Люба взялась за ручку — дверь подалась сама, не заперта. В прихожей стояли две пары мужских ботинок, здоровенных, с налипшей на ранты серой глиной, и рядом клетчатая сумка, перетянутая скотчем крест-накрест. Из кухни доносился голос Риты:
— А комната ваша дальняя, там сейчас приберут.
Люба поставила пакет с продуктами на тумбочку. Прошла по коридору, не разуваясь.
На кухне за столом сидели двое. Один пожилой, седой ёжик, руки лежат на клеёнке спокойно, как на столе у следователя. Второй молодой, коротко стриженый, на шее синело что-то похожее на купол. Рита стояла у плиты и разливала чай в мамины чашки.
— О, а вот и Люба, — сказала Рита. — Знакомьтесь. Сестра моя младшая.
— Рит. Кто это?
— Жильцы. Валерий Игнатьевич и Анатолий. Поживут пока.
— Где поживут?
— В маминой комнате. Я её сдала.
Люба посмотрела на пожилого. Тот кивнул ей коротко, без улыбки.
— Рита. Выйди в коридор.
— Зачем это?
— Выйди.
Вышли. Рита прикрыла кухонную дверь, скрестила руки на груди — она так стояла ещё в школе, когда объясняла Любе, почему та не пойдёт с ней в кино.
— Ты меня не спросила, — сказала Люба.
— А чего мне тебя спрашивать? У меня половина квартиры. Половина моя. Я своей половиной распоряжаюсь как хочу.
— В квартире нет твоей половины. Тут три комнаты и общая кухня, и я в ней живу.
— Вот и живи. Тебе кто мешает? Ты у нас тихая, ты уживёшься.
Из кухни донёсся звук: молодой подвинул табуретку.
— Ты кого привела в мамину квартиру?
Рита поправила ремешок сумки.
— Нормальные мужики. Работают на стройке, на Тутаевском. Платят вперёд.
— Сколько платят?
— Тебя это не касается.
— Меня касается, кто ночью будет ходить мимо моей двери.
И тогда Рита сказала то, после чего Люба стала очень собранной и очень тихой.
— Слушай сюда. Мама умерла — и лафа твоя кончилась. Восемь лет ты тут на всём готовом, как барыня. Теперь потеснись.
— Повтори.
— Что повторить?
— Про лафу.
— Да что тут повторять, Люб. Ты въехала к матери в восемнадцатом году с чемоданом и с сыном, и восемь лет ни копейки за жильё. Восемь. Я считала.
— Я за мамой ходила.
— И я ходила. Я деньги слала.
— Десять тысяч в месяц.
— А ты и того не слала.
Рита обулась, взяла сумку.
— В общем, я предупредила. Мужики спокойные. Не понравится — есть варианты.
— Какие варианты?
— Разные.
Дверь закрылась.
Ночью Люба придвинула к двери своей комнаты комод. Комод был дешёвый, из тонкого ДСП, она сразу поняла, что толку от него никакого, но всё равно подпёрла.
Легла одетая. В спортивных штанах и в кофте. Телефон положила под подушку, набрала номер сына и стёрла, не позвонив. Артёму двадцать четыре, он в Москве, снимает комнату в Люблино за двадцать восемь тысяч. Что он сделает отсюда.
В коридоре кто-то прошёл. Остановился. Пошёл дальше. Зашумела вода в ванной. Потом всё стихло, и через стену пошёл негромкий ровный храп.
Люба лежала до четырёх утра и слушала.
В половине шестого щёлкнул чайник на кухне. Лязгнула дверь холодильника. Потом — звук, который она не спутала бы ни с чем: кто-то тёр сковородку жёсткой стороной губки.
Она встала, отодвинула комод. Вышла.
Пожилой домывал посуду. Не свою — её вчерашние тарелки тоже. На столе стояли два стакана и его собственная кружка, эмалированная, с отбитым краешком.
— Доброе утро, — сказал он. — Я вам чайник поставил, вода горячая.
— Спасибо.
— Вы простите за шум. Мы в шесть выходим, автобус в двадцать минут.
Люба стояла в дверях и не заходила.
— Валерий Игнатьевич.
— Игнатьич. Меня все так.
— Сколько вы моей сестре платите?
Он вытер руки полотенцем. Повесил его на крючок, ровно, за петельку.
— Тут какая штука, — сказал он. — Мы ей платим восемь тысяч на двоих. За комнату в Брагино — сами понимаете, это не цена. Это подарок.
— И вы не спросили почему?
— Спросили. Она сказала, что в квартире живёт вторая хозяйка, склочная, что будет нас выживать и портить жизнь. И что если мы полгода продержимся, она нам ещё скинет.
— Так и сказала?
— Слово в слово. «Женщина неадекватная, но вы люди привычные».
На плите зашумел чайник.
— Мы, дочка, правда люди привычные, — сказал Игнатьич. — Я восемь лет отсидел. Толик четыре. Так что вы не думайте, что вам показалось.
Люба взяла со стола свою чашку. Поставила обратно.
— За что?
— За хозяйственное. Девяносто восьмой год, склад, недостача. Половину я взял, чего уж. Половину на меня повесили.
Участковый пришёл через два дня. Молодой, в кроссовках, форменную рубашку не заправил.
Люба показала ему свидетельство о праве на наследство и выписку из ЕГРН, где чёрным по белому: Абрамова Любовь Сергеевна — одна вторая, Терентьева Маргарита Сергеевна — одна вторая.
— Ну, — сказал участковый. — А что я сделаю? Они не с улицы, их вселил собственник. Второй собственник.
— Собственник не имеет права вселять посторонних без согласия второго. Мне юрист сказал.
— Правильно сказал. Только это гражданский спор. Идите в суд, признавайте вселение незаконным, выселяйте. Я протокол выпишу, если после десяти шуметь будут. Они шумят?
— Нет.
— Пьют?
— Нет.
Участковый закрыл папку.
— Женщина, я вам сочувствую. Но у меня оснований нет.
Юрист, к которому она сходила в субботу за три тысячи, сказал то же самое, только подробнее. Иск о выселении, три-четыре месяца, госпошлина, тысяч шестьдесят-семьдесят с представительством. Шансы приличные. Шансы, что за это время Рита заселит следующих, — тоже приличные.
— А по-хорошему, — сказал юрист, — вам надо решать вопрос с долей. Либо вы выкупаете её половину, либо она вашу. Иначе это будет тянуться годами.
— У меня нет на выкуп.
— Тогда готовьтесь.
Толик оказался почти немой. За неделю Люба услышала от него слов двадцать, из них восемь — «нормально».
В воскресенье он сидел на кухне и смотрел в телефоне «Джентльменов удачи». Один раз хмыкнул вслух.
— Смешно? — спросила Люба.
— Нормально, — сказал Толик. — Батя любил.
Игнатьич по вечерам читал «Аргументы и факты», которые покупал в киоске у остановки, и делал в газете пометки карандашом — обводил всё, что про пенсии и про недвижимость.
— Вы юрист, что ли? — спросила Люба.
— Я, дочка, кладовщик. Тридцать лет со склада не вылезал. А это, — он постучал карандашом по газете, — арифметика. Арифметика всегда пригодится.
Она стала оставлять им кастрюлю с картошкой. Не из доброты. Просто варить на одну глупо, а Толик приходил в девять вечера со смены и жевал всухомятку хлеб с плавленым сыром.
Через две недели Игнатьич починил кран в ванной, который тёк с зимы. Через три — прикрутил обратно отвалившуюся полку в кладовке.
Рита приехала в конце мая — посмотреть, как идёт дело. Прошла по коридору, заглянула на кухню, увидела на плите кастрюлю и три чистые тарелки в сушилке.
— Спелись, — сказала она.
— Что тебе надо, Рит?
— Ничего. Проверяю своё имущество.
Она подошла к углу, отдёрнула покрывало. Мамина «Чайка», тумбовая, на чугунных ножках. Мама на ней шила Любе школьную форму, а потом, когда пошли девяностые, обшивала полподъезда.
— Всё стоит, — сказала Рита. — Я тебе говорила выкинуть эту рухлядь.
— Это мамина.
— Мамина. И половина этой мамы — моя. Хочешь, распилим?
Она засмеялась. Люба не ответила. Взяла покрывало и накрыла машинку обратно, разгладив ладонью складку на боку.
Письмо от нотариуса пришло в середине июня. Заказное, с уведомлением. Люба расписалась у почтальона внизу, на лавочке, и вскрыла прямо там.
«Извещаю Вас о намерении продать принадлежащую мне 1/2 долю в праве общей долевой собственности на квартиру по адресу: г. Ярославль, проезд Доброхотова, д. 14, кв. 37, за цену 1 100 000 (один миллион сто тысяч) рублей. В соответствии со ст. 250 ГК РФ Вы имеете преимущественное право покупки указанной доли».
Люба перечитала три раза. Поднялась домой, села на табуретку в прихожей и позвонила знакомой риелторше, у которой год назад мама переоформляла что-то по документам.
— Оль. Скажи, сколько сейчас стоит трёшка в Брагино, шестьдесят два метра, панель, пятый этаж, состояние — жить можно?
— Пять восемьсот. Шесть, если не торопиться.
— А половина доли?
— Доля идёт с дисконтом. Реально миллиона за два, максимум два двести, если покупатель нормальный. Меньше — это уже за так.
— А почему могут указать миллион сто?
Ольга помолчала.
— Люб, а мать когда умерла?
— В ноябре.
— Ну вот тебе и ответ. Владение меньше трёх лет — налог с продажи. Вычет миллион. Продаёт за два — платит сто тридцать тысяч. Продаёт «за миллион сто» — платит тринадцать. Разницу берёт наличными мимо договора.
— А налоговая не увидит?
— Налоговая смотрит на кадастр. Меньше семидесяти процентов кадастровой стоимости не покажешь — пересчитают. У вас дом старый, кадастровая низкая, вот она под неё цифру и подогнала. Копейка в копейку, я тебе гарантирую. Считала с калькулятором.
Люба поблагодарила и положила трубку.
Вечером она разложила письмо на кухонном столе. Игнатьич пришёл в девятом часу, снял ботинки, поставил их носками к стене. Вымыл руки. Подошёл, посмотрел через её плечо, не притрагиваясь к бумаге.
— Извещение, — сказал он.
— Да.
— Миллион сто.
— Да.
Он сел напротив. Достал из кармана карандаш, тот самый, которым размечал газету, и попросил разрешения взглядом. Она подвинула письмо.
— Значит, так, дочка. Ты у нотариуса отвечаешь, что согласна купить. На этих самых условиях. По этой самой цене.
— У меня нет миллиона ста.
— Погоди про деньги. Сначала про бумагу. — Он постучал карандашом по строчке. — Она сама написала цифру. Своей рукой, через нотариуса. Теперь она либо продаёт по этой цене, либо не продаёт вообще. А если продаст своему покупателю за два — а она за два продаст, я тебе гарантирую, — ты идёшь в суд и переводишь права покупателя на себя. Три месяца у тебя на это есть по закону.
— Откуда вы это знаете?
— Дочка. Восемь лет. Там, знаешь, библиотека и время. Времени особенно много.
Люба смотрела на цифру.
— У меня триста восемьдесят тысяч. Всё, что осталось после маминых похорон, и своё, что копила Артёму на свадьбу.
Игнатьич положил карандаш. Долго тёр большим пальцем клеёнку в одном месте.
— У меня в Гаврилов-Яме брат помер в двадцать третьем. Дом продали, доля моя — семьсот шестьдесят. Лежат в банке просто так. Мне, дочка, шестьдесят семь. Мне на что копить?
— Я не возьму.
— Ты не бери. Ты займи. Под расписку, у нотариуса заверим. Двенадцать тысяч в месяц пять лет ровно. Проценты мне не нужны, а нужна комната. Вот эта, дальняя. Чтобы я в ней жил, платил за свет и воду и знал, что меня отсюда не попрут, пока не помру.
— А если я вас попру?
— Так на комнату мы отдельно бумагу сделаем. Договор найма на пять лет, плата рублей пятьсот, чтоб не придрались. Такой договор в Росреестре регистрируют, он на квартире висит обременением. Хоть ты, хоть кто после тебя — а я в комнате.
— Вы всё продумали.
— Я, дочка, в людях за восемь лет разбираться научился получше вашего участкового. Но бумага надёжнее.
Толик сказал от дверей:
— Нормально.
К нотариусу Люба ходила дважды. Первый раз — узнать, второй — сделать.
Ирина Львовна, женщина лет пятидесяти с очень прямой спиной, объяснила спокойно:
— Я оформлю ваше согласие приобрести долю по указанной цене. И вы вносите сумму на мой депозитный счёт для передачи продавцу. Это подтвердит, что вы не на словах готовы, а фактически. Дальше два варианта. Либо сестра продаёт вам. Либо она не продаёт вообще никому — заставить её продавать закон не может.
— А если она всё-таки продаст тому покупателю?
— Тогда у вас три месяца на иск о переводе прав. И при внесённых на депозит деньгах и её собственном извещении шансы у вас хорошие. — Ирина Львовна поправила очки. — Только вы понимаете, что делаете? Вы покупаете за миллион сто то, что стоит два.
— Она сама так написала.
— Написала. Я предупреждала её о последствиях. Я всех предупреждаю.
Люба сняла со счёта триста восемьдесят. Игнатьич снял свои семьсот двадцать — сорок оставил себе, «на зубы, дочка, мне протез делать». Расписку заверили в тот же день, в третьем кабинете, у другого нотариуса, потому что у Ирины Львовны была запись до вечера.
Двадцать шестого июня деньги легли на депозит.
Рита позвонила первого июля, в семь утра.
— Ты что творишь?
— Отвечаю на твоё извещение.
— Ты откуда миллион взяла?
— Заняла.
— У кого? У этих?
Люба молчала.
— Ты с ума сошла, — сказала Рита, и голос у неё поехал вверх. — Ты понимаешь, что они с тобой сделают? Ты понимаешь, кого ты в дом пустила?
— Их ты в дом пустила, Рит.
— Я их пустила, чтобы ты съехала! Чтобы ты поняла наконец, что не всё в жизни бесплатно! — Она осеклась, но было поздно, и дальше пошла уже без тормозов: — Мне покупатель два миллиона даёт, у меня в Кохме за квартиру сто пятьдесят аванса внесено и кредит на первый взнос под двадцать восемь процентов, сделка девятого! А ты мне на девятьсот тысяч встала поперёк!
— Ты сама написала цифру.
— Это для налоговой цифра! Все так пишут! Ты что, не понимаешь, как это делается?
— Не понимаю. Я всю жизнь тихая.
В трубке стало слышно, как Рита ходит по своей кухне в Иванове туда-сюда, тапки шаркают.
— Люб. Люба. Ну ты же не такая. Ты же добрая. Мы же сёстры.
— Мы сёстры.
— Давай так. Ты отзываешь, я тебе с этих двух миллионов отдам двести тысяч. Просто так, за понимание.
— За понимание чего?
— За то, что мать нас двоих родила!
Люба сидела на табуретке в прихожей.
— Рит. Помнишь, как ты в две тысячи девятом сказала маме, что я взяла у неё серьги? Те, с гранатом.
— Господи, ты опять.
— Она мне их сама отдала. Она забыла. А ты знала, что она забудет.
— Ты мне через семнадцать лет серьги вспоминаешь?
— Я не вспоминаю. Я просто говорю, что помню.
Покупатель у Риты соскочил девятого числа.
Люба узнала об этом от Ирины Львовны, которой позвонил нотариус со стороны покупателя — уточнить про депозит. Человек оказался неглупый: услышал про внесённые деньги и про три месяца на перевод прав, посчитал риски и забрал аванс.
Двадцать второго июля Рита приехала в Ярославль. Пришла в квартиру впервые за лето. Игнатьич и Толик были на смене, и Люба этому обрадовалась, а потом на себя за это разозлилась.
Рита села за кухонный стол. Постарела за два месяца — Люба это отметила и ничего внутри не почувствовала, и вот это было странно.
— Ладно, — сказала Рита. — Твоя взяла.
— Не моя.
— Твоя, твоя. Только знай: я это тебе припомню.
— Уже припомнила. Восемь лет мне припомнила.
— А что, неправда? — Рита ударила ладонью по клеёнке, не сильно, а как ставят точку. — Я в двадцать три уехала. Одна, без никого, в Иванове с нуля. Я маме каждый месяц слала. А ты приехала на готовое, с чемоданом, и легла.
— Я маму мыла. Два года. Каждый день.
— И жила бесплатно.
— И жила бесплатно.
Люба встала, налила воду в чайник, поставила. Обернулась.
— Рит. Ты правду говоришь. Я восемь лет тут жила и не платила. Мне было удобно. И я знала, что тебе это как кость в горле, и всё равно жила.
Рита прищурилась. Такого она не ждала.
— Ну вот. Хоть признала.
— Признала. Только ты из-за этого привела в мамин дом двух мужиков и сказала им, что я склочная и меня надо выживать. Это ты сделала, не я.
— Я хотела, чтобы ты продала мне свою долю за миллион и уехала к сыну.
— Я знаю.
Чайник щёлкнул.
— Подписывать будешь? — спросила Люба.
Рита достала из сумки паспорт.
— Буду. Мне деваться некуда. У меня кредит, мне каждый месяц тридцать четыре тысячи отдавать.
— Пять лет?
— Пять.
Люба поставила перед ней чашку. Мамину, синюю, с золотым ободком.
— Я тебе руки после этого не подам, — сказала Рита.
— Я и не тянусь.
Сделку оформили тридцатого июля. Ирина Львовна читала договор вслух, ровным голосом, и на словах «один миллион сто тысяч рублей» Рита закрыла глаза.
Деньги ушли с депозита в тот же день. Выписку из ЕГРН Люба получила через четыре дня: Абрамова Любовь Сергеевна — единоличный собственник. Обременение — договор найма комнаты, пять лет, наниматель Кузьмичёв Валерий Игнатьевич.
Артём позвонил вечером.
— Мам, я не понял. Ты влезла в долг на семьсот двадцать тысяч к какому-то деду с судимостью?
— К Валерию Игнатьевичу.
— Мам.
— Артём. Квартира теперь моя целиком. Она стоит шесть миллионов. Я должна семьсот двадцать, из которых уже отдала двенадцать.
— А если он придёт и скажет, что ты должна не семьсот двадцать, а три?
— У меня расписка, заверенная нотариусом. И сумма в ней прописью.
Сын помолчал.
— Я приеду в августе. Посмотрю на него.
— Приезжай. Он тебе полку прикрутит, ты её в девятом классе оторвал.
Максим позвонил в начале августа, поздно вечером.
— Тёть Люб, здрасьте. Я не по маминой просьбе, вы не думайте. Она не знает.
— Слушаю, Максим.
— Она квартиру в Кохме взяла, ту, что мы смотрели, только денег не хватило, взяла меньше метражом. И этот кредит. Она сейчас очень нервная. Вчера сказала, что вы её ограбили.
— Я купила по цене, которую она сама написала.
— Я знаю. Я бумагу видел. — Он вздохнул. — Тёть Люб, я не про деньги звоню. Она мне на вас всё детство жаловалась. Что вы у неё бабушкино внимание украли. Что вы родились и всё забрали. Я думал, она так, для красного словца, а она серьёзно.
Люба стояла в коридоре.
— Максим.
— А?
— Ты приезжай, если захочешь. Не с матерью. Сам.
— Я подумаю.
Она положила трубку и постояла ещё немного.
Потом пошла на кухню, где Толик сидел с курткой в руках. Куртка была рабочая, синяя, с оторванной наполовину молнией — он третий день пытался её застегнуть и третий день не мог.
— Давай сюда, — сказала Люба.
— Да не, тёть Люб. Я так.
— Давай, говорю. Ты в ней в сентябре ходить будешь.
Он отдал.
Люба стянула покрывало с «Чайки», откинула крышку. Машинка была тяжёлая, чёрная, с облезшей золотой надписью, и педаль под ней стояла на том же месте, где её ставила мама. Люба вставила новую иглу, отмотала нитку с катушки, послюнила кончик и попала в ушко с третьего раза.
Старую молнию спорола ножом — аккуратно, по шву, чтобы не тянуть ткань. Толик стоял рядом и смотрел.
— А если криво? — спросил он.
— Значит, распорю и сделаю заново.
Она приколола новую молнию булавками, разложила куртку под лапкой и нажала на педаль. Машинка застучала громко, на всю кухню, как всегда стучала.
Первую строчку повело. Люба остановилась, посмотрела, взяла распарыватель и стала выпарывать нитку обратно, стежок за стежком.
Могла бы и о родителях подумать