Туфли жали в подъёме, но я всё равно притопнула перед зеркалом. Каблук невысокий, устойчивый – как раз для нашего вторника в клубе.
– Тамара, берите, ваш размер, – сказала Галя из-за прилавка.
Я взяла. Первый раз за сто лет покупала себе не нужное, а просто красивое.
Мужа не стало, когда Ксюше было пять. Сына с дочкой подняла одна – две работы, чужие подъезды по утрам, суп из ничего. Дети выросли, разъехались.
А я в пятьдесят восемь записалась на танцы. Купила путёвку в автобусный тур, по монастырям да старым городам. Складывала эту жизнь по копейке тридцать лет – и вот она, моя.
Телефон зазвонил, когда я застёгивала сумку. Ксюша.
– Мам, ты вечером дома? Приеду. Разговор есть.
По голосу поняла – не просто так.
Приехала она без Ники, одна, что уже было странно. Скинула куртку прямо на табурет, села, отодвинула чашку, которую я ей налила.
– Мам, я выхожу на работу. С первого числа. Меня берут обратно, на прежнее место, я еле выбила.
– Хорошо, – сказала я. – Рада за тебя.
– Пособие кончилось. До сада ещё год, а то и полтора, очередь такая, что мы в конце. – Она говорила быстро. – В общем, будешь сидеть с Никой. По будням. Я подвезу её тебе к восьми, забирать буду к семи.
Не «сможешь ли». Не «мам, выручи». А вот так – к восьми, к семи, как расписание автобуса.
Я смотрела на неё и видела себя молодую. Ту, что в двадцать восемь осталась с двумя детьми и старой хрущёвкой. Тогда мне никто ничего не расписывал, потому что расписывать было некому. Я всё решала сама, и не было в моей жизни ни одного человека, который сказал бы: давай, я возьму на себя понедельник и среду.
Ксюша ждала ответа. Смотрела так, будто он очевиден.
Я поставила свою чашку. Помолчала.
– Ксюш. Я помогу. Правда. Но с восьми до семи каждый день – это не помощь, это работа. Целая жизнь. Я такую уже прожила.
Она моргнула. Кажется, до неё не сразу дошло, что я вообще могу сказать что-то, кроме «конечно».
– В смысле «прожила»? Это твоя внучка.
– Это моя внучка. И я её люблю. Но я не могу сесть с ней на весь день, на год. У меня теперь свои дни есть. Занятые.
– Занятые чем? – Она усмехнулась, оглядела кухню, будто искала эти мои занятия по углам. – Танцульками твоими?
– Хотя бы и танцами.
Ксюша встала. Куртка сползла с табурета на пол, она её не подняла.
– То есть родная дочь просит, а ты мне про танцы. Ну ты даёшь, мам.
– Я не отказываю совсем. Давай подумаем вместе – няня, сад частный, я вложусь деньгами, буду брать её иногда. Но не нянькой на полную ставку. Нет.
– Иногда. – Она повторила это слово, как ругательство. – Знаешь что, мам, давай не сейчас. У тёти Веры юбилей на выходных, вот там при всех и скажешь, какая ты занятая. Пусть послушают.
Схватила куртку, уже с пола, и пошла к двери.
– Ксюш, – окликнула я. – Ну давай спокойно поговорим. Я же не сказала «нет». Я сказала «не так».
– «Не так», – бросила она через плечо. – У тёти Веры на юбилее и поговорим. При всех. Пусть родня послушает, какая ты у меня теперь свободная.
И ушла, не допив чай.
Дверь хлопнула. Я подняла с пола её забытый шарф, повесила на крючок. Странно: сердце не колотилось. Просто стало очень тихо – и в этой тишине я впервые за много лет не чувствовала себя виноватой. Пока не чувствовала.
До юбилея я успела сделать глупость – позвонила Ксюше первая, попробовать по-человечески.
– Давай так, – сказала я в трубку. – Я узнала. Частный садик у вас в районе есть, места сразу. Я оплачу. Полностью. Тридцать тысяч в месяц – это на мне.
На том конце – пауза.
– Тридцать тысяч? – В голосе не благодарность, а обида. – Мам, да это половина того, что я буду получать. И что, я чужой тётке ребёнка отдам, а родная бабушка деньгами откупится? Тебе легче тридцать тысяч отдать, чем со своей внучкой побыть?
– Мне не легче. Мне важно, чтобы у меня осталась хоть капля своей жизни.
– Своей жизни, – эхом отозвалась она. – Поняла. Всё с тобой понятно.
И положила трубку.
Ко мне домой в тот же вечер приехала Вера. Сестра моя, старшая. Прошла на кухню по-хозяйски, поставила чайник сама.
– Тома, ты чего удумала? Ксюшка вся в слезах звонила.
– А что я удумала? Предложила оплатить сад. Предложила брать девочку два-три дня. Просто не хочу каждый день от звонка до звонка.
Вера села напротив, сложила руки на скатерти.
– Ну посиди ты с ней. Что тебе, жалко? Мы все сидели. Я с обоими Веркиными сидела, с утра до ночи, и не пикнула. Мать – она мать. Родную кровь не бросают.
Вот эта фраза. «Родную кровь». Я могла ей многое ответить. Могла напомнить, кто сидел с моими, когда я в шесть утра уходила мыть чужие лестницы. Никто. Я одна, и ясли по полдня, и соседка за трёшку.
Но я не стала. Ни к чему это на её юбилейной неделе.
– Я не бросаю, Вер, – только и сказала. – Я границу ставлю. Это разные вещи.
Вера покачала головой, будто я сказала что-то неприличное.
– Мудрёно у вас теперь всё. Границы. В наше время просто сидели.
– В наше время, – повторила я. – А ты вспомни моё наше время, Вер. Как я к тебе раз пришла, попросила Ксюшку на день оставить, когда меня на вторую смену поставили. Помнишь, что ты сказала?
Вера отвела глаза.
– Не помню.
– А я помню. Ты сказала: у меня своя жизнь, Тома, ты рожала – ты и расхлёбывай. И я расхлёбывала. Одна. И ни разу тебя не попрекнула.
– Так то другое, – буркнула она. – У меня свои по горло были.
– Вот и у меня теперь свои дни по горло. Впервые. Только мои дни – это я сама.
Вера замолчала. Крыть было нечем, но признать она не могла – не тот характер.
Я налила ей чаю. Про себя додумала то, чего вслух не сказала: что легче всего требовать жертвы от того, кто всю жизнь только и делал, что жертвовал. Пусть сестра сама решит, про кого это.
Юбилей был в кафе, длинный стол, человек двадцать. Салаты, шарики под потолком, племянники бегают. Ника у Ксюши на руках, в нарядном платьице, тянет пухлую ручку к воздушному шару.
Первый час всё шло гладко. Тосты, «за Верочку нашу», музыка. Я даже расслабилась.
А потом Ксюша постучала вилкой о бокал. Встала.
– Раз уж мы все тут собрались, семья, – начала она, и я по спине почувствовала, куда это идёт. – Хочу сказать про мою маму.
За столом заулыбались, приготовились к тёплому.
– Вот сидит моя мама. Красивая, на танцы ходит, в путешествие едет. Молодец, да? – Голос у неё дрожал, но она держала. – Только у неё внучка есть. Родная. И когда мне надо было на работу выйти, чтобы семью тянуть, мама сказала: у меня, мол, свои дни заняты. Танцы у неё.
Стол притих. Кто-то опустил вилку. Вера смотрела на меня.
– Я вас спрашиваю, – Ксюша обвела всех глазами, – это нормально? Бабушка, которая с внучкой сидеть не хочет? Которой танцульки дороже родного ребёнка?
Двадцать лиц повернулись ко мне. Я чувствовала этот жар – когда все ждут, что ты сейчас начнёшь оправдываться, мямлить, краснеть.
Я встала. Медленно. Отложила салфетку.
– Ксюша права в одном, – сказала я ровно, чтобы слышал весь стол. – Я хожу на танцы. И в путешествие еду. Первый раз в жизни – для себя.
Тишина стала плотной.
– Я растила её одна. С пяти лет. Без мужа, без нянь, без бабушек – мои-то далеко жили, никто мне девочку в восемь утра не забирал. Я всё сделала. Выучила, на ноги поставила, свадьбу сыграла. – Я перевела дыхание. – А теперь мне говорят: сядь снова, отдай ещё лет пять. И я говорю: помогу деньгами, помогу руками – но всю себя больше не отдам. Это не значит, что я не люблю Нику. Это значит, что я и себя наконец полюбила.
Я села. Руки не дрожали, я специально положила их на стол, ладонями вниз.
За столом зашумели – не хором, а вразнобой, кто во что.
– А ведь правда, одна поднимала, я помню, – сказала тётя Люся с дальнего конца. – Отпахала своё, пусть теперь поживёт.
– Да что ж это, – перебила соседка Веры, полная женщина в бордовом. – Родная внучка, а она про танцы. У меня вон дочь на шею села с тремя, и ничего, тяну, потому что бабушка. Не чужие ведь.
– Так она ж не отказалась совсем, деньги предлагает, няню, всё как у людей.
– Деньгами откупиться каждый горазд. Ты руками посиди, душу вложи.
Голоса летели через стол, и я сидела в самой их середине, как подсудимая, которую судят прямо при ней, не спрашивая. Половина была за меня. Половина – против. И ни одна сторона не сомневалась, что права именно она.
И тут, в этой тишине, подал голос Артём. Мой зять. Он всё торжество просидел, уткнувшись в телефон, а сейчас вдруг решил быть мужчиной.
– Тамара Ивановна, ну вы даёте. Мы же не чужие. Помогли бы, а деньги ваши кому нужны.
Я посмотрела на него. Взрослый мужик, за тридцать, здоровый. Ни разу за этот год не взял отпуск по уходу. Ни разу не сказал: давай я поработаю из дома, а ты выйдешь. Ни разу не встал ночью к дочери.
Я не ответила ему. Ни слова. Пусть сидит.
А Ксюша уже собирала Никины вещи, дёргано, роняя погремушку.
– Всё поняла, мам. Танцуй. Только запомни. – Она вскинула на меня мокрые глаза, и голос сорвался. – Придёт старость – ты в ней будешь одна. Совсем одна. И не жди, что я прибегу.
Взяла Нику и вышла. Шарик, привязанный к детскому стульчику, качнулся ей вслед.
Вера догнала её в дверях. Что-то они там говорили в коридоре, я не слышала. А потом Вера вернулась, села рядом со мной, налила нам обеим по рюмке.
– Тома, – сказала она тихо, уже без всякого «родную кровь». – Ты не всё знаешь. Артём-то полгода без работы. Совсем. Ксюшка на две подработки бегала ночами, чтоб ипотеку тянуть, никому не говорила. Гордая. Ей на эту работу не ради карьеры надо – им жрать скоро будет нечего.
Я поставила рюмку, не выпив.
Вот оно что. Не танцы против капризов. Не мать против дочки-эгоистки. Дочь тонет, а я ей про границы. И она не могла попросить нормально – потому что попросить нормально значило признать, что они на дне.
Полгода. И я не знала.
– Почему она мне не сказала? – спросила я у Веры. – Ко мне бы пришла, я бы деньгами помогла, я же предлагала.
– А потому и не сказала, – ответила сестра. – Гордая, вся в тебя. Ей проще было потребовать бабушку, чем признаться, что муж на мели, а она в панике. Требовать – это как будто она сильная. А попросить – это признать, что тонет.
Я сидела и смотрела на недопитую рюмку. Значит, все эти «будешь сидеть к восьми», весь этот напор – не наглость. Это была утопающая, которая хваталась за меня и злилась, что я не иду ко дну вместе с ней.
Но и это ничего не меняло в главном. Я всё равно не могла отдать ей всю себя целиком – даже теперь, когда поняла. Могла помочь. Не могла исчезнуть.
После юбилея настала тишина. Долгая.
Ксюша не звонила. Я не звонила тоже – сначала от обиды, потом от растерянности, потом просто потому, что не знала, как начать. «Прости, я не знала про Артёма»? Но я ведь всё равно не собиралась садиться нянькой на весь день. Что изменилось? Только то, что теперь я знала цену своему «нет».
Прошло недели три. Я всё-таки поехала в тур – деньги были уплачены, ружьё, как говорится, должно выстрелить. Ходила по монастырям, фотографировала облупленные фрески, ела в придорожных кафе. И всё думала о ней.
Купила Нике в лавке деревянную лошадку. Просто взяла и купила, сама не зная зачем.
А на четвёртый день, вечером, в номере зазвонил телефон. Артём.
Он никогда мне не звонил. Никогда.
– Тамара Ивановна. – Голос чужой, придавленный. – Тут такое дело. Ника слегла. Температура вторые сутки, не сбивается. Врач был, сказал – в больницу если что. А Ксюша сама с утра пластом, тоже горит вся, встать не может. А я – я не знаю, что делать. Реально не знаю.
Я уже стояла, уже искала сумку.
– Что дали ребёнку? Врач что назначил?
Он мямлил, путался в названиях. Не знал, где градусник. Не знал, сколько Ника весит. Полгода дома – и не знал.
– Я выезжаю, – сказала я. – Первым автобусом. К утру буду.
Я могла бы не ехать. Вот честно – могла. Могла сказать: вызывай скорую, звони своей маме, ты же взрослый. Могла остаться при своей гордости, при своём «одна в старости» – она же сама эти слова бросила, при всех, в лицо.
Я не потому поехала, что забыла эти слова. Я их не забыла и никогда не забуду.
Я поехала, потому что за две тысячи вёрст от дома у меня горела внучка. И этого мне хватило.
Я успела к утру. Квартира – бардак, посуда в раковине, Артём сидит на кухне серый, беспомощный, руки трясутся.
Нику я взяла на себя сразу. Обтирания, питьё по ложке, врача вызвала нормального, лекарства по часам. К обеду температура поползла вниз. Девочка уснула у меня на руках, вцепившись в палец.
Потом пошла к Ксюше. Она лежала, отвернувшись к стене, горячая, слабая. Услышала меня, но не повернулась.
– Пить будешь, – сказала я. Не спросила – сказала. Подсунула руку под голову, напоила.
Три дня я их вытаскивала. Стирала, варила, мыла, не спала толком. Ночью вставала к Нике, днём отпаивала Ксюшу, между делом кормила всех, кто ел.
Артём под ногами путался, порывался помочь, но всё не то и не так. Спросил меня на второй день, вправду ли Нике можно то лекарство, что врач выписал, – он названия боялся, как огня. Я объяснила. Потом отправила его за лекарствами в аптеку, чтоб хоть какая польза, и он был почти счастлив, что нашлось дело, с которым он справится.
Я смотрела на него и думала: вот здоровый мужик, полгода дома, а к собственной дочери подойти боится. И никто с него не спрашивает. С меня спрашивают. С Ксюши спрашивают. А с него – нет.
На четвёртый день Ника уже сидела в кроватке и стучала деревянной лошадкой по перилам. Ксюша впервые сама встала, дошла до кухни, села.
Смотрела, как я мою её посуду.
– Мам, – сказала тихо. – Спасибо, что приехала. Я думала, ты не приедешь. После того, что я тебе наговорила там, при всех.
Я вытерла руки.
– Приехала.
Она молчала. А потом вдруг заговорила, торопливо, будто боялась не успеть:
– И теперь ты видишь, да? Одна я не тяну. Артём – ты сама всё видела. Так что давай уже без этих «иногда». Ты нужна нам каждый день. Ты же видишь, что я права была.
И вот тут я поняла: ничего не изменилось. Она не поняла. Она решила, что три бессонные ночи над её ребёнком – это моя капитуляция. Что я приехала сдаться.
Я села напротив. Взяла её за руку.
– Ксюша. Я приехала, потому что вы заболели, и я мать. И бабушка. И всегда прибегу, если беда. Слышишь? Всегда.
Она кивнула, глаза заблестели.
– Но нянькой на полную ставку я не сяду. И теперь – тем более.
Она отдёрнула руку.
– Теперь – тем более?! Мам, ты вообще. Я же чуть не слегла совсем! Ника чуть в больницу не попала!
– Вот именно поэтому. – Я говорила тихо, но твёрдо. – Тебе нужна не бабушка на износ, которая через год сама сляжет, и вы останетесь без всех. Тебе нужна система. Я оплачу няню – хорошую, три дня в неделю. Два дня беру Нику сама, к себе. Один день – выкручивайтесь: сад, Артём пусть подвинется, я не знаю. Он взрослый мужик, полгода дома сидит. Пусть тоже сидит с дочерью.
– Он не будет, – буркнула Ксюша.
– А это уже не мой вопрос, – сказала я. – Это ваш.
Она долго молчала. Смотрела на Нику, на лошадку, на меня.
– Тридцать тысяч на няню, – проговорила наконец. – Ты серьёзно готова платить?
– Готова. Я это ещё до юбилея предлагала. Ты не услышала.
Она отвернулась к окну. По щеке скатилось – не то от слабости, не то от чего ещё.
– Ладно, – сказала. – Давай попробуем так. Три дня няня, два ты. Только ты не бросай нас, мам. Я сгоряча тогда сказала. Про старость. Не будешь ты одна. Я не то имела в виду.
– Я знаю, – ответила я.
Хотя вот это как раз я не знала. Слова-то были сказаны. При всех, за длинным столом, под шариками. Такое не отматывается назад.
Прошло полтора месяца.
Няня ходит три дня, толковая женщина, Ника её полюбила. Два дня девочка у меня – мы лепим оладьи, катаем ту самую лошадку по всей квартире, я успела соскучиться за эти дни без неё. А потом я отвожу её домой и еду на танцы. И то, и другое помещается в моей жизни. Оказалось – помещается.
Ксюша вышла на работу. Звонит теперь чаще, но по-другому: не приказом, а просто – рассказать, как день. Про Артёма мы не говорим. Он всё так же дома, всё так же «ищет», по выходным ездит на рыбалку с мужиками. Я про него молчу. Не моя это война.
Мы вроде помирились. А вроде и нет.
Иногда я ловлю на себе её взгляд – будто она проверяет, не передумаю ли, не сяду ли всё-таки на полную, если надавить ещё разок. А я иногда ловлю себя на том, что не знаю: она вправду поняла про границы – или просто ждёт, когда я снова понадоблюсь целиком.
Тридцать лет я жила для неё и ни разу не спросила себя, права ли. А в первый же раз, когда сказала «нет», – позвали на суд.
А вы бы – смогли сказать своей дочери «нет», зная, что она тонет?
А я в четверг снова надену те туфли. Они, кажется, разносились.
Чемоданы Ваши я еще вчера вечером вынесла на улицу, туда где и Ваше место, — сказала утром Вика гостям