– Римма Андреевна, вы луком всю квартиру провоняли.
Невестка сняла кастрюлю с плиты и понесла к раковине.
– Инга, там мясо.
Суп ушёл в слив за две секунды.
Она сполоснула кастрюлю, поставила её на сушилку вверх дном и вытерла руки о своё полотенце. Зелёное. Оно висит отдельно, на крючке у окна.
– У вас синяя есть, в нижнем шкафу, – сказала Инга. – Я же написала.
Написала. На холодильнике под магнитом-ромашкой висит лист, распечатанный крупным шрифтом, чтобы мне было видно без очков. Двенадцать пунктов. Четвёртый – про посуду. Седьмой – стирка по вторникам, одна загрузка. Девятый – свет в коридоре гасить в одиннадцать.
– У меня через сорок минут примерка, – сказала она. – Женщина придёт в белом костюме. А у нас тут чем пахнет?
– Супом.
– Вот именно.
Она открыла форточку и включила вытяжку на полную. Я так и стояла с половником.
– Я бы вынесла кастрюлю на балкон, если мешает.
– Балкон не для еды.
Грудинку я брала в четверг, на рынке, у Гали. Кусок с косточкой, на две варки. Пенсия у меня отдельная, а кастрюля общая, и вся разница в этом.
Своего у меня — пенсия да шесть соток в Малиновке. Там я и жила, пока не свалилась с воспалением: домик щитовой, печки нет, вода на улице, дальше октября в нём не просидишь. Костя тогда и перевёз меня к себе на зиму. Зима идёт второй год. Налог за участок, триста рублей, приходит сюда, на Костин адрес, и плачу его я.
Я вымыла половник и убрала его в свой ящик – второй сверху. Полка у меня тоже своя, вторая снизу: кефир, кусок сыра в пакете, полпачки масла, банка с гречкой. Больше туда ничего и не влезет.
Костя пришёл в седьмом часу, бросил сумку у вешалки и потянул носом.
– Чем это так хорошо?
– Ничем, – отозвалась Инга из комнаты. – Это вытяжка.
Он посмотрел на меня. Я пожала плечами.
Ужинали макаронами с сосисками. Ингина сковорода, Ингина конфорка, всё по правилам. Я дождалась, пока он доест.
– Костя, я сегодня суп варила.
– И?
– И его вылили в раковину. При мне.
Он положил вилку на край тарелки.
– Мам, не начинай.
– Я не начинаю. Я рассказываю.
– Мам.
На этом и кончилось. Как в мае, когда мои фотографии со стены переехали в коробку на антресоли.
– Наушники не забудьте вечером, – сказала Инга, проходя мимо с отрезом ткани. – Звук идёт через стену прямо в мастерскую.
Мастерская – это бывшая комната Насти, внучки. Настя четвёртый год в Петербурге, приезжает на Новый год, а в её комнате теперь машинка, раскроечный стол и манекен без головы. Я сплю в гостиной, за шкафом. Шкаф Костя двигал сам, чтобы мне было как бы отдельно.
Утром я вышла на кухню в начале седьмого. Инга уже стояла у холодильника с ручкой и дописывала на листке новый пункт, печатными буквами, чтобы влезло в строчку: «Сковорода с красной ручкой – не общая». Одна строчка синей пастой. Тринадцатый.
– Доброе утро, – сказала я.
– Доброе.
Она надела на ручку колпачок и ушла. Я достала творог, яйцо, сахар. И взяла ту самую сковороду.
Сырники я жарила долго, на маленьком огне, как жарила когда-то, когда Костя был школьником и терпеть не мог подгорелое. Выложила на блюдо, посыпала сахарной пудрой из пакетика, поставила на середину стола.
– Ешьте, – сказала я. – Сковорода отмоется.
Инга посмотрела на блюдо. Потом на меня.
– Я поняла.
– Хорошо, если поняли.
Она взяла один сырник и съела его стоя, до конца, не присаживаясь. Потом вымыла сковороду, насухо вытерла и убрала на верхнюю полку навесного шкафа. Туда, куда я без табуретки не достаю.
– Так будет спокойнее, – сказала она.
– У Светки свекровь в пансионат определили, – сказала Инга, вытирая руки. – Под Ногинском. И кормят, и врач каждый день. Все довольны, между прочим.
Костя ел и молчал.
– В субботу вам лучше погулять, – сказала Инга уже от двери. – До шести. У меня три примерки подряд.
Суббота была с дождём. Я вышла в десять, в плаще и в резиновых полусапожках, дошла до сквера у почты и посидела на скамейке под липой, пока не стало капать за воротник. Потом ходила по «Магниту» и смотрела на крупы, которые мне некуда ставить. Потом стояла на остановке под козырьком и читала расписание автобусов, которые мне никуда не нужны.
В половине пятого я промокла насквозь и пошла домой. В прихожей стояли две пары чужих туфель, из гостиной доносились голоса и тот особый шорох, с каким ткань съезжает с плеча.
– Это вы? – окликнула Инга, не выходя. – Разувайтесь, пожалуйста, в коридоре.
Моих тапок на месте не было.
Я заглянула в гостиную. Мой диван был застелен покрывалом, которого я раньше не видела, – бежевым, с кистями. На журнальном столике лежали журналы веером. Моей чашки, которая всегда стоит на подоконнике, тоже не было. Тапки нашлись на балконе, носками к стеклу, и на них накапало с белья.
– Ой, здравствуйте, – сказала женщина в недошитом платье и повернулась ко мне.
– Здравствуйте. Продолжайте, я не мешаю.
Я прошла через гостиную на балкон, взяла тапки, вытряхнула из них воду и надела мокрыми. Потом села в кресло у окна и положила руки на подлокотники.
– Я дома, – сказала я. – Дальше вы без меня.
Инга не подняла головы. Она стояла на коленях перед клиенткой с булавками во рту и подшивала подол. Только сказала, не вынимая булавок:
– Валентина Сергеевна, повернитесь, пожалуйста.
Клиентка повернулась. Я сидела. Вода с тапок натекла на паркет двумя тёмными пятнами.
Когда все ушли, Инга собрала булавки в коробочку и защёлкнула крышку.
– Вы мне клиентку смутили. Она половину не примерила.
– Я живу здесь.
– Я в курсе.
Она взяла бежевое покрывало, сложила его вчетверо и унесла в мастерскую.
Костя в ту ночь работал. Он заступает в восемь вечера, приходит в восемь утра, и в такие дни я его вижу десять минут в прихожей.
– Мам, я в ночь, – сказал он, зашнуровывая ботинки. – Вы тут не воюйте без меня.
– Мы не воюем.
– Ну и хорошо.
Он ушёл. Я легла в половине одиннадцатого, потому что в одиннадцать свет в коридоре гасят.
Проснулась от жажды. Часы на кухне показывали половину второго. Я встала, взяла стакан и пошла к крану, и уже у самой двери услышала голос Инги. Дверь в спальню была приоткрыта, свет не горел, она говорила вполголоса, но в ночной квартире слышно всё.
– Да, с проживанием и питанием… Восемнадцать дней. Нет, она пока не знает, и не надо. Пусть не дёргается раньше времени.
Я остановилась со стаканом.
– Карту оформим через нашу поликлинику, у меня там терапевт знакомая… Сколько-сколько? Ну ладно, в понедельник переведу… И комнату к тому времени освободим, всё равно её там долго не будет. Костя, не спорь. Решили уже.
Я вернулась в гостиную и легла. Стакан так и остался пустым, я поставила его на пол у дивана.
Одеяло было холодное.
Костя пришёл со смены в восемь, поел и лёг спать. В десять Инга постучала костяшками по боку моего шкафа.
– Римма Андреевна, дайте паспорт на час. Мне данные переписать.
Я сидела на диване уже одетая, в юбке и кофте, с семи утра.
– Зачем?
– Надо.
– Инга, я спрашиваю: зачем?
Она вздохнула и присела на краешек дивана, на самый угол, будто боялась помять.
– Есть вещи, которые взрослые люди решают сами. Вам не о чем волноваться. Это для вашего же блага.
– Для моего блага мне и скажите.
– Скажем. Потом.
Она положила на диван прозрачный файлик. Пустой, с двумя дырочками.
– Вот сюда положите, когда решите. Я в мастерской.
И ушла.
Я просидела с этим файликом минут десять. Потом встала, прошла в спальню и тронула Костю за плечо.
– Костя. Костя, проснись.
– М-м.
– Зачем ей мой паспорт?
Он не открыл глаза. Повернул голову в подушку и сказал в неё, невнятно, но разборчиво:
– Мам, ну отдай ты ей паспорт. Не выдумывай.
И отвернулся к стене.
Я вышла. В коридоре достала из сумки паспорт – синий, с загнутым уголком обложки, – и положила его во внутренний карман кофты, туда, где раньше носила деньги на рынок.
– Инга.
Она обернулась от машинки.
– Паспорт останется при мне, – сказала я. – Пока я живая, он мой.
Машинка застрочила. Инга не ответила.
Я надела плащ, взяла сумку и вышла на лестницу. На площадке между вторым и третьим достала телефон и позвонила Роману. Роман – сын моей сестры Веры, она умерла шесть лет назад. У него дом на Заречной, две теплицы и «Нива».
– Рома. Это тётя Рима. Ты можешь подъехать?
Он приехал через сорок минут, к скверу у почты. Вышел из машины в расстёгнутой куртке, крупный, шумный, пахнущий бензином и сигаретами.
– Тёть Рим, что стряслось? Вы бледная.
Я рассказала всё как было. Про лист на холодильнике, про кастрюлю, про «погуляйте до шести», про паспорт. И про ночной разговор – слово в слово, я его наизусть помнила.
Роман слушал, глядя на голубей.
– Восемнадцать дней, говорите. С проживанием и питанием.
– И комнату освободят. А меня там долго не будет.
– Ну дела. – Он поцокал языком. – А Костя что?
– Костя спит после смены.
Он помолчал.
– Рома, возьми меня к себе.
– Тёть Рим…
– У тебя дом. У тебя веранда стоит пустая.
– Веранда – это да, веранда пустая. – Он развернулся ко мне всем телом. – А Малиновка ваша? Она за вами до сих пор?
– За мной.
– Газ там по улице пустили в прошлом году. Соседние такие сотки нынче знаете как уходят.
– Знаю.
Он достал сигарету, покрутил и убрал обратно в пачку.
– Тёть Рим, давайте по-честному. Я вас беру. Комната ваша, огород ваш, картошку посадите. Зойка, жена, поворчит — она всегда ворчит. Только оформим Малиновку на меня. Чтобы по-людски, а не на словах.
– А почему на тебя?
– А на кого? На Костю? Так он вас в интернат.
Мимо прошла женщина с коляской. Я смотрела на колёса.
– Хотя вы вот что, – вдруг сказал Роман и посмотрел на меня в упор. – Вы у него сами спросите. В лоб. «Костя, вы меня сдаёте?» Он вам ответит.
– А если ответит «да»?
Он развёл руками.
– Ну вот.
– Не буду я спрашивать. – Я застегнула сумку. – Я у него два года ничего не спрашиваю, Рома. Он на всё одно: «мам, не начинай». Я это слышать больше не могу.
– Как скажете.
Он встал, отряхнул колени.
– Значит, в понедельник. В девять у МФЦ на Гвардейской. Договор я распечатаю, у меня юрист знакомый, он мне теплицы оформлял. Паспорт и бумаги на участок – с собой.
– У меня всё в клеёнчатой папке.
– Вот её и берите.
Я шла домой пешком, сорок минут, и всю дорогу думала, что надо бы купить хлеба, а потом вспоминала, что хлеб у них свой, ржаной, и мне его брать нельзя.
В МФЦ на Гвардейской в понедельник было людно. Автомат выдал мне талон, на бумажке стояло Б-114. Роман принёс договор в файле, три экземпляра, листы ещё тёплые от принтера.
– Читайте, тёть Рим. Всё как договорились.
Я прочитала. Буквы прыгали, но я прочитала до конца, все четыре страницы. Там было написано: даритель передаёт безвозмездно, одаряемый принимает. Про веранду там не было ничего.
– Про комнату тут не сказано.
– Тёть Рим. – Он положил ладонь на стол рядом с бумагами, не на бумаги, а рядом. – Я что, не человек?
Позвали наше окно. Девушка проверила паспорта, полистала мою выписку и спросила, сама ли я подписывала договор. Я сказала, что сама. Роман заплатил пошлину через терминал в углу и вернулся с чеком.
Я подписала три раза. Рука не дрожала.
– Регистрация девять рабочих дней, – сказала девушка, сшивая листы. – Придёт сообщение. Расписку не теряйте.
Мы вышли на крыльцо. Роман сказал, что пойдёт за машиной на дальнюю парковку, и ушёл, на ходу закуривая.
Я села на скамейку у входа. Мимо ходили люди с папками, пахло дождём и хлоркой. Я расстегнула плащ, потому что стало жарко, и долго держала ладони на клеёнчатой папке, пока они не согрелись. Два года я ничего не решала сама – даже когда ставить чайник, за меня решал листок на холодильнике. А сегодня решила, и никто не сказал мне «не начинай».
– В среду приеду за вещами, – сказал Роман, высадив меня у подъезда.
Дверь в квартиру была не заперта. В коридоре стояли коробки: три заклеенные скотчем и четвёртая открытая, с катушками ниток. Швейная машинка стояла прямо на полу у вешалки, накрытая полотенцем. Рядом, у стены, – рулон обоев, светлых, в мелкую веточку.
Дверь мастерской была распахнута настежь. Комната стояла пустая: ни стола, ни манекена, шторы сняты, голая лампочка под потолком.
Костя стоял на стремянке с рулеткой и мерил простенок.
– Мам, ты где была? Я тебе четыре раза звонил.
– В городе.
– Телефон-то бери с собой.
Он щёлкнул рулеткой и записал что-то карандашом прямо на стене.
На кухонном столе лежал конверт.
Я взяла его. Внутри был сложенный вдвое бланк. Санаторий «Сосновый Бор». Заезд четырнадцатого октября, восемнадцать дней, номер одноместный, лечение по профилю. Стоимость: 74 000 рублей. И фамилия – моя. Моя фамилия, моё имя, моё отчество.
– Костя.
– А?
– Что это такое?
Он обернулся, не слезая.
– Путёвка. Мы хотели на день рождения отдать, двадцатого, чтоб ты не догадалась.
– Семьдесят четыре тысячи?
– Со скидкой за раннее бронирование взяли, – сказала Инга.
Она вошла из ванной с мотком малярного скотча на запястье, в косынке, руки в побелке.
– В сентябре дешевле не бывает, я четыре санатория обзвонила. И карту вам терапевт в четверг оформит, форма семьдесят два. Без карты не заселяют, я узнавала.
– А комната?
– А комната ваша, – сказала Инга и поставила скотч на подоконник. – Вернётесь в ноябре – уже с обоями. Машинку я к Валентине Сергеевне перевезу, она мне угол в ателье даёт. Костя, там розетку двигать будем или нет?
– Будем, – сказал Костя сверху.
Лист под магнитом-ромашкой висел на прежнем месте. Тринадцать пунктов. Тринадцатый – синей пастой.
Я держала конверт двумя руками, как держат горячее.
– Костя.
– Мам, подай рулетку, она упала.
– Костя, я переписала Малиновку на Романа.
Стремянка скрипнула.
Он слез со стремянки, ступенька за ступенькой, и встал напротив меня, весь в известковой пыли, с карандашом за ухом.
– На какого Романа?
– На Рому. На Верином сына.
– Когда?
– Сегодня утром. В МФЦ на Гвардейской.
– Подписала уже?
– Подписала.
Он взял со стола расписку, которую я положила рядом с конвертом, посмотрел на неё и положил обратно, ровно, уголок к уголку.
– Зачем, мам?
– Я думала, вы меня в интернат.
В кухне стало очень тихо. Где-то за стеной у соседей работал телевизор.
Инга сняла с запястья моток скотча и положила его на стол.
– Я думала, вы про лук обижаетесь, – сказала она.
И вышла.
Костя стоял и смотрел на свои руки в побелке.
– Ты у меня спросить не могла?
– А ты бы сказал «не начинай».
Он ничего не ответил. Достал карандаш из-за уха, положил его на подоконник, сложил стремянку и унёс в коридор. Я слышала, как он составляет коробки одну на другую, чтобы освободить проход.
Ночью я не спала. Считала, во сколько откроется МФЦ.
Во вторник я приехала на Гвардейскую к девяти и отстояла свой талон.
– Прекратить регистрацию можно, – сказала девушка в окне, глядя в монитор. – Но заявление подают обе стороны. Одаряемый должен прийти вместе с вами. От одного заявителя мы не примем.
– А если он не придёт?
– Тогда только через суд.
Я вышла в коридор и позвонила Роману прямо там, между автоматом с кофе и стойкой с бланками.
– Рома, приезжай на Гвардейскую. Надо отозвать.
– Чего отозвать? – Он жевал.
– Дарственную. Я ошиблась, Рома. Никто меня никуда не сдавал. Они путёвку купили и комнату мне делают.
Он помолчал. Слышно было, как у него работает радио.
– Тёть Рим, ну а смысл дёргаться? Всё ж по-честному. Я вас беру, комната готова, я уже Зое сказал. Живите.
– Рома.
– Тёть Рим, у меня разгрузка. Я в среду приеду.
Гудки.
Домой я пришла в двенадцатом часу. Коробки из коридора исчезли, машинки не было, в бывшей мастерской пахло шпаклёвкой. Моя сумка, синяя, с которой я два года назад приехала, стояла собранная у вешалки. Сверху лежало моё зимнее пальто.
Костя вышел из комнаты.
– Я отвезу, – сказал он.
Больше он в тот вечер не сказал ничего. Ни в лифте, ни в машине, ни на светофоре у переезда, где мы стояли долго, пропуская товарняк. Он поставил сумку на крыльцо Роминого дома, не заходя внутрь, кивнул Зое, развернулся и уехал.
Фары повернули за угол, и стало темно.
Прошло три недели.
Веранда у Романа застеклённая, но не утеплённая. Обогреватель дают на два часа вечером, потом Зоя его выключает и уносит в дом – говорит, проводка старая.
– Римма Андреевна, вы воду в семь не включайте, – сказала она вчера. – Рома после смены спит, трубы гудят на весь дом.
Я не включаю. Я встаю в шесть, сижу на веранде в пальто и жду, пока в доме зашевелятся.
В субботу Роман принёс мне чаю и сел на табуретку напротив.
– Тёть Рим, а налог-то с дарения платить придётся. Мы ж с вами по закону не родня. Тётка с племянником – не близкие, я узнавал.
– Сколько?
– Да вы не считайте. Не вам же платить.
Сообщение из Росреестра пришло девятнадцатого: право зарегистрировано. Роман показал мне выписку на телефоне и сказал, что весной поставит там нормальный забор.
Двадцатого у меня был день рождения. Зоя вспомнила к вечеру и налила мне чаю с вареньем. Телефон молчал весь день.
Костя не звонит. Я звонила дважды: первый раз он сбросил, второй – взял и молчал в трубку, пока я не положила.
Путёвка осталась там, на кухне, в Ингином конверте. Фамилия на ней моя, заезд четырнадцатого октября, и до него теперь две недели. Я не знаю, привезут её мне или нет.
Спросить. Всего-то и надо было — спросить.
На их холодильнике ни магнита, ни листка. Я лежу под двумя одеялами и вспоминаю тринадцать пунктов, напечатанных крупно, чтобы мне было видно без очков.
Тонька смекнула моментально, и сказала Пашке с жалостью, мол, не знает он, с кем живёт