– Личинку меняем или замок целиком? – спросил мастер и присел на корточки у моей двери.
– Целиком, – сказала я. – И ключи все мне отдадите, сколько их там будет.
– Вера Андреевна? Заявка от вас была?
– От меня.
Он открыл чемоданчик и стал выкручивать шурупы, а я стояла над ним в куртке: пришла со смены и раздеться не успела.
Ключ от этой квартиры был у моей дочери Кати с августа. Этой ночью, в половине первого, она открыла им дверь в последний раз.
А отдала ей ключ я сама.
Первого августа мы возили её вещи на Строителей. Кате двадцать три, она работает в пункте выдачи заказов, два дня через два, и всё лето мне говорила, что взрослому человеку стыдно жить с мамой. Квартиру сняла однокомнатную, на пятом этаже без лифта. Хозяйка сдавала пустую, без техники, потому и дешевле.
– Мам, а холодильник? – спросила Катя, когда мы затащили последнюю коробку.
– Забирай мой, – сказала я. – Он старый, зато морозит как зверь. Себе новый возьму по акции.
Грузчик поднял его на пятый этаж и сказал, что за такие лестницы надо доплачивать. А микроволновку мы с Ромкой донесли сами, в четыре руки.
Ромка – это младший мой, ему четырнадцать, восьмой класс. Он таскал коробки и молчал: сестру любит, а разговаривать нет.
– Мам, ты теперь Ромку в мою комнату переселишь? – спросила Катя уже в дверях.
– Не переселю. Пусть стоит как стояла.
Квартира у нас двухкомнатная: в одной мы с Ромкой, его диван у окна, мой у стены, вторая – Катина. А с их отцом мы разошлись восемь лет назад: он в Тюмени, звонит детям на дни рождения, и на этом всё.
На кухне у Кати я в тот день сказала фразу, за которую потом четыре месяца платила.
– Продукты у меня бери, сколько надо. Холодильник не мой, а наш.
В августе я, как обычно, крутила банки. Огурцы, помидоры, лечо, компот из яблок с дачи. Крышки беру жёлтые, в хозяйственном на углу: они дешевле и не ржавеют. Ромка вынес всё на балкон, расставил по стеллажу, написал на бумажке число и приклеил её скотчем.
Пятьдесят две банки.
– Мам, до весны хватит, – сказал он тогда. – Ещё и останется.
Работаю я в пекарне при магазине на Гагарина. Смена с шести утра до трёх, встаю в пять, дома бываю в начале четвёртого. Ромка приходит из школы в два, и, чтобы он не сидел на бутербродах, я раскладываю ему обед по контейнерам – котлеты, гуляш, плов – и подписываю крышку маркером. Он борьбой занимается, ему без горячего нельзя.
Первый раз Катя пришла без звонка в пятницу, двенадцатого сентября.
Я вернулась со смены, а на столе лежала записка её почерком: «Мам, взяла немного, у меня зарплата двадцатого».
В холодильнике не было кастрюли с котлетами, сыра и батона. И из морозилки исчезли два контейнера.
– Катя приходила, – сказал Ромка из комнаты. – Я как раз пришёл, она уже с пакетом у двери стояла.
– Поела хоть?
– Не. Торопилась.
И я обрадовалась. Правда обрадовалась: значит, ходит, значит, не гордая, значит, ест домашнее, а не свои макароны из пачки.
Вечером я ей позвонила.
– Кать, ты предупреждай. Я бы напекла чего, а то ты пустой суп унесла.
– Мам, ну я же не чужая.
– Не чужая. Только морозилку не трогай, там Ромкино на неделю разложено, – сказала я. – И записок больше не пиши. Позвони.
– Хорошо, хорошо. Ты чего заводишься-то?
А я и не заводилась. Я в тот вечер даже довольная была, что поговорили спокойно.
А в следующий раз она приехала с клетчатой сумкой. С такой на рынок ходят.
Приехала она в субботу, одиннадцатого октября, в одиннадцатом часу. Сумку бросила в прихожей и пошла прямо на балкон, не разуваясь.
– Мам, я огурцов возьму. Ты же всё равно крутишь.
– Возьми три банки.
– Мне бы ящик, – сказала она. – У меня зима впереди.
Она снимала банки со стеллажа и ставила в сумку, а я считала из дверей. Шесть огурцов, четыре компота, лечо всё, сколько было.
Потом она достала телефон.
– Тут ещё, мам, посмотри. Тушёнка, гречка, майонез большой и кофе растворимый. Если будешь в магазине.
– Это что, список?
– Ну а как ещё? Ты всё равно ходишь.
– Кофе растворимый? – спросила я. – Ты же кофе не пьёшь, у тебя от него сердце частит.
– Пью теперь, – сказала она и убрала телефон в карман.
Я села на корточки у её сумки и стала вынимать обратно. Компоты, лечо, огурцы – одну за другой. И ставила рядом с собой на пол, в ряд, пока в сумке не осталось четыре.
– Три огурца и компот, Кать. Хватит с тебя.
– Ты серьёзно сейчас?
– Серьёзно.
– Тебе банок жалко?
– Мне не банок жалко, – сказала я. – Мне непонятно, куда это уходит. Ты одна живёшь. Ты столько не съешь.
Она застегнула сумку, вынесла в прихожую, вернулась и положила ключ на клеёнку.
– На. Чтоб ты не думала, что я к тебе за твоими банками хожу.
Дверь она не хлопнула, у нас в семье вообще не хлопают. Ромка вышел из комнаты, посмотрел на ключ и ушёл к себе. Я решила, что он просто не любит наши ссоры.
Два дня я ходила мимо этого ключа, а в понедельник позвонила ей сама.
– Приезжай, забери. Ты мне не квартирантка, чтобы ключи на стол кидать.
Приехала она только в среду вечером. Я отдала ей ключ прямо в прихожей и сверху положила банку мёда, потому что она мёд с детства любит.
Вот это надо помнить: ключ ей вернула я. Своей рукой. Никто меня за неё не тянул.
Мы даже чаю попили, и она смешно рассказывала про мужика, который орал у них на пункте из-за разбитого унитаза.
В четверг я вышла на балкон вешать бельё и остановилась у стеллажа. Я стала считать.
Своими руками я отдала ей четыре банки, сама их в сумку и составила. А на стеллаже не хватало двадцати трёх.
– Ром, ты компот брал? – спросила я через дверь.
– Я в школе пью, – сказал он. – Мам, я вообще компот не люблю, ты же знаешь.
Значит, приходила она и в мою смену. Не раз и не два, и записок больше не оставляла.
В конце октября я первый раз залезла в конверт.
Конверт лежит у меня в шкафу под простынями. Копила я на зубы: мне слева три ставить, два года откладывала с каждой получки. А тут вышло, что до аванса шесть дней, за квартиру заплачено, в холодильнике пусто и Ромке за секцию сдавать. Я взяла, сколько было нужно, и сказала себе, что с премии положу обратно.
Премию нам дали в ноябре. И оставила я её всю в своём же магазине на Гагарина, за две ходки, а до конверта она не доехала.
А потом Катя перестала брать трубку.
Три дня подряд – в пятницу, в субботу и в воскресенье – я звонила ей и слушала гудки. В воскресенье, девятого ноября, я поехала на Строителей сама.
Ехать туда два автобуса и сорок минут, если с пересадкой везёт. Я взяла банки, которые она в прошлый раз не увезла, сумку с тушёнкой и гречкой – всё по списку, купила ещё на неделе, – и пирожков напекла с капустой.
На пятый этаж я поднялась с двумя остановками и позвонила.
Дверь открыл мужчина.
Спортивные штаны, футболка, босиком. Лет двадцать пять, может, чуть больше. Волосы мокрые.
– Вам кого? – спросил он.
– Мне Катю.
– А вы, наверное, мама? – Он посторонился. – Слава. Проходите, она в ванной.
В прихожей стояли мужские ботинки сорок пятого размера, не меньше, а на вешалке висела чёрная куртка с капюшоном.
На кухне под окном стояли в ряд мои банки. Вымытые, донышко к донышку, штук двенадцать. И крышки жёлтые валялись на подоконнике горкой, помятые ключом, – мои, из хозяйственного на углу. На плите стояла моя кастрюля, эмалированная, с синим ободком.
Катя вышла из ванной с полотенцем на голове и остановилась в дверях.
– Мам? Ты чего не позвонила?
– Я звонила. Три дня.
– Телефон сел, – сказала она и посмотрела на Славу.
Он сел на табуретку и стал заворачивать рукава, будто это его кухня. А кухня и была его.
– Давно вы тут вдвоём? – спросила я.
– С июня, – сказал Слава.
– Это как? – Я повернулась к дочери. – Ты съехала первого августа.
– До этого мы у его товарища жили. Потом я сняла, и он ко мне переехал, – сказала Катя. – Мам, ну сядь, чего ты в дверях стоишь.
– Он работает?
– Ищет.
– С июля ищет, – уточнил Слава сам. – Я на мойке администратором стоял, там начальник хамло. Мне за такие деньги нервы дороже.
Про нервы я слушать не стала.
– А за квартиру кто платит? – спросила я.
– Я плачу, – сказала Катя. – Мам, ну не начинай.
– А он?
– А он отдаст, когда устроится.
Слава на это ничего не сказал. И открыл холодильник – мой холодильник, – достал початую банку огурцов и стал есть прямо пальцами, стоя у окна. Хрустело на всю кухню.
– Вера Андреевна, огурцы у вас – отвал, – сказал он. – Моя мать в жизни ничего не крутила, покупное брали.
– А кофе растворимый – это ему?
– Ну ему, – сказала Катя. – Мам, какая разница-то.
– Кать, а хлеб есть? – спросил Слава из-за стола.
Этими же словами и список был написан. Слово в слово.
Пирожки я поставила на стол, а сумку с тушёнкой и гречкой взяла обратно в руки.
– Пирожки ешьте. Это я вам привезла, пока не знала.
– Мам, ты чего?
– А кастрюлю я забираю, – сказала я. – Слава, снимите её с плиты и переложите суп во что-нибудь своё.
Он снял и переложил. Молча, в чашку, и ложкой ещё помог себе.
– Из-за него, да? – спросила Катя в дверях. – Ты из-за него так.
– Из-за того, что ты с самого лета молчала, – сказала я и пошла вниз.
В автобусе я держала кастрюлю на коленях и всё пересчитывала те банки под окном. Двенадцать. А у меня на балконе к ноябрю осталось меньше половины стеллажа. Значит, всё лето я крутила не на зиму и не на Ромку, а на мужика, который на мойке нервы берёг.
Дома я ничего Ромке не сказала. А в субботу Катя приехала сама.
Двадцать второго ноября у меня сидела старшая моя сестра Люся: живёт она через двор, зашла за банкой варенья и осталась пить чай. Катя вошла со своим ключом, с той же клетчатой сумкой, только пустой, сложенной вдвое.
– Здрасьте, теть Люсь, – сказала она и сразу открыла холодильник.
– Катя. Сумку поставь.
Она постояла у холодильника и закрыла дверцу.
– У тебя пусто.
– У меня на неделю, – сказала я. – На двоих.
– Мам, ты стала жадная, – сказала она. – Из-за банок огурцов ты родную дочь готова.
– Договаривай.
– А чего договаривать? Другие матери детям квартиры покупают. А ты крупу считаешь.
Люся поставила чашку на блюдце.
– Кать, ну что ты такое несёшь.
– А что я такого сказала, теть Люсь? Мать обязана помогать, это вообще святая обязанность. Я у неё деньги когда-нибудь просила? Я еду беру, которую она сама же и наготовила.
Я вышла в комнату, достала из-под простыней конверт и положила его на клеёнку.
– Вот. Я на зубы копила два года, мне слева три ставить. Он был толстый, я его в шкафу еле пристраивала. А теперь складываю вдвое, чтоб самой на него смотреть не так стыдно.
– И чего?
– А того, что я в него залезла в октябре. И в ноябре. Я не жадная, Кать. Я не подписывалась ещё и взрослого мужика кормить.
– Поставишь ты свои зубы, Вер, никуда они не денутся, – сказала Люся тихо. – Она же тебе дочь, не чужой человек.
А Катя села на табуретку и стала отковыривать заусенец на большом пальце.
– У Славы полоса такая сейчас, – сказала она. – Ему тяжело. Он ищет.
– Давно ищет, – сказала я. – С июля, если верить ему самому.
– Мам, ну ты же всё равно готовишь! Тебе трудно, что ли, на две порции больше?
– Трудно, – сказала я. – Я на этих двух порциях третий месяц стою. Ромке четырнадцать, он ест как трактор, я на него одного в неделю два раза в магазин хожу.
– Ромка, Ромка. У тебя всегда Ромка.
– У меня вас двое было, – сказала я.
Люся встала и пошла ставить чайник, хотя он был горячий. Она всегда так делает, когда ей за столом неловко.
– Вер, ну отсыпь ты ей крупы да отпусти с миром, – сказала она от плиты. – Помиритесь, а через год смеяться будете.
– Через год у меня своих зубов не останется, Люсь.
Вот тут я и взяла её сумку и подала ей в руки.
– Продуктов больше не будет. Ни банок, ни морозилки, ни списков в телефоне. Захочешь прийти – приходи, посажу за стол, накормлю. И Славу твоего накормлю, если приведёшь и познакомишь по-человечески. Но с собой ты отсюда больше ничего не понесёшь.
– Ну и не надо, – сказала она.
Ключ я у неё тогда не забрала. А могла: он у неё в кармане куртки лежал, я его видела, когда она одевалась в прихожей. И не забрала потому, что боялась – отниму, и она вообще ходить перестанет, а я про родную дочь буду узнавать от Ромки.
Две недели было тихо. А в ночь на понедельник я услышала, как в замке поворачивается ключ.
Половина первого ночи. Я потому и помню точно, что посмотрела на телефон, когда проснулась от света в коридоре.
Легла я в десять, мне вставать в пять.
Катя стояла на кухне у открытой морозилки, в куртке и в сапогах. На полу рядом с ней стоял пакет.
– Кать.
– Ой, – сказала она и обернулась. – Мам, ты чего не спишь? Я тихонько хотела, чтоб тебя не будить.
– Это в половине первого.
– Я со смены, – сказала она. – Мы до одиннадцати переучёт считали. Автобусы ещё ходили.
В руке у неё был контейнер с синей крышкой, а на крышке моим маркером написано: «Ромке». Она перехватила его поудобнее и опустила в пакет.
И я встала между ней и дверью.
– Положи обратно.
– Мам, там ещё три таких лежит.
– Положи, – сказала я. – Это ему на среду и на четверг.
– Ромка что, голодает у тебя? Ромка твой в холодильник лазит когда хочет. А у меня в холодильнике вода стоит и всё.
– В моём холодильнике, – сказала я.
Она поставила контейнер на стол.
– Ты меня холодильником попрекать будешь теперь?
– Я тебя спрашиваю, почему ты в моём доме ночью, как чужая.
– Потому что ты сама сказала: с собой ничего не понесёшь!
– Я тебя за стол звала, – сказала я. – А ты с собой забираешь.
Катя стянула куртку, бросила её на спинку табуретки и села, будто мы сейчас чай пить будем.
– Мам, послушай. Слава, между прочим, дело говорит, – сказала она. – Вам с Ромкой вдвоём две комнаты много. А мы бы к тебе перебрались: я за съём не плачу, тебе помощь по хозяйству, и Ромке веселее.
Я стояла у стола и не могла понять, когда моя дочь начала говорить чужим голосом.
– Это он придумал?
– Это мы вместе думали, – сказала она.
– Значит, Вячеслав уже и планировку моей квартиры прикинул.
– Его Слава зовут, – сказала она.
– Ключ, – сказала я и протянула руку. – Из кармана достань и положи на стол.
Она не двинулась. Тогда я сняла её куртку со спинки табуретки и вытряхнула карман сама. Ключ упал на клеёнку и завертелся.
За стеной скрипнул диван: Ромка проснулся. Но не вышел.
– Мам, ты сейчас на нервах. Ты завтра проснёшься и сама первая позвонишь.
– Одевайся, – сказала я. – Такси вызову сама и заплачу. Но ночевать ты сегодня будешь у себя.
– На улице ночь!
– Ночь, – сказала я. – Ты её сама выбрала. Я тебя в такое время не звала.
Машину она ждала в прихожей девять минут, и мы обе молчали: говорить было нечего. Я вышла на балкон и стояла там, пока фары не свернули за пятый дом.
Утром я отстояла смену, а в начале четвёртого приехал мастер.
Он ушёл, я закрыла дверь и подёргала ручку. И села в прихожей на пуфик прямо в куртке, как была. В квартире было тихо, и первый раз с августа мне не надо было думать, что там ещё осталось в морозилке.
Ромка пришёл из школы, я отдала ему новый ключ.
– А Кате? – спросил он.
– Кате нет.
Он покрутил ключ в пальцах, положил в карман рюкзака и больше ничего не спрашивал. Остальные из комплекта я убрала в шкатулку на серванте.
В субботу, тринадцатого декабря, я вызвала то же грузовое такси, которое возило её вещи в августе.
Открыл Слава. Катя была на смене.
– Вера Андреевна, вы бы позвонили сначала, – сказал он.
– Холодильник мой, – сказала я. – И микроволновка моя. Я их забираю.
То, что в нём лежало, я выложила на подоконник. Пачка пельменей, майонез и полбатона.
Грузчик снёс холодильник с пятого этажа и опять сказал про лестницу. А Слава стоял на площадке в тапочках и даже дверь придержать не догадался.
Вечером Катя написала мне два слова: «Спасибо, мама». Больше в декабре не было ничего.
Потом был месяц тишины.
Позвонила она четырнадцатого января, в среду, в девятом часу. Я по голосу поняла, что она плакала перед этим.
– Мам, мы разошлись. Он вещи забрал ещё в воскресенье, – сказала она. – Я за квартиру одна не потяну, хозяйка просит до пятницы решить. Я домой вернусь.
Я стояла у окна на кухне и держала трубку двумя руками.
– Не сегодня, Кать. И не сюда.
– Ты серьёзно?
– Твоя комната теперь Ромкина. Он в ней месяц живёт, я стол к окну переставила: ему в восьмом классе за кухонным столом неудобно.
Она молчала.
– Я тебе дам на первый месяц, – сказала я. – Снимешь комнату. И по воскресеньям приходи есть, я буду ждать и готовить.
– Значит, у тебя сын есть, а дочери нет.
И положила трубку.
Сейчас конец февраля. Комнату она сняла в Заречье, вдвоём с девочкой со своего пункта выдачи, и субботы взяла подработкой. Мне она не звонит.
А звонит она Ромке. По субботам он ездит к ней с рюкзаком, и я складываю ему туда контейнеры – котлеты, гуляш, борщ в банке. Мы про это не разговариваем: он берёт и уходит, а я молчу.
Люся со мной не здоровается с декабря: считает, что я зимой родного ребёнка выставила за дверь.
Конверт под простынями снова стал толстый. К зубному я записывалась два раза и оба раза перенесла.
До сих пор не знаю, надо ли было говорить «не сюда» именно в ту среду. Дверь я не открыла ровно в тот вечер, когда ей больше некуда было идти. Не то время я выбрала?
А на балконе у меня стоит одна банка с жёлтой крышкой – последняя с того августа. Огурцы в ней давно мягкие. Открывать я её не буду.
— Квартира после бабушки достанется только тебе, Алёна ничего знать не должна — услышала невестка за дверью и поняла