Всю тарелку.
— Это кто написал? — спросил мальчик, кивнув на холодильник. — «Г.» — это он?
— Он.
— А котлеты?
— В морозилке.
— С мая? — Мальчик посчитал в уме. — Вы их не едите, что ли?
— Не ем.
— Зачем тогда держите?
Вопрос был хороший. Лида его задавала, Тамара задавала, Зинаида Павловна не задавала, но смотрела. Ответ всё никак не придумывался.
— Затем, что не пересолены, — сказала Римма. — Может, ещё будешь? С хлебом?
— Буду, — сказал мальчик.
Настя Комарова приехала после похорон, от тётки Иры со Слипа — это бабы Валина сестра, у неё они с Лёвкой пока и остановились. Привезла кулёк пирожков с поминок. Сразу сказала, что ей ничего не надо, что через две недели ей обратно в Новый Уренгой, на кухню, у неё контракт до марта и отпустили только на похороны, и что Лёвку она не посылала.
— Я знаю, — сказала Римма.
— Откуда?
— Он сказал.
— Он скажет, — хмыкнула Настя. — Он вам наговорит. Берите пирожок, с капустой. Тётя Ира пекла.
Римма взяла. Пирожок был пересоленный.
Клиника была на втором этаже над ателье. Девушка в окошке объясняла ровным голосом человека, который говорит это двадцатый раз за день:
— Родство бабушки и внука, анализ непрямой, десять рабочих дней. У ребёнка берём только при законном представителе, нужны паспорт матери и свидетельство о рождении. Тридцать одна тысяча девятьсот. Квитанцию сохраните.
— Сколько? — сказала Настя.
— Я плачу, — сказала Римма.
— Да с чего вы…
— Он сказал: платить сами будете. Я и плачу.
Мальчик стоял у стены и молчал. Потом сказал:
— Я не так сказал.
— Ты именно так сказал.
Карта лежала у Риммы в сумке, во внутреннем кармане на молнии, в бумажном конверте. На конверте рукой Риммы было написано «Гоше». Не «на памятник» — просто «Гоше», потому что слово «памятник» рука написать не смогла. Карта была от отдельного счёта: туда с июня квартиранты переводили свои семнадцать тысяч, и Римма добавляла с ночных. В мастерской на Крестовой насчитали сто восемнадцать тысяч, с портретом и установкой. На счёте было семьдесят четыре. Ставить Римма хотела весной.
Она приложила карту к терминалу и сказала в сумку: «Извини, Гош». На счёте осталось сорок две тысячи сто.
— Откройте рот, — сказала медсестра мальчику. — Щёку изнутри. Ещё. Всё.
— Всё? — удивился мальчик. — Тридцать две тысячи — и всё?
— Тридцать одна девятьсот, — поправила Римма.
— Всё равно.
Квитанцию Римма сложила вчетверо и положила в конверт, к карте.
Лида приехала в воскресенье с тортом «Наполеон» из «Магнита» и начала с порога так, будто разговор уже шёл, просто Римма пропустила начало.
— Римма, ты с ума сошла. Тридцать две тысячи! С Гошиного! С памятника!
— Тридцать одна девятьсот.
— Ой, извините! Сто рублей сэкономила! Ты мне скажи: мы тебе кто? Я тебе кто? Мы с Витей на поминки двадцать тысяч дали, не глядя, я тебе потом список показывала, что на них брали, кутью, блины, рыбу. У Катьки ипотека, двое внуков, ты им крёстная, ты хоть раз им на ботинки дала? А тут является с улицы — и сразу тридцать две.
— Лида, извини, я Катиным на Новый год давала.
— По тысяче! А этот тебе кто? Ты его неделю знаешь! Кровь ей подавай. Да хоть сто раз анализ, Римма. Родные — это кто за столом, а не кто в пробирке. Ешь торт, чего сидишь.
Торт был из тех, где крема больше, чем коржей. Римма ела и думала, что Лида права наполовину, и никак не могла понять, на какую.
Соседка через забор, Валентина Фёдоровна, поймала её у колонки в тот же вечер. Протянула банку кабачковой икры — «попробуй, в этом году с чесноком» — и сразу к делу.
— Римма Сергеевна, я не лезу, — сказала Валентина Фёдоровна, что означало, что лезет. — Я только одно. Ты его, главное, не прописывай. У тебя же на Гагарина однушка. Несовершеннолетнего пропишешь — всё. Выписать его можно только в другое жильё, и то с согласия опеки. Ни продать, ни разменять. У Смирновых с Волжской так было: прописали внучку, потом дом продавали за три шестьсот, покупатель как узнал — ушёл. И опека будет к тебе ходить, в кастрюли заглядывать. Я тридцать лет в паспортном столе, ты меня послушай.
— Двадцать восемь, — сказала Римма.
— Что?
— Вы в девяносто шестом ушли. Извините. Икра хорошая, чеснок чувствуется.
Тамара Павловна высказалась на смене, в четыре утра, между двумя подвалами. Подсела заранее.
— Римм, я тебе как человек. Я двадцать лет в этой диспетчерской. Я по голосу знаю, кому надо, а кому поговорить. Так вот, я таких видела. Сначала мальчик. Потом мамка из Уренгоя с кредитом, у мамки кредит всегда, это я тебе гарантирую. Потом мамкин мужчина, который «только переночевать». Потом ты в своей же однушке на раскладушке. А мальчику в восемнадцать лет будет до тебя, прости, никакого дела. И не потому, что он плохой. Так устроено. Сушку будешь?
— Диспетчерская, Тучкова, — сказала Римма в линию. — Адрес.
Тамара отсела. Римма записала в журнал: Пушкина, девять, подвал, четыре двенадцать.
Юрист Шишкин сидел над аптекой, консультация — полторы тысячи, и говорил он так, как Римма говорит по ночам с затопленными: ровно, чтобы человек не начал кричать. Бумаги лежали у него стопкой, сверху — заключение из клиники и её сложенная вчетверо квитанция.
— Родство подтверждено, девяносто девять и восемь десятых процента. Дальше суд. Иск подаёт мать — об установлении факта признания отцовства. Годится всё: встречи, деньги, автобусные билеты, свидетели. Суд, скорее всего, назначит свою экспертизу, ваше заключение — хороший довод. Месяца три-четыре.
— А наследство?
— Наследство открылось в июне, принять его нужно до декабря. Мать от имени сына подаст заявление нотариусу сейчас, а свидетельство он получит после решения суда. — Шишкин взял справку из банка. — На счёте у Георгия Олеговича на день смерти восемь тысяч сто сорок рублей. Долг по кредитной карте — сто двадцать шесть тысяч триста. Наследник получает и то и другое, но по долгу отвечает только в пределах того, что унаследовал, — восьми тысяч ста сорока. Отец Георгия жив?
— Умер. Давно.
— Значит, наследников первой очереди двое: сын и вы. К нотариусу ходили?
— Нет.
— Долги его платили, имуществом распоряжались?
— За телефон плачу. Сто девяносто в месяц.
— Переоформите номер новым договором, чтобы это не сочли фактическим принятием наследства. Тогда долг вас не коснётся. Ваша квартира к делу вообще не относится. Так что, Римма Сергеевна, если коротко: бороться вы будете за фамилию и за восемь тысяч. Больше там ничего нет.
— Извините, — сказала Римма.
— За что?
— За восемь тысяч.
Шишкин помолчал.
— Некоторые, между прочим, и за восемь тысяч судятся. Годами.
— Я знаю. Я в аварийной работаю.
Она поднялась, застегнула куртку. Уже у двери обернулась и сказала:
— Застегнись. С Волги дует.
Шишкин ответил: «Спасибо», — и застегнулся.
Мальчик приехал в понедельник опять — сам, без Насти, на автобусе от тётки Иры. Сказал: «Мать просила бумагу какую-то забрать», — и кашлянул два раза в кулак. Коротко, будто в дверь постучал. Римма никакой бумаги искать не стала. Гоша кашлял так с садика — два раза, и сразу после неправда. «Мам, я поел». Кхм-кхм. «Мам, у меня всё нормально, просто устал». Кхм-кхм — это уже в мае.
Она заварила хозяйкин чай с чабрецом. Горький, если передержать, а она передержала.
— Можно я скажу? — спросил он.
— Говори.
— Он меня нашёл. В прошлом году, в мае. Бабушка ему, кажется, письмо написала, я не знаю. Позвонил, сказал: я твой отец, давай встретимся. Я приезжал на автовокзал, он ждал. Четыре раза. Шаурму брал, мне и себе, где с гранатовым соусом. Первые три раза по пять тысяч давал. Вот билеты, я все сохранил.
Он выложил на стол четыре бумажки. Пошехонье — Рыбинск. Пятый, с того утра на крыльце, Римма достала из своего кармана и положила рядом.
— По пять тысяч, — повторила Римма.
— Кроссовки вот. И говорил: ты только матери моей не говори. В смысле вам. Говорил, она не поймёт, у неё давление, у неё смены.
«Сто двадцать шесть тысяч триста, — подумала Римма. — Восемнадцать из них — на автовокзале, с гранатовым соусом. А остальные на что, Гоша? Хоть бы на что-нибудь хорошее».
— А в последний раз, — сказал мальчик и замолчал.
— Что в последний раз?
— В апреле. Он привёз три, а не пять. Сказал: сейчас туго. А я сказал… — Он отхлебнул чай и поморщился. — Я сказал: в следующий раз не привезёшь десять — сам к твоей матери поеду и всё расскажу. Он сказал: ну и езжай. И больше не звонил. А потом бабушка сказала, что всё. Июнь.
— Сердце, — сказала Римма. — На рыбалке. Врач сказал, у него давно так было, никто не знал. Он сам не знал. Ты тут ни при чём.
Мальчик кашлянул. Два раза, в кулак.
— Я при чём.
— Не ври.
— Я не вру.
— Ты кашлянул.
— Я простыл.
Помолчали. Римма подлила кипятку, чтобы разбавить горечь, и стало только хуже — просто горячо и никак.
— Тогда я тебе тоже скажу, — сказала Римма. — Двенадцать лет назад, в феврале, на Гагарина, на пятый этаж, поднялась женщина. Лифта там нет, она с сумкой была, из Пошехонья ехала. Позвонила. Я открыла. Она сказала: ваш Георгий, у моей Насти, двенадцать недель. И справку мне протягивает из консультации. Я сказала: мой сын к этому отношения не имеет, у него первая сессия. Справку не взяла. Она её в дверь сунула, в щель, я потом выкинула. И закрыла дверь. Даже в квартиру не пустила. Чаю не дала.
— Это баба Валя, — сказал мальчик.
— Это баба Валя. А Гоша в комнате сидел. Всё слышал. Не вышел. А вечером пришёл на кухню, съел три котлеты и сказал: мам, спасибо.
Мальчик ничего не сказал. Двигал пальцем билеты — туда-сюда, пять штук.
— Так что считай, — сказала Римма. — Он молчал. Ты из него деньги тянул. Я дверь закрыла. А баба Валя двенадцать лет адрес в тетрадке держала и ничего никому не говорила, а потом сказала.
— Она не для того сказала, — ответил мальчик. — Она просто сказала.
— Я знаю.
— И я не тянул.
— Извини, — сказала Римма. — Не тянул. Просил.
— Просил, — согласился он и доел сушку, которую Тамара дала Римме с собой.
Вариантов было два, и оба Римме объяснили добрые люди, ещё до того, как она спросила.
Первый: тётка Ира брала Лёвку к себе до весны, до Настиного возвращения, за восемь тысяч в месяц, и Римма могла эти восемь тысяч платить. По-человечески, без бумаг. Надоест — перестанешь. Второй Лида называла «сдать в кадетку»: в Ярославле интернат, форма, питание трёхразовое, по выходным можно забирать. Тамара одобрила второй, Валентина Фёдоровна — первый, но «только чтобы без прописки».
Во вторник, за день до Настиного поезда, Римма пошла с Настей и мальчиком в МФЦ и прописала на Гагарина обоих — и Настю, и Льва. Постоянно. Ребёнка до четырнадцати без матери не прописывают, так что вместе. Настя спросила только: «А вам это зачем?» — и сама себе ответила: «Ну, ваше дело. Мамин дом в Пошехонье всё равно продавать». Девушка в окне спросила: «Собственник согласен?» Римма сказала: «Извините, собственник — я».
Оттуда пошли к нотариусу, и Настя оформила на Римму доверенность — школа, поликлиника, всё, что касается ребёнка, пока мать на вахте. Потом Римма позвонила квартирантам и сказала, что с первого декабря договор не продлит. Квартиранты сказали: «Ой. А кот?» Римма сказала: «Кота с собой».
Лида узнала в тот же вечер — Валентина Фёдоровна позвонила ей раньше, чем Римма дошла от остановки до калитки.
— Ты что наделала?! Ты их обоих прописала?! И мамашу?! Семнадцать тысяч в месяц на ветер!
— Ребёнка без матери не прописывают.
— Объясни мне! Нормально объясни, по-человечески!
— Школа сорок седьмая через двор, — сказала Римма. — Там мама тридцать лет географию вела, и по прописке его теперь возьмут. Поликлиника по прописке, а у него уши, Настя говорит, отиты с садика. Автобус до бассейна прямой, а в Пошехонье бассейна нет. У Иры восемь тысяч в месяц, и кормит она, Настя сказала, макаронами с кетчупом. В Пошехонье у них печка, а в мамином доме батареи такие, что форточку до ноября не закрываешь. У Зинаиды Павловны я всё равно до декабря, раскладушку она даст, две тысячи сверху. И Валентине Фёдоровне будет о чём поговорить.
— Ты шутишь.
— Про Валентину Фёдоровну шучу.
— А про остальное?
— Про остальное нет.
Лида положила трубку, не попрощавшись. Через пять минут перезвонила и сказала: «Катькиным на ботинки чтоб дала, раз такая богатая», — и опять положила.
В ту же ночь Римма вынула из сумки конверт «Гоше» — карту и сложенную вчетверо квитанцию — и убрала в морозилку, к котлетам, в пакет из «Пятёрочки». От греха. А утром положила на хозяйкин холодильник под магнит с Анапой, рядом с Гошиной запиской, свою зарплатную карту и бумажку, где крупно был написан пин-код, и сказала мальчику, который спал на раскладушке, отвернувшись к стене:
— Лев. Молоко, хлеб бородинский и сметану. Чек принеси, я проверю.
— Угу, — сказал мальчик в стену.
— «Угу» — это «да»?
— Это «угу».
В четверг, после дневной смены, Римма шла через Переборы пешком, и ветер был с Волги, в лицо. Думала она не про памятник, не про суд и не про фамилию.
Думала она про то, что в «Магните» гречка по карте шестьдесят девять девяносто вместо ста девяти, и акция до воскресенья, и надо взять две пачки, а лучше три, потому что мальчик ест гречку так, будто его в Пошехонье год не кормили. А может, и не кормили: баба Валя последний год болела.
Про то, что кроссовки у него сорок первого, а нога уже сорок второй, и если брать зимние, то сорок третий, на вырост, потому что к зиме он ещё вытянется — Гоша в двенадцать за одну зиму вырос из всего, даже из шапки. Что на зимние нужно тысяч пять, если в магазине, а на рынке у вокзала три с половиной, и лучше всё-таки в магазине, а то развалятся к февралю, как эти.
Про то, что на Гагарина, как съедут квартиранты, надо переклеить обои. Мамины, девяносто восьмого года, котом ободранные. Клеить можно вдвоём: он будет мазать, она держать. Гоша в двенадцать мазал так, что клей был везде, кроме обоев. Этот, наверное, тоже.
Про то, что Гошин номер надо переоформить на Льва — Шишкин всё равно велел переоформлять. Сто девяносто в месяц. Пусть хоть банк ему одобряет лимит, будет смешно.
Про конверт в морозилке она не думала. Про зарплатную карту с пин-кодом под магнитом с Анапой — тоже.
У Зинаиды Павловны на подоконнике стояло блюдце с сахаром. Вечер, а она всё не ссыпала.
Мальчик спал на раскладушке в одежде, поперёк, ноги в носках свисали. Носки тоже нужны, эти уже на пятке насквозь. На хозяйкином столе лежал чек из «Магнита» — молоко, хлеб бородинский, сметана, — а на чеке зарплатная карта. Рядом лежала корка от бородинского. Мякиш съел, а корку оставил. Гоша корку всегда съедал первым: «Мам, самое вкусное — первым».
Римма взяла с холодильника Гошину записку. Подержала. Повесила обратно, под магнит. Перевернула чек из «Магнита» и на обороте написала своим аптекарским почерком: «Лёва, щи в холодильнике. Разогревай на плите. Сначала попробуй, потом соли». Повесила рядом.
Во сне мальчик кашлянул. Два раза, в кулак.
Римма наклонилась и провела ладонью ему по макушке. Против шерсти, от затылка ко лбу.
— Ну и спи, — сказала она. — Ну и ладно.
И пошла убрать солонку повыше, пока он не проснулся.
— Вон из моей квартиры! — бросила я, распахивая дверь. — Ваш семейный совет по распилу моего наследства отменяется.