Нина Васильевна поставила сумку на асфальт, чтобы перехватить поудобнее, и в этот момент на лавочке замолчали. Все трое.
— Что? — спросила она.
— Джинсы, — сказала Зинаида Петровна. — Вам семьдесят два года.
— И что, они мне жмут?
— Так они же в облипку!
— Они называются скинни, — Нина Васильевна подняла сумку. — И они удобные. Ничего нигде не задирается и не сползает. А брюки на резинке я надевать не готова, в них я похожа на диванный чехол.
Люба с пятого этажа фыркнула. Валентина промолчала, но промолчала выразительно.
— Вы бы хоть волосы в нормальный цвет покрасили, — не унималась Зинаида Петровна. — Что это за рыжий?
— Медный.
— Ага. А в народе — «морковка на пенсии».
— В народе много чего говорят, — Нина Васильевна пошла к подъезду. — Народ вон и на лавочке круглыми сутками сидит.
Она сорок один год проработала закройщицей: сначала в ателье на Первомайской, потом, когда ателье закрыли, дома. Через её руки прошла половина выпускных платьев района, свадебные наряды, костюмы на защиту дипломов и бесконечные подгибы брюк. Она знала про фигуру всё: где убрать, где отпустить, кому что идёт. И вот это «после шестидесяти носите тёмное и свободное» злило её до зубного скрежета.
В лифте ехали двое подростков из соседнего подъезда. Один толкнул другого локтем и хихикнул.
— Что смешного, молодой человек?
— Ничего, — парень покраснел до ушей.
— Смешно, что бабка в джинсах?
— Да нет, нормально…
— Вот и мне нормально, — она вышла на своём этаже. — Живите долго, ребята. Лет через шестьдесят обсудим.
Дома она сняла куртку, сунула ноги в тапки и села на табуретку в прихожей. Посидела минуты три. Потом встала и пошла разбирать сумку. Это она в последнее время делала часто — просто садилась и сидела. Про это она никому не рассказывала.
По средам в магазине у дома пенсионерам давали скидку. Десять процентов — мелочь, но при пенсии в двадцать шесть тысяч четыреста мелочь быстро складывается во что-то существенное.
— Женщина, скидка только пенсионерам, — сказала кассирша, молоденькая, с наращёнными ресницами.
— Так я пенсионерка.
— Удостоверение покажите.
Нина Васильевна показала. Кассирша посмотрела на документ, потом на неё, потом опять на документ.
— Ой. Извините. Просто вы не выглядите.
— Спасибо.
— Нет, правда, я думала, вам пятьдесят пять максимум!
Сзади в очереди тяжело вздохнули.
— Ну конечно, вырядилась как молодуха и скидку требует, — негромко, но очень внятно сказала женщина с тележкой. — Совести нет у людей.
Нина Васильевна повернулась.
— У меня стаж сорок один год. Я вам совестью в эти проценты доложить должна?
— Да я просто…
— Просто носите что хотите, и вам тоже никто ничего не скажет.
Она вышла на улицу, дошла до угла и остановилась. Руки тряслись. Обидно было не за слова, слов она за жизнь наслушалась всяких. Обидно было, что каждый раз приходится доказывать: и что пенсионерка, и что человек, и что одно другому не мешает.
— Мам, не обращай внимания, — сказал вечером сын. Артём звонил из Дюссельдорфа по субботам, в семь по московскому.
— Я и не обращаю. Я тебе просто рассказываю.
— Ты у меня самая стильная бабуля.
— Не называй меня бабулей.
— Мам.
— Артём, я серьёзно. Меня зовут Нина Васильевна. Или мама. Бабуля — это персонаж, который печёт пирожки и умирает в третьей серии.
Сын засмеялся. Он смеялся, а у неё внутри всё сжималось, потому что она знала, к чему он ведёт. Он вёл к этому каждую субботу второй год подряд.
— Мам, ты подумала?
— О чём?
— Ты знаешь о чём. Переезжай к нам. Тут медицина, Катя тебя обожает, комната свободная.
— Артёмка, а что я там буду делать?
— Жить.
— Я по-немецки знаю два слова, и оба из фильмов про войну. Ни ателье, ни подруг, ни поликлиники, где меня Марь Иванна двадцать лет знает. Буду сидеть в комнате и ждать, когда вы придёте с работы.
— Ну ты как всегда драматизируешь.
— Я считаю. Я всю жизнь считаю, у меня работа такая была.
Разговор кончился ничем, как и все предыдущие. Она долго сидела перед потухшим экраном. Сын хороший, зовёт искренне, и Катя её правда любит. Просто в шестьдесят она бы, может, и поехала. А в семьдесят два сниматься с места — это уже не переезд.
А в феврале она упала.
Ничего героического: вышла из подъезда, а там наледь под свежим снежком, невидимая. Нога поехала, она взмахнула руками и села. И сразу поняла, что дело плохо, потому что правая рука отозвалась звоном.
— Перелом лучевой кости в типичном месте, — сказал травматолог, парень лет тридцати. — Классика февраля. Гипс на шесть недель. Бабушка, вы по льду поаккуратнее.
— Я не бабушка.
— Извините. Женщина, вы по льду поаккуратнее.
Шесть недель. Она никогда не думала, что одна рука — это так много. Оказалось, что правой человек делает вообще всё, а левой только придерживает.
Она не могла открыть банку с огурцами. Не могла застегнуть лифчик. Не могла помыть голову — вернее, могла, но это было полчаса возни с тазиком, пакетом на гипсе и сидением на краю ванны, после которых хотелось лечь и не вставать. Не могла завязать шнурки, ходила в старых сапогах на молнии.
— Я вам супчику принесла, — Зинаида Петровна зашла в квартиру и огляделась. — Куриного. И котлет вот.
— Спасибо вам огромное, — искренне сказала Нина Васильевна.
— Вот, Ниночка, я про то же и говорю, — соседка уселась на кухне. — Не по возрасту вы одеваетесь, не по возрасту живёте.
— Я упала в кроссовках. На плоской подошве.
— Ну всё равно. Гордая вы очень, вот в чём беда. А одному человеку нельзя. У меня Ленка внизу живёт, если что — прибежит. А у вас кто?
— У меня сын.
— В Германии.
— В Германии, — согласилась Нина Васильевна.
Соседка поджала губы с таким видом, будто выиграла спор в суде, и ушла. Нина Васильевна сидела над супом и первый раз в жизни думала про свою жизнь не вперёд, а вниз.
Рука заживёт через шесть недель. А если не рука? Если шейка бедра? Если она встанет ночью и не встанет?
Она посчитала. Сиделка — от двух тысяч в день, это шестьдесят тысяч в месяц. Пенсия — двадцать шесть четыреста. На вкладе лежит двести тридцать тысяч, отложенные на всякий случай и на новую машинку. Двести тридцать тысяч — это четыре месяца сиделки. Четыре месяца.
Пансионат она съездила посмотреть в апреле, когда сняли гипс. Взяла такси, приехала в чистенькое здание за городом, с картинами на стенах.
— Шестьдесят восемь тысяч в месяц, полный пансион, — бодро рассказывала администратор. — Питание пятиразовое, медсестра круглосуточно, занятия, концерты. Вот, посмотрите, наши бабушки лепят.
Бабушки лепили. Восемь женщин за длинным столом, все в одинаковых мягких кофтах, лепили из пластилина цветочки. Играло радио. Одна женщина смотрела в окно и не лепила.
— А свои вещи можно привозить?
— Конечно! Только немного, шкафчик небольшой.
— А выйти? Просто погулять, в магазин.
— Только с сопровождением, у нас территория закрытая. Для безопасности.
Нина Васильевна ещё раз посмотрела на женщину у окна.
— Спасибо. Я подумаю.
В такси она считала дальше. Шестьдесят восемь тысяч — значит, продавать квартиру. Квартира — это последнее, что у неё своего. Продать её, чтобы жить в комнате с чужим человеком и лепить цветочек, она была не готова.
Дома она остановилась перед зеркалом в прихожей. Неплохо сохранившаяся женщина в джинсах, с медным каре и очень испуганными глазами.
Комнату она решила сдавать по двум причинам. Первая — деньги: пятнадцать тысяч в месяц это, между прочим, три месяца сиделки за год. Вторая была главная, но её Нина Васильевна вслух не проговаривала: чтобы в квартире ночью кто-то дышал.
Объявление помогла составить племянница. «Сдаётся комната в двухкомнатной квартире, хозяйка проживает. Женщине или девушке, некурящей. Тихо, чисто, район хороший».
— Тёть Нин, вам напишут человек сорок, — предупредила племянница. — Из них тридцать девять дураки.
Она оказалась права. Первым пришёл парень с гитарой, который сразу спросил, можно ли иногда порепетировать до двенадцати. Потом пара, уверявшая, что «мы очень тихие». Потом женщина лет сорока, которая с порога сообщила, что у неё аллергия на все запахи вообще, включая запах еды.
А в конце мая пришла Лиза. Двадцать шесть лет, худая, в огромной куртке, с рюкзаком и мокрыми ботинками. Постояла в прихожей, не решаясь пройти.
— Здравствуйте. Я по объявлению. Я не разуюсь, у меня носок дырявый.
— Так проходите в носке, я на дырки не смотрю. Чай будете?
— Буду, — Лиза выдохнула. — Извините, я сегодня пятую квартиру смотрю.
— И как?
— В одной хозяйка сказала, что будет заходить проверять по субботам. В другой нельзя пользоваться плитой после девяти. В третьей комната без окна.
— Как без окна?
— Окно есть, но через полтора метра стена.
— Да уж, — сказала Нина Васильевна. — У меня окно во двор. Правда, во дворе лавочка, а на лавочке Зинаида Петровна. Это как телевизор, только канал всегда один.
Лиза засмеялась, и в эту секунду Нина Васильевна поняла, что сдаст комнату ей.
Лиза работала помощником кондитера, вставала в пять утра. Приехала из райцентра четыре года назад. Про семью сказала коротко:
— Мама умерла, когда мне был двадцать один. Отец женился второй раз, у них ребёнок. Меня не выгоняли, просто приезжаешь как гостья. Знаете, когда в своей комнате спишь как в гостинице.
Первые две недели они жили вежливо, как соседи по купе. Лиза уходила в пять и старалась не греметь. Нина Васильевна старалась не выходить в халате. Обе делали вид, что всё отлично, и ели по отдельности.
Сломалось это в четверг.
— Нина Васильевна, а что так пахнет? — Лиза заглянула на кухню в двенадцатом часу, вернувшись со смены.
— Ватрушки. Не спится, вот и напекла.
— В полночь?
— А ватрушкам есть разница?
Лиза села на табуретку и вдруг заплакала. Просто села и заплакала, некрасиво, со всхлипом.
— Господи, что случилось?
— Ничего. Просто мама тоже так пекла. Ночью. Извините.
Нина Васильевна молча пододвинула ей тарелку. Потом чайник. Потом достала из холодильника варенье. Они просидели до двух ночи, и это был первый нормальный разговор, который у Нины Васильевны случился, наверное, года за четыре.
С того дня они стали есть вместе.
— Вам эти не идут, — сказала Лиза в примерочной через месяц.
— Это почему?
— Посадка низкая, а вам надо высокую, у вас талия высокая. И цвет мёртвый. Вам нужен синий, нормальный синий, а не этот серо-буро-козявчатый.
— Ты сейчас разговариваешь как закройщица с сорокалетним стажем.
— Я просто в телефоне много смотрю, — смутилась Лиза.
— Не смущайся, ты права. Тащи синие.
Лиза научила её заказывать на маркетплейсе — не оплачивать сразу, а мерить в пункте выдачи. Объяснила, как читать отзывы. И один раз отбила покупку омолаживающего аппарата за девятнадцать тысяч.
— Это развод.
— Там написано, что клинически доказано.
— Там всегда написано, что клинически доказано. Вы сорок лет людей одевали, а ведётесь на баннер.
— А на что мне ещё вестись, если не на молодость, — проворчала Нина Васильевна, но аппарат не купила.
А она перешила Лизе всё. Пальто, купленное на распродаже на два размера больше, ушила по фигуре так, что в кондитерской спрашивали, где такое продаётся. Юбку сшила из старой льняной скатерти, с вышивкой по краю. На куртку поставила кожаные заплатки на локти, и вышло не «залатала», а вещь.
— Вы вообще понимаете, что вы гений?
— Я понимаю, что у тебя фигура удобная, — отвечала Нина Васильевна, но было видно, что довольна.
В лифте они теперь ездили вдвоём, и Зинаида Петровна на лавочке молчала уже по-другому.
— Это кто? — не выдержала она наконец.
— Квартирантка, — сказала Нина Васильевна.
— Это дочка, — одновременно сказала Лиза.
Они посмотрели друг на друга.
— Ну вы определитесь, — сказала Зинаида Петровна.
Определились они в октябре.
Лиза пришла вечером какая-то не такая. То садилась, то вставала, то мыла чашку, которая уже была чистая.
— Говори.
— Что говорить?
— То, из-за чего ты третий раз одну чашку моешь.
Лиза села.
— Мне Настя предлагает вместе снимать однушку. Пополам выйдет по тринадцать. Это дешевле, чем у вас.
— Понятно, — Нина Васильевна положила ножницы на стол. — Ну что ж. Правильно, чего тебе со старухой жить.
— Я не поеду.
— Лиза, не глупи. Тринадцать это тринадцать.
— Я не поеду, — повторила она. — Я вам другое хотела предложить. Только не смейтесь.
— Не буду.
— Давайте я останусь насовсем.
— В смысле?
— В прямом. Не как квартирантка. Платить буду сколько плачу, у меня зарплата растёт, я к декабрю на кондитера перехожу. Но я не про деньги. Я про то, что вы боитесь. — Лиза сжала пальцы. — Вы думаете, я не вижу? Вы каждый раз, когда встаёте, сначала за спинку стула держитесь. И таблетки от давления считаете вслух.
— Считаю, потому что забываю.
— И летом вы на сайте пансионата сидели, я экран видела.
Нина Васильевна молчала.
— Так вот. Я говорю сразу, по-взрослому. Если что — я вас не брошу. И в больницу, и уколы, и голову помою. Меня этим не напугать, я за мамой два года ходила. Мне страшно другое: что я опять буду жить в гостинице. Я четыре года живу в чужих квартирах, где нельзя двигать стул.
— Лиза…
— И вы мне ничего не должны, — быстро добавила она. — Ни квартиру, ни завещания, ничего такого, я не за этим. Мне надо, чтобы был дом. Где меня кто-то спрашивает, как день прошёл.
Нина Васильевна отвернулась к окну.
— Ты понимаешь, что ты на себя вешаешь? Тебе двадцать шесть. У тебя будет молодой человек, свадьба, дети. А тут я, с давлением и характером.
— Значит, будет молодой человек, свадьба, дети и вы.
— Так не бывает.
— Почему? — искренне удивилась Лиза.
И Нина Васильевна не нашла что ответить. Кто это придумал, что старуха — обязательно довесок? Раньше в одном доме жили по четыре поколения, и никто не считал это подвигом. Просто жили.
— Ладно. Но у меня условия.
— Какие?
— Первое: ничего через силу и молча. Устала — говоришь. Надоела я тебе — говоришь. Я старая, а не глухая.
— Хорошо.
— Второе: появится молодой человек — приводишь сюда, и я на него смотрю. Я сорок лет людей по фигуре читаю, врать бесполезно.
— Договорились, — засмеялась Лиза.
— И третье. Если я стану совсем плохая, не жалей и говори прямо. Не надо со мной как с ребёнком.
— А вы со мной?
— И я с тобой.
Сыну она рассказала в субботу.
— Мам, ты серьёзно? Чужой человек в квартире?
— Она не чужой человек. Она Лиза.
— Ты подумала вообще? Такие истории заканчиваются…
— Артём, — перебила она. — Знаешь, чем такие истории заканчиваются? Тем, что я в марте сидела на табуретке в прихожей с гипсом и не могла помыть голову, а мне звонили по субботам и говорили «ты держись».
Молчание в трубке было тяжёлое.
— Я не мог бросить работу, — тихо сказал сын.
— Я знаю, сынок. И я тебя ни в чём не виню, слышишь? Ни в чём. Ты живёшь свою жизнь и правильно делаешь. Но и я хочу жить свою. Не ждать, а жить.
— Она хоть нормальная?
— Она нормальнее нас с тобой вместе взятых. Приезжай летом, познакомишься. Она тебе такой торт сделает, что ты свой Дюссельдорф забудешь.
Он приехал в августе, с Катей. Смотрел на Лизу подозрительно ровно два часа. К ужину они уже спорили про сериалы, а на третий день он сказал матери на кухне:
— Мам. Спасибо ей.
— Ты ей и скажи.
— Неудобно как-то.
— Артёмка, тебе сорок пять лет. Иди и скажи.
Он пошёл и сказал. Лиза потом полдня ходила красная.
Лиза стала кондитером, зарплата выросла, и она первым делом купила Нине Васильевне абонемент в бассейн.
— Я в купальнике в семьдесят четыре года?
— А что, вы там кому-то что-то должны?
— Логично.
Ещё они купили тонометр, который сам записывает показания, и повесили в коридоре пробковую доску. На доске обычно висело: «молоко, лампочка, НЕ ЗАБЫТЬ ТАБЛЕТКИ, Лиза — позвонить в поликлинику, Н. В. — не спорить с Зинаидой Петровной».
С Зинаидой Петровной, кстати, вышло неожиданно.
— Ниночка, — сказала она однажды у подъезда, без обычного яда. — А вы это как устроили-то?
— Что именно?
— Ну что у вас человек в доме.
— Сдала комнату. А дальше как-то само.
— А мне вот Ленка… — Зинаида Петровна помолчала. — Ленка внизу живёт, да. Только она заходит раз в неделю на двадцать минут и всё в телефоне. Двадцать минут. Я потом эти двадцать минут неделю вспоминаю.
Она поправила платок.
— Я ведь и платок ношу не по старинке. У меня после лечения волосы плохо растут, третий год уже. Во дворе никто не знает, и вы не говорите.
— Не скажу, — ответила Нина Васильевна. — Зинаида Петровна, а приходите к нам в воскресенье. Лиза печёт. У неё «Наполеон» такой, что можно есть и плакать.
— Да неудобно.
— Приходите. И Валентину зовите.
В воскресенье их было пятеро за столом, включая Лизину подругу Настю. Зинаида Петровна съела три куска и рассказала, как в семьдесят шестом ездила с ансамблем в Ленинград.
— Так вы поёте?
— Пела. Контральто.
— А чего же вы на лавочке сидите? — спросила Лиза.
— А где мне ещё сидеть? — удивилась Зинаида Петровна.
Теперь по воскресеньям у них за столом человек шесть. Валентина, оказывается, разговаривает много и подробно, просто её раньше никто не спрашивал.
А в апреле в магазине снова была среда и скидка.
— Удостоверение покажите, — сказала кассирша, та же самая, с ресницами.
Нина Васильевна протянула. На ней были синие скинни, белые кроссовки и жёлтый свитер, который Лиза называла «солнышко», а Зинаида Петровна — «горчичка».
— Ой. А я вас помню. Вы тогда…
— Я тогда, — согласилась Нина Васильевна.
Сзади в очереди, конечно, кто-то вздохнул.
— Мам, ты пакет брала? — спросила Лиза, подходя с двумя пачками масла.
— Брала.
— Тогда всё, идём.
Они вышли на улицу. Апрель, лужи, тот воздух, от которого хочется куда-то идти, хотя идти особо некуда.
— Ты меня мамой назвала.
— Я знаю.
— Нарочно?
— Нет, — Лиза перехватила пакет. — Само.
Они дошли до подъезда. Нина Васильевна остановилась у ступенек, у тех самых, где два года назад была наледь, и Лиза, не глядя, подставила локоть. Не подхватила, не потащила, а просто подставила, как подставляют, когда это уже привычка и никем не считается помощью.
— Знаешь, чего я боялась? — сказала Нина Васильевна в лифте.
— Чего?
— Что тело подведёт. А оно у всех подводит, я не первая и не последняя. Страшно другое. Страшно, когда некому сказать «ты пакет брала».
Лифт остановился. Лиза открыла дверь, и из квартиры потянуло ванилью — она с ночи оставила тесто подходить.
— Кстати. Я вам джинсы заказала. Другие.
— Какие ещё другие? Мне этих хватает.
— Клёш. Сейчас клёш модный.
— Лиза, я в клёше ходила в семьдесят восьмом году.
— Ну вот и повторите. Второй раз всегда лучше выходит.
Нина Васильевна пошла ставить чайник. Из кухни уже кричали, что молока опять никто не купил, хотя на доске было написано.
Ищу мужа дочери