— Володь, ну ты первым скажи. Ты хозяин, ты и говори.
Владимир сидел на краешке дивана и мял пальцами обивку. Галина только что поставила сумку у стены — семь часов в дороге из Волгограда, автобус, пересадка, июльская духота, — а брат смотрел куда-то в угол, мимо неё, и молчал. За его спиной, из кухни, звенела посудой Анжела. Кримпленовая блузка в горох, на пальце колечко с цирконом.
— Галин, вы приехали. Мы вас так ждали, — пропела она, выглядывая. — Володя волнуется. А я — ну ты меня знаешь. Я всё по-хорошему хочу.
Владимир кивнул. Как будто ему разрешили.
Галина села. В квартире брата она была третий раз в жизни. Здесь пахло валокордином и жареным луком, на серванте стояла фотография матери в чёрной рамке, и рядом — деда, в пиджаке, при медалях. Дед смотрел строго, как всегда смотрел.
— Ну садись, Галь, — сказал Владимир. — Сядь, поговорим.
Она уже сидела.
Анжела внесла чай. Две чашки. Себе — в тонкую, с золотым ободком, из кузнецовского сервиза, который мать когда-то берегла в серванте и доставала на Пасху. Галине — в толстую, с треснутой ручкой, из тех, что держат на даче для рассады.
Мелочь. А запоминается.
— Пей, пей, — кивнула Анжела. — С дороги-то.
Галина взяла чашку за треснутую ручку, аккуратно, чтоб не отвалилась.
— Володя, — сказала Анжела и села рядом с мужем, положила ему руку на колено. — Ты говорил, что первым скажешь. Ну.
Владимир кашлянул.
— Галь. Ты это. Не обижайся только.
— На что?
— Мы тут… посчитали. — Он смотрел в чашку, не на неё. — Дом-то за десять тысяч ушёл. Долларов. Ну, покупатель в долларах давал, так вышло. И вот. Тебе — четыре с половиной. Мне — пять с половиной.
Галина поставила чашку.
— Почему?
Владимир глянул на жену. Быстро, коротко — как школьник на соседа по парте.
— Ну… — Он потёр шею. — Анжелка говорит… ты это. Не совсем родная деду. По крови. А я — родной.
В комнате стало слышно, как на кухне капает вода из крана.
Галина смотрела на брата. Двоюродного, оказывается, теперь двоюродного, — но она этого слова про себя никогда не думала. Володька. С которым делили одну комнату, пока не разъехались. Который в армию уходил — она ему носки вязала, потому что мать глаза уже плохо видела.
— Кто тебе это сказал? — тихо спросила она.
— Ну какая разница кто, — вмешалась Анжела, кротко, нараспев. — Галин, ты пойми. Мы ж не отказываем. Мы ж по-божески. Просто по справедливости. Володя — дедов внук родной, а ты… ну сложилось так. Бабушка-то беременная замуж выходила, все знают. От первого мужа. Дед-то добрый был, взял. Записал. Но кровь-то не водица.
Вот оно что. Значит, знают. Значит, обсуждали. За её спиной, на этой кухне, под этот жареный лук.
Про то, что бабушка вышла замуж беременной, Галина узнала в сорок лет. Тётя Валя обронила за поминальным столом, между делом, будто про погоду: «Так твоя-то мать не Игнатьевой была по отцу, первый-то Клавдин муж на фронте сгинул, до Игната ещё». Обронила и ушла солить огурцы. Галина тогда никому не сказала. Ни матери — мать была жива, зачем. Ни Володьке. Незачем было. Дед оставался дедом.
Своего родного деда она не помнила — его и на свете не было, погиб. Дед Игнат брал её на рыбалку, вырезал ей свистульки из ивы, сажал на колено и звал «моя старшенькая». Старшенькая.
— «Не совсем родная», — повторила Галина.
— Ну а как ещё сказать, — развела руками Анжела. — Я ж не со зла.
Галина держала паузу. Держала долго. Потом взяла треснутую чашку, отпила остывшего чая. Поставила. Ровно, в центр блюдца.
— Ясно, — сказала она.
И Анжела, кажется, выдохнула. Приняла это за согласие.
Владимир заёрзал:
— Галь, ну ты не молчи. Ты скажи чего-нибудь.
— А чего говорить. — Галина пожала плечами. — Устала я с дороги. Пойду руки помою.
Она встала и вышла в коридор.
Анжела поднялась следом — на кухню, ужин греть. Уже из-за двери донеслось шкворчание сковороды, потом голос — Анжела кому-то звонила, и, видно, руки были в фарше, потому что включила громкую.
Галина стояла у вешалки, в тёмном коридоре. Не по злому умыслу — просто мыла руки в ванной рядом, а дверь на кухню была открыта. И всё слышала.
— Мам, привет. Ну всё, Володя ей сказал. — Пауза, шипение масла. — Молчит она. Проглотит. Я его две недели готовила, он теперь как по нотам. Сейчас проглотит и уедет.
Тишина. Мать что-то отвечала в Балаково.
— Да куда она в суд пойдёт. Ты ж сама мне говорила: раз в свидетельстве отец записан — значит, юридически дочь, всё чисто, оспорить нельзя, дед в здравом уме завещание писал. — Анжела понизила голос, но громкая честно доносила каждое слово. — Она-то этого не знает. Она думает: раз не по крови — значит, право слабое, значит, можно и не спорить. На том и берём.
Галина закрыла воду. Стояла с мокрыми руками.
— А Володя-то как? — квакнул динамик.
— А Володя мой. Что скажу, то и делает. Помотал мне нервы, конечно, две недели пилила. Но дожала. — Смех, короткий, довольный. — Тыща баксов лишних — это тебе не хухры-мухры. Резину зимнюю поменяем, и Ленке на курсы отложим. Всё, мам, целую, а то пригорит.
Динамик пикнул.
Галина вытерла руки о полотенце — чужое, вафельное, с петелькой. Постояла ещё секунду.
Значит, знала. Всё знала — и про свидетельство, и что оспорить нельзя, и что делить нечего, потому что делить и так пополам. Знала — и построила весь этот спектакль с треснутой чашкой и «кровь не водица» на том, что Галина не знает.
А Галина знала. Возила с собой свидетельство четырнадцать лет — с того самого разговора с тётей Валей. Не для войны. Просто документ, который надо возить.
Она вернулась в комнату. Владимир сидел, где сидел, тыкал в телефон. Громкой он не слышал — далеко, да и не прислушивался.
— Володь.
— А? — Он поднял глаза.
— Анжела сейчас на кухне маме своей по телефону сказала. Дословно: «В свидетельстве отец записан — значит, юридически дочь. Оспорить нельзя». Ты в курсе?
Владимир моргнул.
— В каком смысле?
— В прямом. — Галина села напротив, достала из сумки файлик. Паспорт, свидетельство о рождении — пожелтевшее, но целое, оригинал. — Я — дедова дочь юридически. С тысяча девятьсот семидесятого года. В графе «отец» — он, Игнат Петрович. Никаких удочерений через суд, никаких «мачехиных» записей. Дед меня записал сам, как отец, с согласия бабушки. Так тогда делали, сплошь и рядом. Вот, смотри.
Она положила свидетельство на стол. Владимир не притронулся.
— А завещание, — продолжала она, — дед писал у нотариуса Козловой, в двадцать первом году. С медицинским заключением, что в здравом уме. Пополам. Тебе половина, мне половина. Пять тысяч и пять тысяч. Точка.
— Галь, я… — Владимир сглотнул. — Мне Анжелка сказала…
— Владимир. — Галина смотрела на него в упор. — Анжелка тебе сказала не потому, что не знала. Она знала. Она посчитала, что не знаю я. Хочешь — сходи спроси у неё прямо сейчас. При мне.
Владимир не двигался.
Тогда она встала сама и пошла на кухню. Владимир — за ней, в дверях остановился.
Анжела стояла у плиты, с ножом, шинковала укроп, фарш на пальцах.
— Анжел, — спокойно сказала Галина. — Тебе мама подтвердила, что в свидетельстве у меня всё чисто? Что оспорить нельзя?
Нож замер над доской.
Анжела обернулась. Секунду её лицо ещё держало прежнее, медовое, кроткое выражение — а потом оно поехало, как штукатурка, и голос сорвался с певучего на визгливый:
— А что мне было делать?! У меня Ленке курсы! У меня резина зимняя лысая!
Осеклась. Увидела Владимира в дверях.
Нож так и остался в руке, укроп прилип к лезвию.
Владимир смотрел на жену. Потом на Галину. Потом опять на жену — долго, будто впервые её разглядывал.
— Анжел, — сказал он тихо. — Ты мне две недели твердила, что она права не имеет. Что она чужая по крови и делить не будет. А сама знала, что имеет.
— Володь, я ж для семьи старалась! — Анжела бросила нож на доску. — Для нас! Для тебя!
— Для какой семьи. — Владимир сказал это медленно, словно сам себе. — Мы с Галей — семья. Пусть двоюродные, а семья. Мы с ней в одной комнате росли. А ты мне в лицо две недели врала.
Он вошёл на кухню, прошёл мимо жены и сел за стол. Рядом с сестрой.
Одно движение. Через всю кухню.
Анжела стояла у плиты с грязными от фарша пальцами и молчала. И в этом молчании впервые не было ни мёда, ни правды — ничего, только пригорающая сковорода за спиной.
— Володь, — сказала она наконец, уже без визга, тихо, почти жалобно. — Ну куда я теперь. Я ж думала, как лучше.
И тут — Галина потом сама себе удивлялась — ей стало её на секунду жалко. Стерва в кримплене, с колечком за три тысячи, которая всю жизнь считала чужие тысячи, потому что своих не было. У которой дочь от первого мужа, курсы, лысая резина и муж, которого надо две недели пилить, чтоб хоть что-то. Мелкая, загнанная баба, для которой лишняя тысяча долларов — не жадность, а страх опять остаться ни с чем.
Жалко. И всё равно — приехала она зря. Не с этими людьми чай пить.
— Я поеду, — сказала Галина, вставая. — Автобус в девять.
— Галь, — Владимир привстал. — Куда ты на ночь глядя. Оставайся.
— Не останусь, Володь. — Она собрала свидетельство обратно в файлик. — Ты меня проводишь до остановки?
Он проводил.
Сделку Владимир провёл через две недели. Отдал Галине ровно пять тысяч долларов, как в завещании, — до цента. Позвонил, сказал: «Прости, Галь». Она сказала: «Да ладно».
Никто не победил.
Анжела дома скандалила две недели — соседка её матери, тётя Люся из Балаково, пересказывала это потом Галининой куме, а кума — Галине, так что канал был длинный, но верный. Скандалила, а потом «простила» мужа — по-своему, с условиями. Ленке курсы всё-таки оплатили, только не из Галиных денег, а из отпускных Владимира. Резину поменяли на б/у.
Владимир начал звонить сестре раз в две недели. Тихо, вечером, когда Анжела у телевизора. Разговоры пустые — про здоровье, про огород, про то, что картошка нынче мелкая. Но звонит. Пару раз приезжал в Волгоград — один, на выходные, с гостинцами, копчёной рыбой. Анжелу не привозит. Про Анжелу они не говорят вовсе, будто её и нет.
Галина в Волгограде живёт своей жизнью. На деньги от деда сделала ремонт в кухне — давно текла труба под мойкой, теперь новую поставили. И купила старшему внуку абонемент в бассейн, на полгода, тот давно просил.
Свидетельство она убрала обратно — в нижний ящик комода, под стопку постельного белья, где оно и лежало четырнадцать лет.
– Мы решили, что ты должна нам еще по семьсот тысяч доплатить