Я подала в окошко паспорт и купила билет в один конец до Воронежа.
Касса была вторая от входа, на вокзале в Мичуринске, в пятницу вечером, десятого октября. За стеклом сидела женщина в синем форменном жилете и долго листала мой паспорт, будто там могло найтись что-то интересное.
– Морозова Ирина Сергеевна? – спросила она. – Плацкарт, боковое нижнее. Отправление в воскресенье, в шесть сорок утра. Обратный брать будете?
– Нет, – сказала я. – Обратный не нужен.
Она пробила билет и подвинула его под стекло вместе с паспортом. В кармане куртки у меня лежали ключи от квартиры на Липецкой, где я прожила все свои двадцать два года.
Матери я не сказала ни слова.
А началось всё в марте восемнадцатого, в субботу, когда отец поставил у двери спортивную сумку.
Он пришёл со смены около четырёх и первым делом положил на кухонный стол вырезку из газеты. Я делала уроки тут же, за углом стола: девятый класс, скоро экзамены.
– Люд, я тебе третье объявление приношу, – сказал он. – На молокозаводе берут в лабораторию. Обучение на месте, с нуля.
Мать вышла из комнаты в халате в мелкий цветочек. Было четыре часа дня, и халат этот с утра с неё так и не сошёл.
– Ты меня на завод не сдашь, – сказала она и включила чайник. – Я там сдохну за месяц.
– А я где сдохну? – спросил отец. – Я по две смены беру. Прихожу – посуда с вчера стоит. Я тебя не про завод спрашиваю, я про то, что дома у нас как в общаге.
– Мне плохо, – сказала мать. – Мне вообще последнее время очень плохо, а тебе бы только попрекнуть.
Ногти у неё были свежие, розовые. Она их сама делала, по вечерам, аккуратно, с оранжевой палочкой.
Отец постоял, посмотрел на неё и ушёл в комнату. Через двадцать минут в прихожей стояла сумка, с которой он ездил в командировки.
– Ир, – сказал он мне уже в дверях, – я тебе позвоню.
Я не ответила. Мне было пятнадцать, и я считала, что он просто испугался и сбежал, как в кино сбегают мужики, когда становится тяжело.
Неделю мать не выходила из комнаты. Я носила ей чай, а она отворачивалась к стене и говорила, что её предали. Потом она вышла, и жизнь пошла как шла. Посуда стояла в раковине с вчера, потом с позавчера. В почтовом ящике завёлся серый листок из энергосбыта: предупреждение, что за неуплату свет отключат.
Я взяла этот листок и пошла с ним в комнату.
– Мам, тут свет.
– Ну и что я сделаю? – сказала она, не поднимая головы от телефона.
Деньги в доме были: отец перед уходом оставил на серванте конверт. Я взяла оттуда, взяла все квитанции из ящика в прихожей и в понедельник после школы пошла в банк на площади. Очередь была из бабушек, и одна спросила, что я тут делаю в школьной форме. Я сказала, что за коммуналку. Она посмотрела на меня и промолчала.
Домой я вернулась с чеками и прилепила их к холодильнику магнитом. Рядом на листке в клетку написала печатными буквами: хлеб, картошка, молоко, стиральный порошок.
– Платить буду я, – сказала я матери. – Магазин твой.
Она посмотрела на список, потом на меня и засмеялась.
– Ты гляди, хозяйка выросла.
– Мам. Продукты на тебе.
– Хорошо, хорошо, – сказала она. – Ир, чайник поставь.
Список провисел под магнитом три недели. Ни одна строчка не была вычеркнута. На четвёртой неделе в холодильнике остались только чай и половина луковицы, и в магазин пошла я.
В июне я устроилась мыть полы в пекарне «Колосок» – два часа после закрытия, по договорённости, потому что паспорт у меня был, а трудовой ещё нет.
В сентябре восемнадцатого я поступила в пищевой колледж и в той же пекарне устроилась официально, уборщицей на вечер. Училась днём, мыла полы с шести, домой приходила в девятом часу.
Первую зарплату я принесла домой всю, до копейки. Мать пересчитала и убрала в свою сумку.
– Ну хоть какая-то от тебя польза, – сказала она. И тут же добавила: – Я не в том смысле.
Дальше пошло само. Сначала она брала половину, потом всю, потом стала говорить, что этого мало. Каталоги она листала по вечерам, за чаем, с карандашом. Кремы, наборы кастрюль, плед с оленями, машинка для педикюра. Тётя Рая из второго подъезда возила её на распродажи в райцентр, они уезжали на автобусе в девять и возвращались к вечеру, довольные, с пакетами.
– У людей матери в шубах ходят, – сказала мать как-то в феврале двадцать первого, когда я отдала ей деньги. – А я в чём хожу?
– Ты в чём хочешь ходить? – спросила я.
– Я хочу, чтобы ты не считала. Ты как отец стала: всё считаешь, всё в глаза тычешь.
Про отца она говорила одно и то же: бросил, ушёл к другой, ни копейки нам не дал. Я это слышала столько раз, что оно стало для меня фактом, как таблица умножения. В шестнадцать он позвонил мне на день рождения, я взяла трубку и сказала: не звони мне больше. Он помолчал и сказал: хорошо. И не звонил.
Летом двадцать первого я две недели не приносила ей зарплату: копила на кроссовки, потому что старые расклеились по шву и я ходила в них по мокрому цеху. Мать за эти две недели не спросила у меня ни разу, где деньги. Она просто перестала со мной разговаривать, и разговаривать мы начали в тот вечер, когда я положила на стол новые.
В двадцать втором я получила диплом и стала пекарем. Смены с пяти утра, руки в мелких ожогах от противней, зато свои деньги и своя работа.
Тем же летом я собралась в Воронеж. Документы отвезла в институт, на заочное, а работать договорилась в пекарне при супермаркете: у нашей заведующей, Нины Павловны, там знакомая, и она обещала взять меня с сентября. Пришла домой и сказала матери.
Она села на табуретку и заплакала. Не сразу, а так, как плачут, когда хотят, чтобы это видели.
– Значит, и ты, – сказала она. – Один ушёл, теперь вторая. А я тут одна с чем останусь? С квитанциями твоими?
– Мам, три часа на поезде. Я приезжать буду.
– Приезжать, – сказала мать. – Ты там и останешься, я тебя знаю.
Через неделю я забрала документы. Не потому, что она плакала. Я тогда правда думала, что без меня тут всё встанет: свет отключат, газ отключат, и никто ничего не сделает.
А осенью того же года я завела вторую карту.
– Теперь так, – сказала я, положив на стол конверт. – Коммуналку и лекарства плачу я. Продукты – вот, по средам. Остальное на карте, и карта моя.
– Ты мне что, зарплату выдавать будешь? – спросила мать. – Как батраку?
– Это не зарплата. Это на хозяйство.
Мать взяла конверт двумя пальцами, как чужой, и положила обратно на стол.
– Ты у меня деньги отбираешь.
– Я их зарабатываю, мам.
Она хлопнула дверью комнаты, и до вечера мы не разговаривали. А вечером я нашла в интернете первое объявление и попросила Нину Павловну распечатать его на работе: швейный цех, помощница закройщицы, обучение на месте, график пять на два. Принесла и положила на стол.
Мать сходила туда через три дня.
– Была я, – сказала она. – Там от двери дует прямо в спину. Я в прошлом году с этим уже слегла.
Распечатку я не выбросила. Убрала в жёлтую папку на завязках, которая осталась у меня с колледжа.
В августе этого года Нина Павловна сама завела разговор про мать. Мы стояли в фасовочной, я снимала фартук после смены.
– Ир, у меня Галина уходит с фасовки, – сказала она. – Место освобождается. Два через два, с восьми до пяти, оформление по трудовой. Ты говорила, мать у тебя дома сидит.
– Она четырнадцать лет дома сидит, – сказала я.
– Ну и что. Тут ума не надо: взвесил, наклеил, положил. Приводи, посмотрим.
Я шла домой и по дороге придумывала, как скажу. Придумывала зря. Мать выслушала и сразу спросила, сколько платят. Я сказала. Она поморщилась, но пошла.
Отработала она два дня.
На третий, в среду, она приехала в пекарню к обеду. Не на смену – в пальто, с сумкой. Я как раз выкладывала батоны на стеллаж, рядом стояли Нина Павловна и две сменщицы с горячего цеха.
– Я забирать трудовую пришла, – сказала мать громко, чтобы слышали все. – И вам, Нина Павловна, скажу: у вас там холодильник гудит так, что голова раскалывается.
– Люд, ты два дня отработала, – сказала Нина Павловна. – Какая голова.
– А такая. Меня родная дочь сюда сдала, как в рабство. Ей, видите ли, мать содержать тяжело.
Я поставила лоток. В цеху стало тихо, только этот самый холодильник и гудел.
– Вы посмотрите на неё, – сказала мать сменщицам и кивнула на меня. – Руки как у грузчика. Вот пусть и работает, ей нравится. А я ей не крепостная.
Одна из девчонок хмыкнула и отвернулась к столу. Нина Павловна смотрела на меня, и мне хотелось провалиться сквозь плитку вместе с лотком.
– Идите домой, Людмила Петровна, – сказала я.
Она не сразу поняла. Я никогда в жизни не называла её по имени-отчеству.
– Чего?
– Идите домой. Тут работают.
Она постояла, поправила сумку на плече и вышла. Дверь в фасовочной тугая, на пружине, и захлопнулась она сама.
– Ир, ты извини, – сказала Нина Павловна. – Я думала, помогу.
Вечером я достала из шкафа жёлтую папку и высыпала всё на стол. Швейный цех. Столовая при техникуме. Вахтёр в общежитии. Кассир в хозяйственном. Фасовка, дважды. Уборщица в поликлинике – это она даже смотреть не поехала.
Я считала не годы и не рубли. Я считала распечатки с объявлениями о работе. Сорок одна – столько их лежало в жёлтой папке.
А в субботу, двадцатого сентября, мать уронила телефон в раковину.
Он был старый, лежал на краю, она мыла чашку и смахнула его локтем. Достала, вытерла полотенцем, потыкала пальцем – экран остался чёрным. В воскресенье я купила ей новый, самый дешёвый, какой был в салоне на площади.
– Ир, поставь мне всё, – сказала она, отдавая коробку. – Я в этом не понимаю. И банк поставь, я туда сама не залезу.
Я села с её новым телефоном на кухне. Установила приложение банка, ввела номер карты, пришла эсэмэс с кодом, я его вбила. Открылась история операций – это список, где по датам видно, откуда деньги пришли и куда ушли.
Списания, списания, магазин, аптека, снова магазин. И между ними: пятое сентября, поступление, восемь тысяч. Перевод от Сергей Николаевич М.
Я пролистала вниз. Август – восемь тысяч. Июль – столько же. Июнь, май, апрель. Я листала и листала, и строки шли ровно, как швы на машинке, и кончились они только на двадцать восьмом апреля восемнадцатого года.
Отец платил. Каждый месяц. Семь лет. А она брала и молчала.
Я сидела на табуретке и смотрела на экран, пока он не погас сам. Потом включила и посмотрела ещё раз – мне надо было убедиться, что я не придумала. За стеной работал телевизор. Я всё это время считала, что мы с ней вдвоём выгребаем на моей зарплате.
Я закрыла приложение, отдала матери телефон и два дня ничего не говорила.
В понедельник, двадцать второго сентября, я пришла со смены в третьем часу. Мать пила чай на кухне, а телефон её лежал на тумбочке в прихожей. Я взяла его, открыла ту самую историю и положила перед матерью на стол экраном вверх.
– Мам. Что это?
Она посмотрела на экран, потом на меня. И не испугалась – вот что меня добило. Она даже не сделала вид, что не понимает.
– А что такое? Это мои деньги.
– Это отец переводит, – сказала я. – Каждый месяц, с восемнадцатого года.
– И правильно делает, – сказала мать и убрала телефон экраном вниз. – Он мне жизнь сломал, он мне до гроба должен. Я с фабрики ушла, потому что он сам сказал: сиди дома, я заработаю. А потом он мне объявления носить начал.
– Ты говорила, он нам ни копейки не дал.
– Я говорила, что он нас бросил, – ответила мать. – Это правда.
Она отвернулась к окну и поправила занавеску, будто мы обсуждали цены на картошку.
– Мам, а за свет всё это время платила я. И полы я мыла в шестнадцать.
– А тебя кто просил? – сказала она и встала. – Ты сама всё под себя подгребла. Квитанции – твои, магазин – твой, карта – твоя, аптека – твоя. Ты мне даже документы мои в свой ящик сложила, я в них лазить боюсь, чтобы ты не заругала. Я в этом доме кто? Приживалка. Ты меня в приживалки записала, а теперь попрекаешь.
Я стояла и молчала, потому что в этом была часть правды, и она это знала.
– Ты почему мне не сказала про деньги? – спросила я.
– А зачем? – сказала мать. – Сказала бы – ты бы завтра чемодан собрала. Как он.
Тогда я в первый раз подумала, что она, может быть, не такая уж и глупая женщина.
До четвёртого октября мы почти не разговаривали. В субботу я работала с пяти, и мать попросила карту – сходить за продуктами на неделю, раз я на смене.
Я дала.
Вернулась в четвёртом часу. На кухонном столе стоял торт, а на диване в комнате лежал распакованный комплект постельного белья: две наволочки, простыня и пододеяльник, атласный, с двумя лебедями, шеи крючком.
– Красиво? – сказала мать. – Я такое у Райки видела, всю зиму хотела.
Я открыла холодильник. Там были яйца, батон, пачка чая и полкило сосисок.
– Мам, до зарплаты неделя.
– Ну и что? – сказала она. – Я что, права не имею хоть на что-то? Ты вон себе кофту купила в августе, я же молчу.
Я закрыла холодильник, вышла в прихожую и села на пуфик прямо в куртке.
На следующий день, в воскресенье, я взяла телефон и первый раз за шесть лет набрала отца. Номер его у меня был записан все эти годы, я его просто ни разу не набирала.
Он взял трубку не сразу. Кашлянул, прикрыв рот рукой, – он всегда так делал.
– Ир? – сказал он. – Ты живая?
– Живая, пап. Я по делу.
– Ну говори, – ответил он.
– Ты матери деньги переводишь.
– Перевожу, – сказал он. – А ты откуда узнала?
– В телефоне увидела.
Он помолчал.
– Ир. Она мне каждый раз пишет, что тебе отдаёт. На учёбу, на одежду. Ты что, ничего не видела?
– Ничего, пап. Я всё сама, с самого начала.
Он опять закашлялся, и я слышала, как он отходит куда-то, где потише.
– Я тебе звонить хотел, – сказал он. – Ты мне в шестнадцать сказала не звонить. Я и не звонил.
– Сказала, – ответила я. – Было такое.
Мы оба помолчали.
– Пап, не переводи ей больше. Ни рубля.
– Ир, это между мной и матерью.
– Нет, – сказала я. – Это между мной и матерью. Ты все эти годы откупался, а платила я. Хватит.
Он долго не отвечал, так долго, что я подумала – связь пропала.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Не буду. Ты приезжай как-нибудь. У меня тут дом, сад. Ты приезжай.
– Ладно, – сказала я.
В пятницу я купила билет.
Заявление я написала во вторник. Нина Павловна подписала его без отработки – сказала, что держать не будет, и ни о чём не спрашивала. В субботу я отработала последнюю смену, и она отдала мне на прощание свои ножи и лопатку.
– Пиши, как устроишься, – сказала она.
В воскресенье, двенадцатого октября, я встала в четыре. Собрала две сумки: одежда, документы, диплом, коробка с ножами. Паспорт, СНИЛС, полис – всё из ящика, где они пролежали с восемнадцатого года.
На кухонном столе я оставила записку.
«Мам, я уехала. Отец переводил тебе деньги каждый месяц с восемнадцатого года. Ты их брала и говорила мне, что он нас бросил. Я семь лет платила за то, что было уже оплачено. Теперь я понимаю, почему он ушёл. Он просто сделал это раньше меня. В папке сорок одна распечатка, половина ещё годится. Ира».
В подъезде я заблокировала её номер. Не в поезде, не через неделю – в подъезде, между вторым и первым этажом, стоя с сумками.
Поезд отошёл в шесть сорок одну. За окном поплыл забор, потом гаражи, потом поле в тумане. Руки у меня были сухие и в муке по краю ладони – после субботней смены так и не отмылись. Я разжала пальцы и положила ладони на колени. Мне впервые за семь лет ничего не надо было решать.
В Воронеже я сняла комнату у Веры Ивановны, на Кольцовской, с окном во двор и с котом, который спал на подоконнике и не пускал меня к форточке. Через полторы недели меня взяли в пекарню при супермаркете, на Ленинском, – корочка пекаря, стаж три года, взяли без разговоров.
На холодильнике у Веры Ивановны висел магнит в виде рыбы, и я прилепила под него свой график смен. Больше на этом холодильнике ничего не было.
Первые ночи я просыпалась в четыре и лежала до рассвета, потому что привыкла вставать в это время. Вера Ивановна как-то застала меня на кухне в половине пятого.
– Ты чего не спишь? – спросила она.
– Привыкаю, – сказала я.
– Ты за комнату вовремя плати, – сказала Вера Ивановна и убрала кота с табуретки. – А спать потом научишься.
Третьего ноября мне написала тётя Рая.
«Ирка, ты совесть-то имей. Мать не ест, лежит. Ты чего творишь».
Я ответила ей одно предложение: «Спросите у неё, сколько ей отец переводил».
Она прочитала и не ответила. А через два дня написала снова, будто ничего не было: «Ты хоть позвони».
Мать начала звонить с чужих номеров. Сначала с Раиного, потом с какого-то незнакомого – видимо, с соседского.
– Ир, – сказала она в первый раз, – свет отключат. Мне за квартиру нечем.
– Работай, мам.
– Ты издеваешься? Мне сорок шесть лет.
– А Нине Павловне пятьдесят пять, – сказала я, – и она в пять утра в цеху.
– Тебя отец подговорил, – сказала мать. – Я так и знала. Он тебе денег пообещал, да?
– Он мне ничего не обещал. Я сама попросила ему тебе больше не переводить.
Она замолчала. Потом сказала спокойно и очень внятно, как говорят заготовленное:
– Значит, ты меня решила голодом уморить. Ну ладно. Помру – ты помнить будешь.
Я положила трубку и заблокировала и этот номер тоже.
В середине ноября тётя Рая написала мне ещё раз, и на этот раз без упрёков: мать ходила в соцзащиту узнавать, можно ли заставить дочь её содержать. Ей там объяснили, что через суд можно, но только если родитель нетрудоспособный. Женщина сорока шести лет, с руками и ногами, нетрудоспособной не считается.
В конце ноября позвонила Нина Павловна – спросить, как я устроилась, и заодно сказать, что мать заходила в пекарню, спрашивала, не оставила ли я адрес.
– Ир, а ты, может, зря так круто? – сказала она. – Всё-таки мать.
И я сказала ей то, чего не говорила даже себе:
– Нина Павловна, я ведь не героиня. Мне нравилось, что без меня в этом доме ничего не работает. В пятнадцать лет это очень приятно – когда ты одна всё держишь. Я в той квартире была главная и, может, сама её к рукам приучила. Только я теперь так больше не хочу.
Она помолчала в трубку.
– Ну смотри, – сказала. – Тебе жить.
В первых числах декабря я всё-таки открыла банк, вбила её номер в перевод и набрала сумму. Палец над кнопкой я держала, наверное, с минуту. Потом стёрла всё и пошла на смену.
Восьмого декабря, в понедельник, тётя Рая прислала мне сообщение без единого слова упрёка. Просто новость, как соседке.
«Мать твоя на работу вышла. Вахтёром в общежитие на Полтавской, сутки через трое. Говорит, сама нашла».
Вахтёром. В общежитии. Ровно такая бумажка лежала у меня в жёлтой папке третьей сверху – я приносила ей это объявление в двадцать третьем году, и она сказала тогда, что по ночам сидеть не сможет, у неё давление.
Значит, могла. Все эти годы могла.
Я прочитала это сообщение в раздевалке, между сменами, и сидела с телефоном в руках, пока не позвали в цех. Вот за это я, наверное, никогда её не прощу – не за деньги отца, а за то, что оно, оказывается, решалось за месяц.
Со своего номера мать мне так и не позвонила ни разу – только с чужих. По подъезду она ходит и рассказывает, что дочь её обобрала и сбежала, а теперь ещё и отца настроила; мне это пересказала тётя Рая, и я не стала отвечать. Отец написал ещё раз, в середине декабря: «Как ты там, дочь. Приезжай как-нибудь». Я ответила, что всё хорошо, и не поехала. У него там жена, сад и мальчик лет семи – я их увидела на фотографии, которая стоит у него в мессенджере.
Свобода того стоила – или я слишком дорого за неё заплатила?
В воскресенье, четырнадцатого декабря, я купила на рынке комплект белья. Синий, в мелкий горошек, тысяча двести рублей. Постелила, поставила чайник и села ждать, пока закипит. Чайник щёлкнул. Из-за двери никто не крикнул.
– Сначала купим маме дачу, потом себе квартиру! – заявил муж Злате. Но после ее ответа он впервые сказал маме нет