Тамара стояла на весах в ванной и ждала, пока стрелка успокоится.
Сто двадцать один. Вчера было сто двадцать. Позавчера сто двадцать.
— Опять кашу варишь себе на ночь, — сказал из коридора Виктор. — Я ж тебе говорил.
— Не варю я ничего.
— Ну а откуда тогда.
Она сошла с весов. Стрелка качнулась обратно к нулю, замерла. Тамара задвинула весы носком тапка под раковину, туда, где они всегда стояли. Восемнадцать лет стояли. Она вставала на них каждое утро, как другие крестятся.
— Возраст, Вить, — сказала она. — Сорок семь. Гормоны.
— Какие гормоны. Ты ешь много.
Виктор прошёл мимо в одних трусах, почесал живот, ушёл на кухню греметь туркой. Он сам ел много. Но про него почему-то всегда было «мужику можно».
Тамара посмотрела на себя в зеркало. Лицо круглое, мягкое. Подбородок второй уже лет десять как поселился. Она привыкла. Привыкаешь ко всему, если долго не смотреть прямо.
Месячные кончились полгода назад. Просто перестали. Она даже обрадовалась сначала — кончилась эта морока, прокладки, перепады. Климакс пришёл, ну и пришёл, у всех приходит. Мать в пятьдесят два мучилась приливами, обмахивалась газеткой на кухне и говорила: «Вот, Тома, дожила баба до пенсии по женской части». Тамаре до пятидесяти двух было ещё далеко, но раз пошло раньше — значит, такая порода.
А потом стало тянуть низ живота. И живот этот вырос. Не сильно — она и так была не худая, поди разбери. Но юбка, которую она два года носила, вдруг не сошлась на крючок.
— Схожу провериться, — сказала она Виктору. — К гинекологу.
— Сходи, сходи, — кивнул он, не отрываясь от телефона. — Может, диету наконец пропишут.
Записалась она в свою поликлинику, на Ленинском, к гинекологу, к которому ходила раз в год, как положено. Очередь, талончик, бахилы из автомата за пять рублей.
Врач была молодая, лет тридцать пять, с усталыми глазами. Фамилия на бейдже — Гусарова. Тамара села, рассказала: вот, полгода как кончились, пришла провериться, нет ли чего по женски, а то возраст.
— На кресло, — сказала Гусарова.
Тамара легла. Привычно. Неприятно, но привычно.
Врач смотрела долго. Потом сняла перчатку, щёлкнула ей в ведро.
— Так. Одевайтесь. И пойдёмте-ка на УЗИ. Покажу я вам вашу менопаузу.
Что-то в голосе. Тамара не поняла что, но оделась быстро, руки путались в колготках.
В кабинете УЗИ было прохладно и темно. Гель холодный. Датчик ездил по животу, врач молчала, смотрела в экран. Долго. Слишком долго для «ничего страшного».
— Тамара Сергеевна, — сказала Гусарова. — Вы сидите?
— Лежу.
— Лежите. Хорошо.
Она повернула монитор.
— Это плод. Двадцать четыре недели. Мальчик.
Тамара смотрела на экран и ничего там не видела — серые разводы, как помехи на старом телевизоре. А врач водила указкой, говорила: вот головка, вот ножка, вот сердечко бьётся, видите, мигает. И правда мигало. Маленькая белая точка, часто-часто.
— Этого не может быть, — сказала Тамара.
— Может, — сказала Гусарова. — Двадцать четыре недели. Шевеление вы за что принимали? За газы небось.
Тамара принимала за газы. Она вообще ничего не принимала. Она думала, что у неё климакс и она толстеет.
— Мне сорок семь.
— Бывает и в пятьдесят. Редко, но бывает. Сердце у вас как?
— Скачет. Давление.
— Вот. — Гусарова вытерла ей живот салфеткой, села записывать. — Беременность поздняя, вес большой, давление, сердце. Это группа риска, я вас прямо сейчас в консультацию по ведению таких беременностей направлю. Думать вам особо некогда — срок такой, что прерывание уже только по показаниям, через комиссию, и то не факт. Так что в основном — рожать. Но обследоваться надо плотно. Это вам не девочкой первого таскать.
Тамара кивала. В голове было пусто и гулко, как в подъезде.
Внучке три года. Лизе. Дочкина дочка. Тамара её по средам забирала из садика.
А тут — сын.
Она вышла из поликлиники, села на лавочку у входа, хотя на улице моросило. Сидела минут двадцать. Потом встала и пошла на остановку.
Дома ничего не сказала. Сварила Виктору пельмени, себе не стала. Лежала ночью, смотрела в потолок, слушала, как он храпит, и впервые за полгода положила руку на живот и подождала.
Толкнулся.
Полгода она думала, что толстеет. Виктор думал, что она толстеет. Все думали.
Восемнадцать лет назад, когда они только сошлись, Виктор был совсем другой. Точнее, это она была другая — сорок кило назад, с талией, с каблуками. Она тогда работала на телефонной станции, он водил автобус по двадцать восьмому маршруту. Познакомились на остановке, смешно — она опаздывала, он притормозил, хотя не должен был. Так и поехали.
Сына у них не было. Не получалось. Ходили, проверялись, у неё — спайки, у него — врачи разводили руками, мол, мог бы и сам. Виктор тогда замкнулся. Перестал про это говорить совсем. А когда у Тамары от первого брака подрастала Оля — звал её на рыбалку, чинил велосипед, но это было не то, и оба это знали. Оля была не его. Своего он хотел.
Хотел да перехотел, думала Тамара. Двадцать лет прошло. Какие дети.
Виктор за эти годы привык командовать по мелочи. Не зло. Но привык. Где деньги лежат — он решал. Какую машину брать — он. Куда на лето — он. А Тамара что. Тамара бумажки перебирала в архиве ЖЭКа, получала свои сорок с небольшим, варила, стирала, по средам брала Лизу.
— Ты, Том, человек ведомый, — говорил он. — Тебе так удобнее. Я командую — ты не паришься.
И она не парилась. Мама всю жизнь говорила: муж — голова, жена — шея, но шея молчит, а то голова открутится. Тамара молчала. Шея у неё была толстая, мягкая, удобная.
Сказала она ему на третий день. Не выдержала.
Виктор пил чай, смотрел в телефон. Тамара поставила перед ним тарелку с сырниками и села напротив.
— Вить. Я не толстею.
— А чего ж тогда.
— Я беременная. Двадцать четыре недели. Мальчик.
Он поставил кружку. Очень медленно. Посмотрел на неё, потом куда-то мимо, на холодильник, на магнитик из Анапы, который висел там лет десять.
Встал. Подошёл к окну. Постоял спиной.
Потом обернулся, и Тамара увидела, что у него глаза мокрые.
— Сын, — сказал он. — Тома. Сын.
— Виктор.
— Я ж всю жизнь. Ты ж знаешь. Я ж всю жизнь.
Он подошёл, обнял её, прижал голову к своему животу, гладил по волосам, и она чувствовала, как его трясёт. Он плакал. За восемнадцать лет она видела, как он плачет, два раза — на похоронах матери и когда «Спартак» вылетел. А тут.
— Назовём Серёжей, — говорил он в макушку. — В честь твоего отца. Или Витей, как меня. Нет, Серёжей лучше. Тома. Сыночек.
Тамара сидела, уткнутая ему в живот, и молчала.
На следующий день он пришёл с работы с букетом. Хризантемы, белые, большие, замотанные в три слоя плёнки — явно из «Магнита» у дома, других цветочных по дороге нет. Сунул ей в руки, неловко, как в молодости.
— Это тебе. Носительнице, — пошутил он и сам засмеялся, довольный.
Поставил на стол коробку конфет. Сел, развернул на столе листок — Тамара пригляделась, он расчертил его на колонки.
— Значит, так, — сказал Виктор деловито, как будто маршрут составлял. — Я всё продумал. Работу твою бросаешь, нечего тебе с твоим давлением по архивам лазить. Я подработку возьму, вечерами на маршрутке, мне Колян предлагал. Кроватку купим, я на маркетплейсе уже смотрел, тыщ за пять хорошая. Коляску. Ты лежишь, бережёшься. Рожаешь. Я уж всё, я готов.
Тамара смотрела на листок. На колонки. «Кроватка». «Коляска». «Я подработку». В колонках всё было. Не было только одной строчки.
— Вить, — сказала она. — А меня ты спросил?
— Чего тебя спрашивать. — Он отмахнулся, продолжая писать. — Сын же. Тут и думать нечего.
— Мне сорок семь. У меня сердце. Врач сказала — группа риска. Может, на стол лягу и не встану.
— Не каркай. — Он нахмурился. — Ты сильная, Тома. Ты у меня двужильная. Родишь как миленькая.
«Ты сильная». Тамара эту фразу знала наизусть. Ею её всю жизнь грузили, как мешок на тележку. Сильная — значит, сама. Сильная — значит, не спрашивают.
— А Лиза? Оля что скажет? Мне внучку водить, а тут младенец.
— Да при чём тут Оля. — Виктор повысил голос. — Оля — взрослая баба. А это — мой сын. Понимаешь? Мой. Я двадцать лет ждал. Ты что, мне его теперь… — Он осёкся. — Ты рожаешь. Всё. Тут не обсуждается.
И вот тут у Тамары внутри щёлкнуло.
«Тут не обсуждается».
Будто это не её живот. Будто это не она ляжет под нож с давлением двести на сто десять. Будто она — носительница. Он же так и пошутил вчера. Носительница.
Она встала. Хризантемы лежали на столе в плёнке, она их так и не поставила в воду. Взяла, развернула плёнку — медленно, лист за листом, — и сунула цветы в трёхлитровую банку из-под огурцов, которая сушилась на подоконнике. Налила воды.
Руки были ровные. Странно даже.
— Я подумаю, — сказала она.
— Чего там думать.
— Я подумаю, Вить.
Думала она не одна.
Назавтра среда, она забрала Лизу из садика, привела к себе — Оля работала допоздна. Кормила внучку макаронами с сыром, та болтала ногами, рассказывала про девочку Соню, которая укусила мальчика Тимура.
В дверь позвонили. Соседка, Нина Петровна, с этажа выше. Принесла банку компота — «вишнёвый, Том, у меня дача завалила, бери».
Нина Петровна тридцать лет проработала медсестрой в роддоме на Севастопольском. Вышла на пенсию, но всех врачей в районе знала, и кто чего стоит, и куда соваться, а куда нет. Тамара когда-то, лет пять назад, выхаживала её после операции — носила бульоны, водила в магазин, сидела ночами. Нина Петровна этого не забыла.
— Ты чего смурная, — сказала она, разглядывая Тамару с порога. — Случилось что?
И Тамара рассказала. Всё. Про менопаузу, про УЗИ, про мальчика, про хризантемы, про колонки на листке, про «тут не обсуждается».
Нина Петровна слушала, не перебивая. Потом сказала:
— Тома. Я тебе как медсестра. Сорок семь, вес такой, давление, сердце. Это не шутки. Я таких на своём веку навидалась. Кто-то рожает — и слава богу, и счастье. А кто-то…
Она не договорила. Лиза за столом уронила вилку, полезла под стол.
— Я тебе вот что скажу, — Нина Петровна понизила голос. — Это твоё тело. Не Витькино. Ему-то что — он цветочки принёс и в окошко поплакал. А на стол ты ляжешь. И решать — тебе. Не ему. Это закон такой, между прочим. По закону — только ты. Хоть он тебе тут хоть кроваток нанеси полную квартиру.
— Поздно уже решать, — сказала Тамара. — Срок.
— Срок большой, да. Прерывать — это уже комиссия, показания, и на таком сроке тяжело, я тебе честно. Но я не про это. — Нина Петровна накрыла её руку своей, сухой и горячей. — Я про то, что даже если рожаешь — ты рожаешь. Ты. По своей воле. А не потому что Витька двадцать лет мечтал. Ты разницу-то чуешь?
Тамара чуяла. Вот в чём всё дело было. Не в том, рожать или нет. А в том, чьё это решение.
— И вот ещё что, — Нина Петровна встала, оправила кофту. — Иди к Карине Ашотовне, в перинатальный на Севастопольском. Скажешь — от меня. Она тебя всю обследует по-человечески, сердце посмотрит, риски посчитает по-настоящему, а не «ты сильная, родишь». И тогда уже будешь решать с цифрами в руках, а не с Витькиными хризантемами. Поняла?
— Поняла.
— Записать?
— Запиши.
К Карине Ашотовне Тамара поехала сама. Виктору сказала — к Оле, помочь с Лизой.
Перинатальный центр на Севастопольском был большой, светлый, не то что её поликлиника. Карина Ашотовна — лет шестидесяти, сухонькая, в очках на цепочке — гоняла её три часа. УЗИ подробное, кардиолог, анализы, давление мерили лёжа, сидя, стоя. Потом усадила напротив и разложила бумаги.
— Тамара Сергеевна. Не буду вам петь. Беременность есть беременность, мальчик развивается нормально, по плоду вопросов нет. Вопрос по вам. Сердце — гипертоническая болезнь второй степени, на таком фоне роды — серьёзная нагрузка. Вес добавляет риски: и гестоз возможен, и кесарево почти наверняка, и наркоз с вашим сердцем — отдельная история. Я вам не говорю «нельзя». Рожают и в вашем положении, и благополучно. Но вы должны идти в это с открытыми глазами, под наблюдением, готовая к стационару с тридцатой недели. Это не «полежишь дома, побережёшься». Это работа. Тяжёлая.
— А если… не рожать?
— На двадцать четвёртой неделе — это уже не по желанию, только через комиссию и по показаниям. Ваше сердце под показания, скажу честно, может и не пройти — степень не критическая. Так что реалистично, Тамара Сергеевна, вы скорее всего рожаете. Вопрос — как. Под кем. С каким наблюдением. И с чьей головой на плечах. — Карина Ашотовна сняла очки. — Вот это вам и решать. Не мужу.
Опять. Второй человек за неделю ей это сказал. Не мужу.
Тамара ехала обратно, смотрела в окно автобуса на гаражи, на стройки, на серое небо. И впервые за восемнадцать лет считала не калории и не килограммы. Считала другое. Сколько ей лет. Сколько лет будет ребёнку, когда ей шестьдесят. Кто его поднимет, если с её сердцем что. Виктор? Виктору пятьдесят два, он маршрутку водит. Оля? У Оли своя Лиза.
Она не считала «за» и «против». Она просто впервые держала это в своих руках, а не в Витькиных.
И решила.
Рожать. Но — по-своему.
Сказала она ему в воскресенье. Сама села напротив, как он тогда со своим листком.
— Вить. Я рожаю.
Он просиял, дёрнулся обнять.
— Подожди. Я не договорила. Я рожаю. Но слушай, как. Работу я не бросаю — отпуск по беременности возьму как положено, по закону, не раньше. Деньги мне нужны будут свои, и потом, на ребёнка. Лежать на сохранении буду, где врач скажет, я к Карине Ашотовне на Севастопольский встала, не в нашу поликлинику. Кроватку и коляску выбираю я. Имя — обсуждаем вдвоём, не «я решил, Серёжа». И ещё. — Она перевела дух. — Если со мной что на родах — а врач прямо говорит, риск есть, — ты этого ребёнка поднимаешь. Не Оля. Не мать твоя. Ты. Я хочу, чтоб ты это понимал не как «двадцать лет мечтал», а как — будешь один с пелёнками в пятьдесят два. Готов?
Виктор молчал. Лицо у него менялось — сначала растерянность, потом обида.
— Ты чего это, Тома. Будто я тебе враг. Я ж радуюсь.
— Ты радуешься своей мечте. А рожаю — я. Это разные вещи. Я восемнадцать лет была у тебя шеей. Молчала, ты командовал. А тут я под нож иду. Тут я командую.
— Да я что, я против, что ли. — Он завёлся, повысил голос. — Я ж всё для вас! Я подработку, я кроватку нашёл! А ты мне условия, как… как чужая!
— Не кричи. У меня давление.
Он осёкся.
Это был первый ход. Злость. Тамара знала, что будет второй, — мать говорила: мужик сперва кулаком по столу, потом сам же стол и вытирает.
Виктор походил по кухне. Сел. Налил себе воды из графина, выпил. Помолчал.
— Тома, — сказал он уже тихо. — Ну ты прости. Я ж от радости. Давай как ты скажешь. Хочешь — к этой твоей Карине, давай. Хочешь — кроватку сама. Я ж не со зла. Я ж двадцать лет… Только не злись на меня. Ты ж знаешь, я без тебя… Я тебе ещё цветов принесу, хочешь? Нормальных, не из «Магнита».
— Это не извинения, Вить, — сказала Тамара ровно. — Это испуг. Ты испугался, что я серьёзно. Я серьёзно.
— Серьёзно, серьёзно. — Он закивал. — Всё, как ты скажешь. Командуй.
— Вот теперь командую, — сказала она. И впервые за неделю улыбнулась.
Серёжа родился в феврале. Кесарево, как и говорила Карина Ашотовна. Тамара лежала на сохранении с тридцать первой недели, давление держали таблетками, сердце пищало на мониторе, но выдержало. Достали мальчика — три двести, орал так, что слышно было в коридоре.
Виктор в роддом ездил каждый день. Привозил передачи — Тамара ему список писала, он по списку покупал, без самодеятельности. Один раз привёз свои хризантемы, белые. Она не стала ругаться. Поставила в банку — в роддоме как раз нашлась трёхлитровая, из-под сока.
Оля приняла не сразу. Сперва обиделась — «мам, ты в своём уме, тебе бабушкой быть, а не рожать», но когда увидела Серёжу, маленького, красного, орущего, размякла. Привезла Лизу. Лиза смотрела на брата-дядю — кто он ей вообще, дядя? — серьёзно, потом сказала: «Маленький. Как кукла». И всё уладилось.
Тамара теперь дома. В декрете — оформила как положено, через работу, деньги капают свои. Виктор взял ту подработку на маршрутке, приходит уставший, но довольный. Ночью встаёт к Серёже сам, через раз — это они так договорились, она прямо сказала: «через раз, Вить, или я тебе припомню кроватку за пять тыщ». Он встаёт. Гремит на кухне бутылочкой, греет смесь, носит сына по коридору, мурлычет ему что-то под нос.
Весы Тамара из ванной убрала. Совсем. Отдала Нине Петровне — у той кошка толстая, надо взвешивать к ветеринару. Восемнадцать лет вставала каждое утро, а теперь как-то не до того. Не до стрелки.
Нина Петровна заходит, нянчится, учит пеленать «как при царе горохе, чтоб ножки ровные». Карина Ашотовна звонила раз, спрашивала, как сердце, — велела не запускать, ходить на приёмы.
Виктор как-то вечером, когда Серёжа уснул, сел рядом на диван, неловко.
— Тома. Я тут подумал. Я ж тогда как дурак. С листком этим. «Не обсуждается». Я ж тебя за человека-то не очень. Командир нашёлся.
— Было дело, — сказала Тамара.
— А ты молодец. Что упёрлась. Я б тебя угробил со своей мечтой, ей-богу.
— Угробил бы, — согласилась она. — Если б я тебе позволила.
Серёжа в кроватке завозился, пискнул. Тамара встала, подошла. Наклонилась — спина уже не та, ох. Поправила одеяльце, тронула ладонью тёплую макушку, подождала.
Дышит. Сопит.
Она постояла рядом. Потом выключила ночник, прошла на кухню. Достала из шкафчика банку — ту самую, трёхлитровую, из-под огурцов, в которой полгода назад стояли развёрнутые хризантемы. Помыла. Поставила сушиться на подоконник, повыше, в угол, куда удобнее всего её рукам.
–Молодой человек, вы на моей дочери хотите жениться или на моей квартире? – спросил отец