Январь 1984 года накрыл Якутск морозом под сорок градусов, с ветром, что пробирал до костей.
Надежда стояла у окна промерзшей избы на окраине города и смотрела, как вьюга заметает узкую тропу к соседским домам.
Щека ныла — вчера, возвращаясь из школы, не уследила, ветер был сильным, и теперь кожа немного потемнела, стянулась.
Надо бы барсучьим жиром помазать, да где его взять в эти времена — разве что у охотников на рынке.
— Мама, холодно, — пропищала шестилетняя Аня, закутанная в два одеяла на топчане у печки.
Надежда подошла, поправила дочке самодельный тулуп — сшитый из старой овчины, с заплатами на рукавах.
Девочка носила его поверх ватных штанов даже дома: печь-буржуйка, топленная углём из местных шахт, едва прогревала две комнаты.
На столе дымила кружка с кирпичным чаем, вскипячённым на молоке — единственное тепло, которое можно было пить.
— Потерпи. Папа скоро вернётся, привезёт дров получше.
Виктор работал на алмазных приисках «Алросы» старателем — вахта за вахтой, по два месяца в тайге, где морозы доходили до минус пятидесяти, а ветер сбивал с ног.
Зарабатывал около трёхсот пятидесяти рублей с северными надбавками — почти вдвое больше, чем Надежда в школе.
Но деньги таяли быстро: хлеб — двадцать копеек, картошка — четырнадцать за кило, оленина на рынке — почти три рубля.
Очереди тянулись на два часа, и если не успеешь к открытию — возвращаешься домой ни с чем.
Надежда взяла со стола потрёпанную клетчатую тетрадь.
Стихи — её тайна, даже от Виктора. Она писала по ночам, при свете керосиновой лампы, когда все спали.
Строки выходили неровными, иногда с зачёркиваниями:
«Мерзлота сковала душу,
Лена спит подо льдом.
Где же правда в этой глуши,
Где мой тёплый дом?»
Она знала, что это слабо, по-дилетантски, но писать было необходимо — иначе задохнулась бы от быта, холода и одиночества.
В Якутске ходили слухи о подпольных литературных кружках, где шёпотом читали самиздат и обсуждали гласность, которая казалась почти реальной к концу восьмидесятых.
Надежда не решалась искать такие собрания — опасалась, что в школе прознают, а там уже КГБ недалеко.
В дверь постучали — три коротких удара.
Вошла соседка Мария Петровна, старушка лет семидесяти, в огромной ушанке и драном пальто с потёртым меховым воротником.
— Надь, ты дома? В магазине колбасу «Докторскую» выбросили! Беги, пока по талонам не разобрали!
Надежда вскочила, накинула платок, сунула ноги в валенки.
Колбаса — редкость: по 2 рубля 90 копеек за килограмм, привозят раз в месяц, а очередь тянется к рассвету.
Она схватила авоську, выбежала на улицу — мороз сразу прихватил лицо, дыхание перехватило.
Щека снова вспыхнула болью, но Надежда поспешила в магазин — до начала уроков оставался час, нужно успеть.
Очередь у продмага на улице Кирова растянулась больше чем на полсотни человек.
Женщины — в тулупах, платках, с авоськами, мужчины — в телогрейках, меховых шапках, кто с сумками, кто с корзинками.
Надежда встала в конец, притоптывая валенками — стоять на месте в такой мороз опасно, ноги сразу немеют.
Впереди две молодые женщины обсуждали антиалкогольную кампанию Горбачёва.
— Слышь, теперь водка только по талонам, а наши мужики из-за этого самогон гонят, — негодовала одна.
— Ты не поверишь! Петька вчера с самогоном переборщил, в больницу попал.
Надежда вздохнула. Виктор после каждой вахты возвращался угрюмым.
Говорил про золото, про алмазы, мечтал о «счастье на большой земле» — в Иркутске, а уж если повезёт, — в Москве.
Надежда этим мечтам не верила: на прииске постоянно кто-то страдал — кто в шахте сгинул, кто от обморожения слёг.
Очередь двигалась медленно — через сорок минут Надежда добралась до прилавка, но колбаса кончилась.
Продавщица, полная женщина в засаленном белом халате, отмахнулась рукой:
— Всё, девоньки, приходите завтра. Может, ещё подбросят.
Надежда вышла из магазина с пустой авоськой.
Хотелось плакать, но слёзы сразу бы замёрзли на ресницах в такой мороз.
Она поспешила к школе — номер три, старое деревянное здание с облупленной краской, где преподавала русский язык и литературу.
Зарплата — сто семьдесят рублей в месяц, плюс северная надбавка в двадцать — на эти деньги мясо удавалось купить раз в неделю, да и то не всегда.
В учительской её встретила Зинаида Фёдоровна, коллега лет сорока пяти, с крашеными рыжими волосами в высокой причёске, в синтетической клетчатой юбке и шерстяном свитере с вышитыми оленями.
Она улыбнулась, но глаза остались холодными.
— Надя, опять в очередях стояла? Лучше бы методичку по Пушкину доделала, директор спрашивала.
Надежда стиснула зубы. Зинаида имела привычку присваивать чужие наработки — в прошлом месяце она взяла у Надежды конспект по «Евгению Онегину» и на районном совещании выдала за свой.
Получила грамоту и премию — пятьдесят рублей, почти треть месячной зарплаты.
Надежда промолчала: конфликтов с коллегами в тесной школе избегали, но обида осталась.
— Методичка готова. Лежит на столе в кабинете, — тихо сказала она.
— Отлично! Я загляну, может, что-то поправлю. Ты же знаешь, у меня опыта больше, — с показной улыбкой ответила Зинаида.
Надежда кивнула и ушла в класс.
Дети сидели друг за другом в валенках и ушанках — даже в школе топили плохо.
Начав урок с диктанта, поймала себя на том, что мысли путаются.
Вечером вернётся Виктор, его не было уже два месяца.
Она скучала, но и боялась: в последнее время он приезжал раздражённым, замкнутым, мог срываться на пустяках.
Однажды в сердцах ударил кулаком по столу — хватило одного вопроса о зарплате.
После уроков Надежда зашла к школьному врачу — Ольге Семёновне.
Уже две недели Надежду по утрам тошнило, и она начала кое-что подозревать.
— Присаживайся, Надя. Что беспокоит?
— Ольга Семёновна, я… наверное, жду ребёнка. Месячных уже две недели нет, тошнит по утрам.
Врач осмотрела её, задала стандартные вопросы о самочувствии, кивнула.
— Похоже, да. Недель шесть-семь. Но, Надя, ты уверена, что хочешь рожать здесь? Климат тяжёлый, туберкулёз на Севере бушует. А роды в нашем роддоме — не сахар: дефицит всего, бинтов не хватает, оборудование старое. Многие едут в Иркутск, если могут.
Надежда сжала кулаки.
— Я всё равно буду рожать!
Ольга Семёновна вздохнула, выписывая направление на УЗИ.
— Ладно, твоё дело. Только береги себя — витаминов ешь больше, молоко пей. И мужу передай, чтоб был поосторожнее: на приисках реки травят стоками, рыба дохнет, а детям это потом аукается — отравления, аллергии.
Надежда вышла из медкабинета с тяжёлым сердцем.
В газете «Правда» только и писали, как «Алроса» наращивает добычу — девяносто процентов всех советских алмазов из Якутии, гордость страны.
Но никто не упоминал, что реки чернеют от химикатов и стоков, леса вырубают под карьеры, а люди болеют от загрязнения.
Эти «шёпоты» передавались на рынках и в очередях, как страшилка: экологи жаловались на отравление реки Лена, но в прессе — тишина.
Вечером вернулся Виктор, высокий, широкоплечий мужчина с обветренным лицом и тёмными кругами под глазами от бессонных ночей в тайге.
Он бросил на пол потрёпанный рюкзак, крепко обнял Аню, коротко чмокнул Надежду в лоб.
Пахло от него табаком, морозом и далёкой землёй.
— Как вы тут, Надь? Ты чего такая бледная-то?
— Устала на работе. А вахта как, тяжёлая была?
— Нормально. Алмазы нас вытащат, увидишь, — буркнул он, не глядя в глаза.
Надежда нахмурилась. Хотела спросить про деньги, но Виктор уже рылся в рюкзаке, вытаскивая гостинцы с прииска: банку тушёнки, пачку сахара, буханку белого хлеба.
Редкость для Якутска: вахтовые магазины снабжали лучше, чем городские.
Ужинали почти молча. Надежда сварила картошку с тушёнкой, заварила крепкий чай из кирпича.
Аня тараторила о школе — она в первом классе, учительница хвалила за чистописание.
Виктор слушал вполуха, потом встал, закурил у окна, глядя в морозную тьму.
— Надь, мне завтра к Михалычу надо. По делам.
— По каким делам? — тихо спросила Надежда, чувствуя, как тревога сжимает горло.
— Да так, ничего особенного. Не лезь, — отрезал Виктор, избегая взгляда.
Она не стала настаивать — в последние месяцы спорить было бесполезно. Но беспокойство не отпускало.
Надежда уложила Аню спать, а сама легла, когда Виктор ушёл «на полчасика» к соседям.
Вернулся под утро, пьяный в стельку, шатаясь в дверях.
Она притворилась спящей, но слышала, как он возился у рюкзака, что-то прятал в карман куртки. Потом рухнул на кровать и захрапел.
Днём, когда Виктор ушёл к Михалычу, Надежда не выдержала.
Она никогда не копалась в его вещах, но странности в его поведении пугали.
Вытащила рюкзак, вытряхнула всё на стол: грязная телогрейка, инструменты для промывки, пустой термос.
В боковом кармане — маленький холщовый мешочек, завязанный шнурком.
Руки дрожали, когда она развязала его и высыпала на ладонь несколько золотых самородков.
Мелкие, размером с ноготь, но чистое золото — тусклое, тяжёлое, настоящее.
На алмазных приисках «Алросы» золото не добывали, разве что тайком с россыпей по соседству…
Значит, Виктор промышлял чёрной продажей.
Надежда похолодела: если поймают, семья без кормильца останется, в она беременная с шестилетней Аней на руках.
Вечером, когда Виктор вернулся, Надежда молча выложила мешочек на стол.
— Это что такое?
Виктор побледнел, потом нахмурился, глаза сузились.
— Ты в моих вещах копалась? С ума сошла?
— Отвечай: откуда золото?
— Нашёл в тайге, на россыпях. Мелочь, ерунда, — буркнул он, отводя взгляд.
— Ерунда? За это сажают надолго! А мне с Аней что делать, если тебя заберут?
— Не ори! Деньги нужны, слышишь? В этой проклятой хибаре мы всю жизнь просидим, без копейки!
— А если КГБ пронюхает? Или милиция?
Виктор махнул рукой, закуривая дрожащими пальцами.
— Не поймают. Михалыч скупает, у него канал надёжный — через цыган в Якутске, потом в Иркутск. Уже третий раз продаю, всё чисто.
Надежда сжала кулаки. Третий раз… Значит, он давно врёт, а все обещания о «большом куше» — сплошная ложь. Сердце разрывалось от страха и злости.
— Ты думаешь только о себе! А я? А дети?
— Дети? Какие дети? Аня у нас одна, — Виктор даже не поднял глаз.
Надежда выдохнула, чувствуя, как ком в горле растёт.
— Я беременна. Второго жду. Шесть недель.
Виктор замер, потом тяжело сел на лавку, затянулся. Молчал долго, пуская дым к потолку.
Наконец сказал тихо, без эмоций, как приговор:
— Избавься от него.
Надежда почувствовала, как внутри всё оборвалось.
— Что ты сказал?
— Ты слышала. Нам ещё одна глотка не нужна в этой дыре. Я вкалываю на прииске, рискую, а ты тут размножаешься, как в колхозе.
— Ты… ты серьёзно? Это наш ребёнок!
— Абсолютно. Денег нет, климат дерьмовый, медицина — сплошной дефицит. Зачем плодить нищету? Иди в женскую консультацию, сделают за час.
Надежда вскочила, схватила со стола мешочек с золотом и швырнула ему в лицо — самородки рассыпались по полу.
— Убирайся! Я не хочу тебя больше видеть, подлец!
— Куда убираться? Это моя изба!
— Тогда я уйду. С Аней. К тёте в посёлок.
Виктор усмехнулся, выпуская дым кольцами.
— Иди, иди. Посмотрю, как вы там заживёте в коммуналке у тёти. На двадцати метрах с тремя семьями — двенадцать ртов, общая кухня, очередь в туалет по утрам. Храп за фанерой, тараканы по ночам.
Надежда не ответила — слёзы душили.
Она быстро собрала вещи: старый фанерный чемодан с одеждой и тетрадями стихов, игрушки Ани.
Девочка хныкала, цепляясь за подол: «Мама, а папа?» Виктор сидел за столом, не шелохнулся, не остановил её.
Они ушли в ночь, в трескучий мороз под минус сорок.
Тётя Клавдия жила на улице Ломоносова, в типичной якутской коммуналке — двухкомнатной квартире на 20 кв. м, где ютились три семьи: двенадцать человек за фанерными перегородками, общая плита и умывальник.
Она открыла дверь, увидела Надежду с чемоданом и заплаканной Аней, молча обняла.
— Что стряслось-то, Нади?
— Потом расскажу, тёть Клав. Можно у вас хотя бы переночевать?
— Оставайтесь, сколько нужно. У нас всегда место найдётся, хоть и тесно.
Надежда уложила Аню на раскладушку в углу комнаты, прижав к себе — девочка уснула быстро, измученная.
Сама лежала без сна, слушая храп соседей за тонкой стенкой и скрип половиц, и думала: что теперь?
Развод — три месяца в загсе и суде, алименты по 25 рублей в месяц, если Виктор не исчезнет на вахте.
Зарплаты в школе плюс надбавка на хлеб и молоко хватит, но не на двоих детей.
Роды в декабре, декрет без копейки, как одной тянуть?
Утром Надежда, не выспавшись в тесноте коммуналки, поплелась в школу — лицо опухло от слёз, но уроков не отменить.
Зинаида встретила её в учительской с ехидной улыбкой, размахивая папкой.
— Надя, ты где вчера пропадала? Директор твою методичку глянула, говорит — сырая, без системы. Я вот подправила немного, добавила свои примеры из практики, теперь как положено — с планами на районный семинар. Покажу, оцени.
Надежда взяла папку, пролистала дрожащими руками.
Это была её методичка по литературе — три недели ночных правок, схемы к Пушкину, вопросы для учеников, — но Зинаида переписала половину, вставила свои «улучшения», и теперь выходило, что работа общая, с её инициалами на титульном листе.
— Зин, это моя методичка. Я её с нуля писала, под программу с акцентом на трудовое воспитание через классику.
— Ну и что? Без моих правок она бы в корзину полетела.
Надежда почувствовала, как внутри закипает — вчера муж, сегодня эта стерва, мир рушится.
— Ты в прошлом месяце мой конспект по «Онегину» спёрла, на районке выдала за свой, премию схватила. Теперь методичку присваиваешь. Думаешь, я слепая?
Зинаида вспыхнула, голос задрожал от злости.
— Как ты смеешь так говорить! Я тебе помогаю, а ты хамишь как базарная торговка!
— Помогаешь? Ты используешь меня, паразитка! Я больше тебе ни строчки не дам, сама крутись!
— Пожалуйста, мне твои любительские заметки и не нужны — у меня стаж 15 лет, а ты новенькая!
Надежда развернулась и вышла, не сказав больше ни слова.
В глазах потемнело. Зашла в школьный туалет — обшарпанный, с облупившейся краской, — заперлась в кабинке и заплакала.
Впервые за годы — беззвучно, судорожно, уткнувшись в ладони.
Потом умылась ледяной водой из-под крана, посмотрела в треснутое зеркало: лицо осунулось, обмороженная щека покрылась коркой, глаза красные, как у кролика.
Надо держаться, ради Ани, ради малыша — жизнь не кончена.
Следующие два года Надежда ютилась в коммуналке у тёти Клавдии.
Развод тянулся мучительно долго: Виктор игнорировал повестки, заседания переносили, алкоголизм указали причиной, но доказать без свидетелей не вышло.
Михалыч и дружки нагло врали.
Наконец, летом восемьдесят пятого брак расторгли по Семейному кодексу.
Надежда получила алименты в двадцать пять рублей в месяц на Аню.
Смешную сумму, которой едва на молоко и хлеб хватало в Якутске, где цены на продукты взлетали из-за дефицита.
Беременность протекала тяжело: токсикоз мутил до четвёртого месяца, потом отёки на ногах, боли в спине от холода и работы.
Надежда упрямо ходила в школу до восьмого месяца — учителей не хватало, директор не отпускал, декрет начинался только за шесть недель до родов, по нормам Минздрава.
Ольга Семёновна предупреждала: «Роды могут быть сложными — тебе под 30, второй ребёнок, климат северный, анемия от питания».
Но Надежда держалась, ради детей.
В октябре 1985-го Надежда родила сына — назвала Алёшей в честь героя Толстого, которого так любила читать.
Роды в якутском роддоме выдались тяжёлыми: четырнадцать часов схваток, без эпидуралки, но обошлось без кесарева и осложнений.
В палате не хватало бинтов и простыней — дефицит, как всегда, медсёстры грубили, «не ной, терпи», но врач попалась золотая: якутка лет пятидесяти, опытная акушерка с карими глазами и тихим голосом.
Она держала за руку, подбадривала: «Держись, Надя, ты сильная, как наши женщины — через тайгу пройдёшь».
Жить стало ещё тяжелее — коммуналка, двое детей, копеечные пособия по тридцать пять рублей на малыша.
Надежда вышла на работу через два месяца после родов.
Аня, восьмилетняя, сидела с Алёшей, пока тётя Клавдия на фабрике: меняла тряпичные подгузники, грела молоко на плите, пела братику колыбельные.
Надежда плакала по ночам, глядя на дочку — детство кончилось слишком рано, в этой северной нищете.
В восемьдесят седьмом грянула перестройка с гласностью: по радио «Юность» и «Маяку» передавали разоблачения — о Чернобыле, коррупции в верхах, экологии, как реки отравляют.
Надежда слушала, затаив дыхание в коммуналке, — наконец-то говорили правду, ту самую, что она шептала себе все годы о «Алросе» и чёрных реках.
Она пошла на первые митинги против загрязнения — их организовывали студенты пединститута и молодые учителя у Дворца пионеров, с плакатами «Спасём Якутию!».
Зинаида в учительской презрительно фыркала:
«Бунтовщица нашлась, с детьми на руках. Тебе нечем заняться, кроме как воздух сотрясать?»
Надежда молчала в ответ на колкости Зинаиды — слова были лишними.
Она продолжала писать стихи, теперь уже не пряча тетрадь под матрасом: в эпоху гласности они разошлись по рукам, читали на экомитингах у Лены, перепечатывали в самиздате на пишущих машинках в подвалах пединститута.
Её строки — про мёрзлую вечную мерзлоту, алмазы «Алросы», пропитанные кровью старателей, про ложь номенклатуры, что тает под лучами правды, — трогали сердца, особенно молодых якутов, жаждущих перемен.
Виктор слал через общих знакомых записки с мольбами вернуться — обещал бросить водку, уйти с прииска, найти «нормальную» работу в Якутске, даже снять кооперативную квартиру.
Но Надежда не верила ни слову: его «факты» были миражом, как и пустые обещания партии о светлом будущем, которое так и не наступило.
Осенью восемьдесят восьмого, когда Закон о кооперации открыл лазейки для частных заработков, Надежда записалась в педагогический кооператив.
Брала допуроки по русскому и литературе у старшеклассников, по вечерам в школьных кабинетах.
Платили триста рублей в месяц, втрое больше государственной ставки, хватало на жизнь.
Это позволило снять угол в коммуналке: свои десять метров за перегородкой, с крошечной печкой, где Надежда жила с Аней и Алёшей.
В девяностом году она услышала по радио «Юность» группу «Чолбон» — якутский рок-коллектив, гремевший на всесоюзных фестивалях вроде «Московской осени».
Вокалист Никифор Семёнов пел про Туймааду, родную тайгу, свободу от московских оков — голос хриплый, как северный ветер.
Надежда купила кассету на чёрном рынке у Дворца культуры.
Слушала по вечерам, когда дети уснули, — музыка была дикой, свободной, как полярное сияние над Леной, и отзывалась в душе эхом её стихов.
Накануне августовского путча, Надежда жонглировала жизнью: преподавала в школе уроки литературы, брала допуроки в кооперативе, писала стихи, что теперь смело читали на митингах.
Виктор окончательно пропал — шептали, что запил вусмерть, ютится на окраине Якутска, перебивается случайными подработками на стройках.
Однажды вечером она стояла у Лены с трёхлетним Алёшей на руках — мальчик сонно теребил платок, река блестела под белыми ночами, полярное сияние танцевало зелёными всполохами над горизонтом.
Аня крепко держалась за мамину руку, глядя на воду.
— Мама, а мы когда-нибудь уедем на «большую землю»? В Москву или Питер, где тепло и много света?
Надежда посмотрела на дочку, потом на реку, что несла весть о переменах.
— Не знаю. Может, уедем, если жизнь повернётся. А может, останемся — здесь наш дом.
На следующий день она вела урок литературы — проходили Пушкина, «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», класс сиял летним теплом: дети без валенок, в лёгких рубашках, окна распахнуты, врывается запах цветущей травы.
Надежда говорила о правде в поэзии, о том, что слово должно быть честным.
Зинаида заглядывала в дверь, хмурилась, шипела потом в учительской: «Вольности эти — до добра не доведут».
Но Надежда больше не боялась — эпоха менялась, и она с ней.
Вечером она открыла потрёпанную тетрадь, дописала стихотворение под лампочкой Ильича:
«Лена вскрылась, лёд растаял,
Правда вышла на простор.
Я гласности огонь встречала,
В нём сгорел мой старый вздор.
Не боюсь я мёрзлой ночи,
Не страшны мне холода.
Я живу, пока есть силы
Растопить всю лживость льда».
Она закрыла тетрадь, посмотрела на спящих детей — Аня и Алёша дышали ровно, мирно, в лучах заходящего солнца.
Как бы не было тяжело, она была счастлива.
Подари мне домик, — попросила жена