Муж положил передо мной распечатку и разгладил её ладонью, как скатерть перед приходом гостей.
– Прочитай, Лара. До конца, а потом уже говори, – сказал Гоша.
Я отодвинула чашку. На листе была таблица в два столбца: «Доходы семьи» и «Расходы семьи». Под ними отдельной строкой, жирным шрифтом, стояло: «Семейные ценности».
– Это у тебя статья расходов такая? – спросила я.
– Это принцип, – ответил он. – Всё поменялось. Я без работы четвёртый месяц, ты теперь начальник отдела. Мы же семья. Значит, и деньги должны быть общие.
В левом столбце была одна строчка – моя зарплата, 165 000. В правом – коммуналка, продукты, интернет, телефоны. И ещё одна сумма, без подписи: 23 400.
– А это что? – Я постучала ногтем по цифре.
– Это моё. Старый хвост, не бери в голову.
Гоша перевернул лист, будто на обороте было продолжение. Продолжения не нашлось. Зато к уголку скрепкой был пришпилен чек из копицентра: три страницы по двенадцать рублей.
– Тридцать шесть рублей, – сказал он, заметив, куда я смотрю. – Это уже из общего.
Я отцепила чек и придавила его сахарницей.
– С понедельника переводишь зарплату на общий счёт, – продолжил муж. – Я уже выбрал, в каком банке открыть. Вопрос решённый.
– Хорошо, – сказала я. – Объединим.
Он выдохнул и впервые с апреля улыбнулся по-настоящему, во весь рот.
– Вот. Я знал, что ты поймёшь. Мы же не чужие люди.
– Только распоряжаться деньгами буду я.
– Да распоряжайся. Мне лишь бы по-честному.
– По-честному и будет, – сказала я и сложила таблицу вчетверо.
Утром, ровно в восемь, я перевела мужу четыреста рублей. В сообщении к переводу написала два слова: «На день».
Гоша пришёл на кухню босиком и держал телефон экраном ко мне, как удостоверение.
– Это что? – спросил он.
– Твоё содержание. Каждое утро в восемь.
– Четыреста рублей?
– Четыреста, – сказала я.
– Лара, это шутка такая? Что на них купишь? Два раза на автобусе и пирожок.
– Продукты и коммуналка на мне. Твои хвосты – твои. А четыреста – на всё остальное.
– Я тебе не школьник, чтобы карманные выдавать!
– А я была школьницей? Ты получал сто пятьдесят, я сорок восемь. После коммуналки пополам, своей полки в холодильнике и вечных рассрочек у меня на жизнь оставалось как раз столько. Иногда меньше.
Он сел. Потянулся за сахаром, увидел под сахарницей вчерашний чек и отдёрнул руку.
– Мы договаривались, – сказал он. – Деньги – личная ответственность каждого. Ты же была согласна.
– Ты договаривался. Я кивала. Помнишь, мне коронку ставили? Я у тебя двадцать четыре тысячи просила, в долг, до зарплаты.
Гоша стал разглядывать магниты на холодильнике. Помнил, значит.
– Ты сказал: «Двадцать четыре тысячи за один зуб? Удали, дешевле выйдет», – сказала я. – Я взяла рассрочку на пять месяцев. И все пять месяцев обедала на работе гречкой из банки.
– Ну это когда было. Сейчас совсем другое положение.
– Другое, – согласилась я. – Сейчас у тебя четыреста и полный холодильник. У меня были те же четыреста, только холодильник я наполняла сама.
– Это месть, Лара.
– Это твоя система. Я в ней с семнадцатого года живу. Поживи месяц.
Он ушёл в комнату, а вечером я увидела на холодильнике его таблицу. Расправленную, под магнитом из Анапы. Наверное, чтобы я не забывала про семейные ценности.
Через неделю Гоша перестал ездить на автобусе. На собеседования ходил пешком – сорок минут до центра, в пиджаке и с папкой под мышкой. Возвращался и молча пил воду из-под крана, стакан за стаканом.
– Хотел сегодня кофе взять у остановки, – сказал он однажды, не глядя на меня. – Двести девяносто за маленький стакан. Постоял и не взял.
– Я там никогда не брала, – сказала я.
Он кивнул, будто я сообщила ему прогноз погоды, и ушёл в душ.
– Звонили со склада на Промышленной, – сказал он как-то за ужином. – Кладовщиком. Шестьдесят две тысячи, два через два.
– И что ты?
– Отказался. Я двадцать шесть лет сметы считал, Лара. Жилые комплексы, торговые центры. А там коробки по накладным пересчитывать.
– Коробки тоже кто-то считает, – сказала я.
– Вот пусть кто-то и считает. Туда один раз пойдёшь – потом уже не выберешься.
В тот же вечер ему позвонил Стас, младший брат. Гоша чистил картошку и включил громкую связь.
– Гош, ты ж теперь свободный человек, – сказал Стас. – В четверг подскочишь ко мне на дачу? Сарай разобрать надо, одному никак.
– Подскочу, – ответил Гоша.
– Ну и отлично. Обедом накормлю. А, у тебя ж машины нет. Ну, на электричке, там недалеко.
В четверг Гоша уехал к брату с утра и вернулся затемно, с занозой в ладони. Обеда не было: Стас укатил в город к двум часам, и сарай муж доразбирал один. Электричка туда и обратно стоила двести шестьдесят рублей. Из его четырёхсот.
В воскресенье без звонка приехала Полина и с порога поставила на стол пакет.
– Это папе, – сказала дочь. – Сыр, колбаса, кофе нормальный. Мам, ты что творишь?
– Кормлю его. Сыр в холодильнике есть.
Полина открыла холодильник, чтобы убрать пакет, и замерла. На куске сыра чёрным маркером было выведено «Г» и дата.
– Это ещё что такое? – спросила она.
– Папина привычка, – ответила я. – Он всегда свой сыр подписывал. Теперь сыр покупаю я, а подписывает он всё равно.
Полина захлопнула дверцу.
– Мам, он мне в пятницу звонил. Голос такой, будто его из дома выгнали. Он пешком на собеседования через весь город ходит! Ему пятьдесят четыре, его сократили, а ты его добиваешь. Лежачего не бьют.
– Лежачего, – повторила я.
Я встала, открыла дверь в комнату, где Гоша смотрел новости, и позвала его на кухню.
– Расскажи дочери про стиральную машину, – сказала я, когда он вошёл.
Гоша остановился в дверях и сунул руки в карманы.
– Какую машину? – спросила Полина.
– Которая сломалась позапрошлой зимой, – сказала я. – Я попросила у папы половину на новую. Папа сказал: «Ты её выбирала, ты на ней и стираешь». Свои рубашки он с тех пор сдавал в прачечную. А я возила бельё к твоей бабушке, в сумке на колёсиках. Три месяца, пока не накопила.
– Пап, это правда? – спросила Полина.
– Мы так договаривались, – сказал Гоша и посмотрел на меня. – Раздельный бюджет, Поль. Сейчас полстраны так живёт, и ничего.
– У нас с Артёмом тоже раздельный, – сказала Полина. – И нормально, я не жалуюсь. Но четыреста рублей по утрам – это уже не бюджет, мам. Это унижение. Не хочешь его тянуть – разводитесь по-человечески. Честнее будет.
Развестись я могла хоть завтра: квартира добрачная, моя, делить нам было нечего. Но тогда он ушёл бы со своей правдой – жена бросила, как только он упал. А мне хотелось, чтобы он хоть месяц пожил в моей.
– Разводиться не будем, – сказала я.
– Тогда хоть в Турцию свою не езди, – бросила Полина уже из прихожей. – Папа на четыреста, а ты на пляж. Красиво.
Путёвку на сентябрь я в тот вечер так и не оплатила. Закрыла вкладку на ноутбуке и больше её не открывала.
В среду Гоша полез на антресоль за спиннингами и уронил мне под ноги обувную коробку.
– Это что за хлам? – спросил он.
– Мои сапоги, – сказала я и задвинула коробку обратно.
Внутрь он даже не заглянул. К вечеру спиннинги висели на «Авито» – все четыре, вместе с катушками.
– Зачем? – спросила я.
– К пятнадцатому надо, – сказал он и больше ничего не объяснил.
Покупатель нашёлся в субботу. Во двор въехал белый «Туссан», и из него вылез Стас – в тёмных очках и с ключами на пальце.
– Ларис, привет! – крикнул он мне в открытое окно. – Гоша дома?
В прихожей Стас разложил спиннинги прямо на полу и минут десять щёлкал катушками.
– Двенадцать, Гош, – сказал он наконец. – Больше не дам, они ж не новые.
– Я за них сорок отдавал, – ответил Гоша.
– Так то когда было. Двенадцать, и я прямо сейчас забираю.
Гоша кивнул. Стас перевёл деньги с телефона, уложил спиннинги в чехол и закинул его на плечо.
– Ты, главное, пятнадцатого не пропусти, – сказал Стас уже на пороге. – Мне банк вчера напоминалку прислал, я аж напрягся.
– Какой банк? – спросила я.
– Ну по кредиту моему. – Стас удивился моему вопросу больше, чем я его ответу. – Гоша ж поручитель, он платит, пока я на ноги не встану. Ты чего, Ларис, не в курсе? Четыре года уже.
Он посмотрел на брата, потом на меня и перестал улыбаться.
– Ой. Ну, я поехал, – сказал Стас. – Гош, за шиномонтаж я тебе всё верну, ты знаешь.
Дверь за ним закрылась. Я не сказала Стасу ни слова – ни тогда, ни потом.
– Двадцать три четыреста, – сказала я. – Это Стас.
Гоша опустился на табуретку в прихожей.
– Он в двадцатом взял миллион двести, – сказал муж. – На машину. Через полгода его сократили, платить стало нечем. Я был поручителем, Лара. Или я плачу, или банк придёт к обоим.
– А шиномонтаж?
– Шестьсот тысяч, в двадцать втором. Закрылся через год.
– Откуда у тебя шестьсот тысяч?
– Отложенные, – сказал он. – С семнадцатого года копил. На чёрный день.
Я посчитала в уме. Выходило, что всё, что у мужа оставалось сверх его полки в холодильнике, все эти годы уезжало к брату. В июле туда же ушёл остаток выходного пособия.
– А мне на коронку – «удали, дешевле», – сказала я.
– Ты взрослая, – ответил Гоша и тут же сам услышал, что сказал. – Стас – другое. Отец ушёл, когда Стасу было семь, а мне четырнадцать. Мать тогда сказала: ты теперь старший. Я с тех пор за него отвечаю.
– Ему сорок семь лет, Гоша.
– Он мне брат.
– А я тебе кто?
Он не ответил.
Я прошла на кухню, сняла с холодильника его таблицу, взяла из стакана ручку и под строчкой «Семейные ценности» написала крупно: «Стас – 23 400». Потом повесила лист обратно, под магнит из Анапы.
Гоша стоял в дверях кухни и смотрел, как я пишу.
– Так вот зачем тебе понадобилось объединяться, – сказала я. – Чтобы его «Туссан» оплачивала я.
– Я бы вернул. Когда устроюсь.
– На склад ты не хочешь.
Он промолчал.
– Четыреста остаются, – сказала я. – Пятнадцатое – твоё. Твой брат – твоя личная ответственность. Ты же сам так любишь говорить.
Гоша посмотрел на холодильник так, будто там висела повестка в суд, и ушёл на балкон. До пятнадцатого оставалось шесть дней.
Пятнадцатое выпало на пятницу. В семь сорок Гоша уже стоял на кухне одетый, с телефоном в руке.
– Трёх тысяч не хватает, – сказал он. – Двенадцать от Стаса и восемь четыреста я отложил. Дай три. Я верну.
– Восемь четыреста? – переспросила я.
– С твоих четырёхсот. Пешком ходил, обедал дома. Ты же кормишь.
Он сказал это без обиды, просто как строчку из сметы.
– Три тысячи, – сказала я. – А помнишь, сколько просил мастер за подошву на мои сапоги?
– Какие сапоги?
Я пошла в прихожую, достала с антресоли коробку и поставила сапоги на стол, рядом с его чашкой. Левая подошва держалась на «Моменте» и на чёрной капроновой нитке, которую я сама протаскивала шилом по краю.
– Мастер хотел три тысячи за новую подошву, – сказала я. – Я попросила у тебя. Ты сказал: «Сапоги твои, зима у каждого своя». Я их три зимы носила. Газету внутрь клала, чтобы ноги не промокали.
Гоша взял сапог и перевернул подошвой вверх – так же, как тогда переворачивал свою таблицу в поисках продолжения.
– Я не помню, – сказал он.
– Я знаю. Поэтому и не дам.
– Лара, это пени. Просрочка. Кредитная история – и моя, и его.
– Значит, пени, – сказала я.
Ровно в восемь я перевела ему четыреста рублей. Телефон у него в руке коротко звякнул. Гоша поставил сапог на стол, надел куртку и ушёл, не сказав куда.
Я осталась одна. Сапоги стояли на скатерти, носами к окну. Я посмотрела на свои руки – они не дрожали. Сколько раз я представляла себе этот разговор, а в нём не оказалось ни злорадства, ни праздника – только ровная тишина, как после генеральной уборки.
В обед позвонила Полина.
– Мам, я папе звонила, еле из него вытянула. Ты ему три тысячи не дала. Три тысячи! При твоей зарплате.
– Не дала, – сказала я.
– Я сама переведу. Прямо сейчас.
– Переводи. Только сначала спроси у папы, на что.
Через десять минут дочь перезвонила.
– Он не взял, – сказала Полина. – Сказал, сам разберётся. Мам, что у вас происходит?
– Спроси у него.
– Лежачего не бьют, мам, – повторила она и отключилась.
Гоша вернулся поздно вечером. Разулся, прошёл на кухню и сел напротив сапог.
– Ездил к Стасу, – сказал он. – Туда пешком, обратно на автобусе. Попросил три тысячи.
– И что Стас?
– Сказал, на нуле. Стоит возле своего «Туссана», резина новая, на протекторе ещё наклейки не содраны, и говорит мне: на нуле, Гош, сам понимаешь.
Он потёр лицо ладонями.
– Лара. Ты вот так все эти годы?
– Почти, – сказала я.
Он долго смотрел на подошву, на нитку по её краю.
– Я утром на склад позвонил, – сказал Гоша. – На Промышленную. Место ещё не закрыли. В понедельник выхожу.
Я придвинула к нему тарелку с ужином и села напротив.
– Выходи, – сказала я. – Четыреста будут до первых денег. Встанешь на ноги, сам закроешь своё пятнадцатое – тогда сядем за твою таблицу. На равных, Гоша. Не раньше.
– А простишь? – спросил он.
– Сапоги я помню, – сказала я. – Этого уже не отменишь.
В воскресенье он продал соседу с третьего этажа свой перфоратор. Платёж ушёл в понедельник, с опозданием на три дня. Банк начислил пени и дважды звонил ему с незнакомых номеров, пока он был на первой смене.
Прошло полтора месяца. Гоша работает на складе на Промышленной, два через два, и приходит со смены с серой пылью на рукавах. Последние четыреста я перевела ему в начале сентября, когда пришёл первый аванс.
Пятнадцатого сентября он заплатил за Стаса сам. Половину коммуналки молча положил на стол, в конверте.
Стас за всё это время ни разу не позвонил. Его «Туссан» я на днях видела у торгового центра – свежевымытый, с новой ёлочкой-ароматизатором на зеркале.
Полина звонит отцу. Мне – по воскресеньям, минут на пять, и про Турцию больше не спрашивает.
Таблица так и висит на холодильнике, под магнитом из Анапы. Строчку про Стаса никто не зачеркнул. Его кредит закончится через два года, а в марте, если Гоша продержится на складе полгода, мы сядем за таблицу заново. Срок он назначил сам.
Клееные сапоги я в воскресенье вынесла к мусорным бакам. Новые купила в тот же день, на свои, и чек выбросила прямо у кассы.
Корысть