Пельмени она лепила с шести утра. Не покупные — ручные, с тремя видами начинки, потому что Витя любит с индейкой, сама она — с судаком, а третьи, простые, налепила на случай, если гости передумают. Тарелки Люба достала те самые, свадебные, которые двадцать два года стояли в серванте и ждали повода. Повод настал: сегодня они с Витей въезжали в свой дом.
Свой. Не съёмный, не мамин, не «пока поживём у твоих». Кирпичный, в Малаховке, с верандой и грушей во дворе. Восемь лет откладывали. Восемь лет Люба стригла в салоне по двенадцать часов, Витя таксовал в ночь, и они складывали в конверт, и конверт толстел так медленно, что она иногда плакала над ним в ванной, чтоб Витя не видел.
И вот ключи лежали на подоконнике. Свои ключи. От своей груши.
В дверь позвонили в полдень, когда стол был накрыт и пахло укропом и топлёным маслом. Люба в новом платье открыла, думая, что это соседка с новосельским поздравлением.
На пороге стояла Рита. Витина сестра. С двумя чемоданами и переноской, в которой орал кот.
— Ну наконец-то, — сказала Рита, протискиваясь мимо Любы вместе с чемоданом. — Я думала, вы меня на улице держать будете. Витька! Я приехала!
Кот выбрался из переноски и пошёл по новому полу, задрав хвост.
— Рит, — Витя вышел из кухни с полотенцем через плечо, и лицо у него было такое, будто он проглотил что-то большое и оно застряло. — Ты… чего не позвонила?
— А что звонить? Родному брату надо звонить, чтоб приехать? — Рита уже расстёгивала пальто, вешала его на крючок, который Люба вчера прикрутила своими руками. — Я тебе, между прочим, писала. Что с Костей разошлись, что квартиру он себе оставил. Ты ж читал.
— Читал…
— Ну вот. А ты не ответил. Значит, согласен.
Люба перевела взгляд на мужа. Витя смотрел в пол.
— Витя, — сказала она тихо. — Ты знал?
— Люб, я не знал, что она сегодня… Рит, у нас же новоселье, стол…
— О, стол! — Рита заглянула в комнату и всплеснула руками. — Пельмешки! Люб, ты умница, я как раз с поезда голодная. Кисонька, иди сюда, тут вкусно пахнет.
И она прошла к столу. Села во главе, на Витино место. И придвинула к себе тарелку со свадебным ободком.
Первую ночь Люба почти не спала. Рита устроилась в маленькой комнате — той, которую Люба про себя звала кабинетом, хотя никакого кабинета там не было, просто пустая светлая комнатка, куда она мечтала поставить кресло и торшер и читать по вечерам. Теперь там стоял чемодан, пахло чужими духами, и кот драл угол новых обоев.
— Витя, — прошептала она в темноту. — На сколько она?
— Ну… пока с работой определится. У неё сейчас никого, Люб. Костя её, считай, на улицу выставил. Куда ей?
— У неё родители в Рязани.
— С матерью они не разговаривают, ты же знаешь. — Витя повернулся к стене. — Поживёт месяц-другой, что нам, жалко? Дом большой.
Дом большой. Люба лежала и слушала, как за стенкой мурлычет чужой кот, и думала, что дом стал большим ровно вчера, а сегодня уже маленький — потому что в нём поселилось что-то, что занимает больше места, чем два чемодана.
Рита не хамила. В этом-то и был весь ужас.
Она вставала раньше Любы и варила Вите кашу — «он же с детства овсянку любит, ты разве не знала?». Она перевесила шторы в гостиной, потому что «так свет лучше падает, поверь, у меня глаз». Она передвинула диван, и когда Люба вернулась с работы, вся комната была чужая, будто она зашла к кому-то в гости.
— Тебе не нравится? — Рита смотрела ясными глазами. — Ой, ну извини, я думала, лучше. Хотела как приятнее. Витьке вон нравится.
Витьке нравилось. Витя приходил с работы, сестра встречала его в дверях с тапочками, на плите ждали каша или котлеты, и он расплывался, как в детстве. А Люба стояла с ножницами в сумке, уставшая, и чувствовала себя гостьей на собственной кухне.
— Люб, ну что ты как неродная, честное слово, — говорила Рита, накладывая ей еду в её же тарелку. — Садись, я приготовила. Отдыхай, ты же весь день на ногах.
Забота. Мягкая, тёплая, удушающая забота, к которой не придерёшься — потому что как придерёшься? «Она мне суп сварила, а я скандалю»?
Однажды Люба нашла свои свадебные тарелки в дальнем шкафу.
— А, это? — Рита не оторвалась от телефона. — Убрала я их, старьё же, сколы по краям. Нормальные достала. Что ты как бабка, честное слово.
Люба не стала спорить.
К августу она перестала звать подруг. Потому что позвать — значит, Рита будет за столом, во главе, и будет рассказывать, как всё тут наладила, «а то Витька с Любой жили как студенты». А подруги посмотрят и не поймут: чего ты злишься, золовка тебе готовит, дом в чистоте, муж сытый. Живи да радуйся.
А она не могла объяснить, что нельзя радоваться в доме, где ты больше не хозяйка.
Взрыв случился на дне рождения Вити. Собрались его друзья, коллеги-таксисты с жёнами, соседи. Люба два дня готовила. И вот все за столом, шумно, хорошо — и тут Рита встаёт с бокалом.
— Хочу сказать за брата, — голос звонкий, все притихли. — Витька, ты у меня всегда был опорой. Когда мама нас… ну, вы знаете. Когда трудно было — ты меня тянул. И этот дом — он ведь и мой тоже, по-родственному. Правда, Вить? Мы же семья.
Она посмотрела на брата. Все посмотрели на брата.
И Витя, красный, с бокалом, промямлил:
— Ну… конечно. Семья. За семью.
Люба сидела и чувствовала, как под чужими взглядами горят щёки. Кто-то из жён уже снимал тост на телефон. А она — та, что восемь лет складывала в конверт, та, что своими руками прикручивала крючки, — сидела молча и улыбалась, потому что если не улыбаться, то ты стерва, испортившая мужу праздник.
Витя не сказал ничего. Выбрал промолчать. И запомнилось именно это молчание, а не слова Риты.
В сентябре она услышала.
Пришла раньше с работы — клиентка отменилась. Тихо вошла, разулась в прихожей. Рита сидела на веранде и говорила по телефону, а дверь была приоткрыта.
— …да я ж не просто так приехала, Свет. Я всё рассчитала. Витька — тюфяк, он мне отказать не может, это с детства. А Любка… Любка потерпит-потерпит да и сбежит. Не выдержит. Они ж этот дом восемь лет собирали, я помню, как они над каждой копейкой тряслись. А теперь я тут. И когда она свалит, я на её место — раз, и всё. Дом-то Витькин наполовину и мой должен быть, я так считаю. Родители нам поровну были должны, а достанется через Витьку. Любка тут временная. Пожила и хватит.
Пауза.
— Да брось. Куда он денется. Кровь не водица. Он сестру не бросит ради этой… парикмахерши.
Люба стояла в прихожей, в носках, с ключами в руке. Развернулась и так же тихо вышла. Села на лавку у груши. Груша была её. Единственное, что ещё было её.
Значит, план. С первого дня — план.
Она ничего не сказала. Ни Вите, ни Рите. Носила в себе три недели и не знала, что делать: доказательств нет, только подслушанный разговор, а на него Рита ответит «тебе послышалось, ты меня выживаешь, Витя, она меня ненавидит».
А потом случилось то, чего Люба не планировала.
Октябрь, воскресенье. Витя уехал за материалом — они с соседом крышу на веранде латали. Люба гладила в спальне. И услышала с кухни грохот, а следом крик — тонкий, страшный, не такой, каким Рита обычно распоряжалась.
Она вбежала. Рита лежала на полу возле плиты, рядом — опрокинутая кастрюля, по линолеуму расползалась вода, над рукой поднимался пар. Кипяток. Вся кисть и предплечье багровые, и Рита выла, зажимая руку, и в глазах у неё был чистый животный ужас.
— Люба! Люба, больно! Ой, больно!
И вот тут была секунда. Одна секунда, в которую Люба стояла в дверях и смотрела на женщину, которая три месяца выживала её из собственного дома, которая назвала её «этой парикмахершей», которая всё рассчитала.
А потом она уже стояла на коленях, оттаскивала кастрюлю, тянула Ритину руку под холодную струю в раковину — потому что кисть надо под холодную воду немедленно, она это знала, у неё в кресле клиентка обожглась под феном однажды.
— Держи руку! Держи, я сказала! — Люба одной рукой держала Ритино запястье под водой, другой набирала скорую. — Алло! Ожог кипятком, вся кисть, Малаховка, Садовая, восемь…
Рита выла и цеплялась за неё здоровой рукой, вцепилась в кофту, как ребёнок, и повторяла:
— Не уходи, не уходи, Люба, не уходи…
— Да куда я денусь, — сказала Люба сквозь зубы. — Держи руку.
В больнице Рите сказали — ожог второй степени, могло быть хуже, хорошо, что сразу под воду. «Кто первую помощь оказал?» — «Невестка», — сказала Рита. Впервые не «Любка». Невестка.
Витя примчался, бледный, обнял сестру, потом обнял Любу, и в этом объятии было столько всего, что Люба чуть не заплакала. Но не заплакала.
Домой ехали втроём поздно вечером. Рита с забинтованной рукой молчала на заднем сиденье. И уже на пороге, когда Витя возился с замком, сказала — тихо, глядя в землю:
— Спасибо. Ты могла бы… не сразу. А ты сразу.
— Заходи, — сказала Люба. — Холодно.
Разговор случился через неделю — когда Рита уже могла шевелить пальцами, а Витя был дома.
Люба села за стол. Во главе, впервые за три месяца. Достала свадебные тарелки из дальнего шкафа. Поставила три. Себе, Вите, Рите.
— Я всё слышала, — сказала она спокойно. — В сентябре. Ты по телефону подруге говорила, что приехала по плану. Что Витя — тюфяк, что я потерплю и сбегу, а ты займёшь моё место. Что дом наполовину твой. Что я тут временная.
Рита побелела.
— Люба, я…
— Не перебивай. — Голос у Любы не дрожал. — Витя, я тебе раньше не сказала, потому что доказательств нет. И сейчас говорю не чтобы ты выбирал. Я уже выбрала.
Витя смотрел то на жену, то на сестру.
— Рит, — сказал он медленно. — Ты правда так говорила?
Молчание.
— Этот дом, — продолжала Люба, глядя на Риту, — мы восемь лет собирали. Один первоначальный взнос — четыреста тысяч — это два года, когда я работала без выходных, а Витя спал по четыре часа. Я помню каждую тысячу. А ты не вложила ни рубля. Ни одного. Вошла с двумя чемоданами и решила, что дом твой по крови. Так вот: кровь тут ничего не покупает. Тут всё куплено руками. Моими и Витиными.
Рита сидела, прижав забинтованную руку к груди.
— Ты права, — сказала она вдруг. И это было страшнее любого крика. — Я всё это говорила. Мне просто… идти было некуда, Люб. Костя выгнал, денег нет, к матери нельзя. Я привыкла, что за меня кто-то… Витька всегда за меня. Я не умею по-другому. Не умею сама.
И заплакала. Не картинно, как раньше, а некрасиво, сгорбившись, и стало видно, что ей тридцать девять, что она одна, и правда идти некуда.
Люба могла её выгнать. Имела полное право. Витя бы уже не заступился — сидел раздавленный, и Люба знала: одно её слово, и сестра поедет к чёрту на кулички.
Она этого не сделала. Не потому что простила. А потому что, если выгнать человека под забор, ты уже не ты — становишься немножко Ритой.
— Так, — сказала Люба. — Слушай сюда. Отсюда ты съедешь. Но не сегодня и не под забор. У меня клиентка сдаёт однушку в Люберцах, недорого, я договорюсь. Первый месяц мы с Витей закроем, дальше сама. К нам в салон нужна администратор — на ресепшене руку держать не надо, справишься и с забинтованной. Оклад маленький, но на комнату хватит. Через месяц ты отсюда выедешь. Своими ногами, с работой и адресом. Не выкинутая — ушедшая.
Рита подняла на неё мокрое лицо.
— Почему ты… после всего…
— Потому что мне так спокойнее спать, — сказала Люба. — А теперь ешь. Пельмени остывают.
И она положила Рите пельмени. В свадебную тарелку. Здоровой рукой Рита взяла вилку, первый пельмень никак не накалывался, скользил, она возилась с ним неловко — а Люба смотрела и не помогала. Пусть сама. Потом встала, обошла стол, забрала у Вити пустую тарелку, положила ему добавки, вернулась на своё место во главе и придвинула к себе судака.
Свекровь с оптимизмом покоя не дает