Телефон зазвонил в девятом часу вечера. Номер высветился незнакомый – городской, с чужим кодом.
– Да, – сказала я, зажав трубку плечом. На плите остывал чайник, муж, Дима, домывал сковороду, а из комнаты сына было слышно, как Кирилл листает учебник туда-сюда, делая вид, что учит.
– Инночка. Это мама.
Я не сразу поняла. Голос был старый, с придыханием, но своё в нём осталось – эта манера тянуть моё имя, будто леденец за щекой.
– Мама, – повторила она, потому что я молчала. – Галина. Ты что, родную мать не узнаёшь?
Узнавала. Просто мы не разговаривали так давно, что и номера её я в телефоне не держала. Последний раз голос этот я слышала лет восемь назад, на чьих-то поминках, и то издалека, в общем гуле.
Мне было семь, когда она увезла меня к бабушке в посёлок и оставила там. Не на лето – насовсем. У неё в городе был новый мужчина, новая жизнь, а я в эту жизнь не помещалась. «У тебя есть баба Шура, – сказала она тогда, застёгивая на мне пальто у автобусной остановки. – Ты большая уже, поживёшь тут. Мне надо своё устраивать». Села в автобус и уехала, а я осталась стоять с бабушкой у дороги.
Так и жила. Баба Шура меня вырастила, выучила, замуж проводила. А четырнадцать лет назад её не стало, и хоронила я её одна – мать не приехала даже на похороны.
И вот теперь – «Инночка».
– Что случилось, – сказала я. Не вопросом, а так, чтобы она перешла к делу.
– Ой, доченька, беда у меня. Виктор умер. Весной ещё, сердце. Мы ж с ним почти десять лет прожили, душа в душу.
– Соболезную.
– Да что толку от твоего соболезную, – она всхлипнула, но как-то быстро, по-деловому. – Квартира-то его была. А теперь дети его налетели, всё делят, каждую ложку считают. Гонят меня, Инночка. Сказали, к осени чтоб духу моего не было. А я туда десять лет здоровье вкладывала, и стирала на него, и обихаживала. Куда мне теперь идти? Одна как перст на старости лет.
Дима перестал греметь посудой за спиной. Я отошла с трубкой к окну.
– А от меня ты чего хочешь, – спросила я.
Она запнулась на секунду, будто удивилась вопросу.
– Ну как чего. Ты ж дочь. Заберёшь меня к себе, поживу у тебя. Много места не займу, я тихая стала, старая. Буду тебе по хозяйству помогать, за Кирюшей приглядывать.
Она назвала сына Кирюшей. Она его никогда не видела. Знала имя от Оксаны, наверное, и уже приладила к нему уменьшительное, как приладила бы что угодно, лишь бы звучало по-родственному.
– Мать, – сказала я. – У меня двушка. Нас трое. Кирилл в маленькой комнате, мы с Димой в проходной. Кухня шесть метров. Куда я тебя дену.
– Да я в уголке лягу. Раскладушку купим, у окна поставим. Мне много не надо, я привыкла ужиматься.
– Мне надо подумать, – сказала я.
И это было уже много – само то, что я не сказала «нет» сразу. Но она услышала другое.
– Чего тут думать, – голос у неё разом окреп и высох, и слёз как не бывало. – Мать на улице остаётся, а дочь думать будет. У людей дети как дети, родителей под старость к себе берут, а моя думать собралась. Я тебя рожала, между прочим. Ночей не спала, соски тебе стерилизовала.
Про соски и ночей не спала я слушать не стала – она эту пластинку, видно, заготовила заранее.
– Я подумаю, – повторила я. – Позвоню тебе через несколько дней.
– Да некогда мне ждать, пока ты соберёшься с мыслями. Я в среду приеду, погляжу, как вы живёте, познакомлюсь с зятем. Номер твой мне Оксана дала, и адрес узнаю, дело нехитрое. Ты хоть пирог испеки, а то приеду к пустому столу. До среды, доченька.
И положила трубку первой. Я стояла у окна с погасшим телефоном в руке. Во дворе горел один фонарь, под ним никого.
– Кто это был? – спросил Дима.
– Мать, – сказала я. – Хочет к нам переехать. Насовсем.
Дима вытер руки полотенцем и ничего не сказал. Он про мою мать знал ровно то, что знать было нечего: что она есть где-то на свете и что на нашей свадьбе её не было.
Через день позвонила Оксана, двоюродная. Мы с ней виделись раз в пятилетку, на свадьбах да похоронах, но тут она затрещала так, будто мы каждый вечер по телефону душу отводим.
– Инк, ну ты чего надумала? Мать-то пустишь? Она уже всем нашим раззвонила, что переезжает к тебе. Что дочка забирает, не бросила мать в беде.
– Я ничего не обещала.
– Ну как же, – Оксана понизила голос до заговорщицкого. – Она ж старенькая, беспомощная. Куда ей теперь. Нехорошо это, Инк. Люди осудят. Скажут, мать родную на порог не пустила, деньги есть, квартира есть, а мать по чужим людям.
– Я ничего не решала, Оксан. Она сама всё за меня придумала.
– Так она и день назвала. В среду, говорит, дочь встретит, а к выходным перевезёмся. Меня просила подъехать, вещи помочь занести, я и отгул взяла.
– Какие вещи. Я её не звала. Отгул свой отгуляй в другом месте.
– Инк, ну неудобно уже. Люди в курсе, все ждут. Что я им теперь скажу?
– Скажи правду. Что дочь мать не звала тридцать шесть лет – и сейчас не зовёт.
– Пусть осуждают, – добавила я, потому что Оксана молчала. – А где эти люди были, когда я баба Шуру одна хоронила? Где мать была?
Оксана замялась. И тут, чтобы прикрыть паузу, ляпнула то, о чём лучше бы молчала:
– Ну так она ж далеко тогда была. Не доехать было.
Я перехватила трубку крепче.
– Оксан. Ты ей звонила, когда бабушка умерла?
– Звонила, конечно. Как не позвонить, первым делом.
– И что она сказала?
Оксана помолчала. Я слышала, как у неё на том конце тикают ходики.
– Ну сказала, что далеко ехать, дорого. И что путёвка у неё, на юг. Уже уплачено, мол, пропадёт, если не поедет. Инк, да сто лет прошло, чего ты сейчас-то ворошишь.
– Путёвка, – сказала я. – Значит, вместо похорон – море.
– Она мать тебе всё-таки. Мать не выбирают.
– Спасибо, что позвонила, – сказала я и нажала отбой.
Меня трясло. Я знала, что мать не приехала, – это я помнила все четырнадцать лет, каждый комок земли на той лопате помнила. Но почему не приехала, я не знала. Придумывала себе всякое: может, болела, может, ей поздно сказали, может, денег на дорогу не было. А оказалось – загорала. Уплачено было.
Вечером пришла Тоня, подруга ещё со школы, единственная, кто знал про меня всё – и про остановку, и про бабушку, и про эту путёвку я ей теперь рассказала первой. Она села на кухне, налила себе чаю без спросу, как дома, и слушала, подперев щёку.
– Дай угадаю, – сказала Тоня, когда я закончила. – Ты всё равно сомневаешься.
– Она мне мать, Тонь. Как ни крути. Что я, старуху на улицу выкину?
– Мать тебе была баба Шура, – Тоня поставила кружку так, что чай плеснул на клеёнку. – Которая тебе косички плела и над тетрадками сидела. Которую ты хоронила одна, в ноябре, в грязь, пока эта на юге спину грела. Ты у гроба стояла, я рядом была, помнишь? Народу три калеки, и матери нет. А теперь ей крыша понадобилась – и ты сразу дочь.
– Помню, – сказала я.
– Так и держи это перед глазами, когда она тебе в трубку заплачет. Она плакать умеет, я по одному звонку слышу.
Ночью телефон звякнул. Мать, поздно:
– Инна. Я собралась уже. Сумку сложила, вещи перебрала. В среду буду к обеду.
– Не приезжай, – сказала я в темноту. – Я тебя не звала.
– Как это не приезжай. Я мать. Я имею полное право приехать к родной дочери.
– Приедешь – в подъезд не пущу.
Она задохнулась от такой, по её меркам, наглости, начала было про неблагодарность и про то, что бог меня накажет, но я положила трубку. А утром на экране высветился другой незнакомый номер. И ещё раз. И ещё. Настойчиво, будто на том конце очень боялись, что я не отвечу.
На третий звонок я ответила.
– Здравствуйте. Вы Инна? Дочь Галины?
Женский голос, ровный, немолодой. Незнакомый.
– Да. А вы кто?
– Меня Света зовут. Я дочь Виктора. Того, с кем ваша мама последние годы жила.
Я замолчала, ожидая обвинений – мол, ваша мать такая-сякая, наследство мутит. Но Света говорила спокойно, даже как-то виновато.
– Вы только не подумайте, я не ругаться звоню и не делить ничего. Я чтоб вы знали, как на самом деле. А то мама ваша тут всем рассказывает, что переезжает к дочери. К вам. Что у вас квартира и вы её вот-вот с распростёртыми объятиями заберёте.
– Она мне звонила, – сказала я. – Просилась. Говорит, вы её из дома выгоняете на улицу, некуда ей идти.
На том конце тихо, устало усмехнулись.
– Мы её не на улицу. Отец бы такого не хотел, да и мы не звери. Мы ей комнату присмотрели, у нашей знакомой, тут рядом, недорого совсем – ей по пенсии как раз, ещё и останется. Хорошая комната, светлая, хозяйка тихая. Она отказалась.
– Отказалась, – повторила я.
– Наотрез. Сказала, ей комната ни к чему, у неё дочь есть с квартирой. Инна, говорит, меня заберёт, я к дочке поеду, чего мне по съёмным углам мыкаться на старости лет. Мы отцу-то ещё при жизни удивлялись: дочь есть, а не ездит, не звонит. А она объясняла – Инночка гордая, обиделась в детстве на какой-то пустяк, дуется, но это пройдёт, кровь не водица.
– На пустяк, – сказала я.
– Я не знаю, что там у вас было, и не лезу. Не моё дело. – Света помолчала. – Но вот что моё дело. Она у отца при жизни денег занимала. То на зубы, то ещё на что. И всё говорила: не переживай, Витя, дочка отдаст, у неё возможности есть. Отец мне это со смехом пересказывал, а мне теперь не смешно.
– И ещё. Она это не вчера придумала, вы не думайте. Она про вас так и говорила, при отце ещё, годами: как Вити не станет, я к дочери переберусь, у неё двушка, чего мне одной. Отец, помню, обижался – мол, я, что ли, тебе не дом. А она смеётся: дом-то дом, а квартира дочкина никуда не денется. Вот и не делась. Она вас, получается, себе на старость откладывала, как на книжку.
Я стояла и слушала, как за стеной Кирилл убавил колонку с музыкой, будто почувствовал.
– А когда мы отцовский телефон разбирали, номера его перебирали, – продолжала Света, – там ваш записан был. Знаете, как подписан?
– Как.
– «Инна, квартира». Не имя, не «дочь Галины». Просто – Инна, квартира. И всё. Я как увидела, так и решила вам позвонить. Чтоб вы знали, кто к вам едет. Не бедная брошенная старушка с улицы. У неё пенсия, у неё было куда пойти. Просто ваше ей показалось получше.
Я поблагодарила её. Кажется, поблагодарила – слова выходили сами, а меня в них уже не было.
Положив трубку, я долго сидела на кухне в темноте, не зажигая свет. Дима подошёл, постоял в дверях, потом ушёл, поняв, что не надо.
Всё вдруг встало на места, как последний кусок мозаики, на который посмотришь – и уже не развидишь. Никакой брошенной старушки не было. Была женщина с пенсией, которой предложили жильё, а она отмахнулась. Потому что в запасе у неё лежала я. Двушка на окраине.
Я тридцать шесть лет думала, что она про меня забыла в тот день на остановке. А она не забыла – она меня держала. Как записанный про запас номер. На тот самый чёрный день.
Я взяла телефон и набрала её. Хотела сказать одно: не приезжай, я всё знаю. Гудки шли долго, потом сорвались. Абонент недоступен. Отключила трубку или уже была в дороге, к той самой среде, о которой предупреждала.
В четверг вечером в дверь позвонили.
На площадке стояла мать. Ниже ростом, чем в моей памяти, в бежевом плаще, с чемоданом на колёсиках у ноги. Волосы уложены, губы подкрашены – собиралась к дочери основательно, не абы как. Увидела меня и заулыбалась, будто мы вчера расстались и ничего между нами не было.
– Ну вот и я. Устала, три пересадки, ноги гудят. Ставь чайник, доченька, я с дороги.
Она потянулась к чемодану, чтобы вкатить его внутрь. Я не отошла от двери. Наоборот – вышла на площадку и притворила дверь за собой, чтобы Кирилл из комнаты не слышал.
– Ты чего это? – мать растерялась. – Чего меня на пороге держишь. Пусти, я с дороги устала, поесть бы.
– Мне звонила Света, – сказала я. – Дочь Виктора.
Улыбка у неё дрогнула, но она тут же нашлась:
– А, эта. Да они меня со свету сжить хотят, чтоб я от отца их ничего не получила ни копейки. Наплела тебе, поди, с три короба, лишь бы поссорить. Ты её не слушай, чужой человек.
– Она сказала, тебе комнату предлагали. Недорого, по пенсии. Ты отказалась. И что ты у Виктора денег занимала под меня. Мол, дочь отдаст.
– Да какая комната, что ты выдумываешь! Мне к дочери надо, к родной кровинке, а не по чужим углам мыкаться.
– У тебя есть пенсия, мать. И была крыша над головой. И комнату предлагали. А ты выбрала меня. Потому что у меня, – я усмехнулась, – квартира. Так у покойного в телефоне и было записано. «Инна, квартира». Не дочь. Квартира.
Она поджала губы. Впервые за весь разговор не нашлась что ответить. А потом пошла проверенным путём: задрожал подбородок, набежали слёзы, плечи опустились.
– Инночка. Мне некуда идти. Я старая, больная. Я твоя мать, я тебя под сердцем носила.
Я достала из кармана то, что приготовила с утра. Деньги. Не мелочь – столько, чтобы хватило на комнату на первое время и ещё осталось на жизнь.
– Вот, – я протянула ей. – Снимешь комнату. Хоть ту, что Света предлагала, хоть другую, какая понравится. На первых порах помогу. А дальше – сама. Но жить ты у меня не будешь.
Она посмотрела на деньги в моей руке так, будто я протянула ей грязную тряпку.
– Деньги, – проговорила она, и слёз опять как не бывало. – Ты мне суёшь деньги. Как нищенке под дверью. Матери – деньги, чтоб отвязаться. Мне не подачка твоя нужна, мне угол нужен у родной дочери. Я в коридоре лягу, я тебе мешать не буду, ей-богу, только пусти.
– Не пущу, – сказала я.
– Да как же так. – Она заплакала уже по-настоящему, и мне на секунду стало тошно от самой себя, от того, что я тут стою и держу дверь спиной. – Родную мать. На улицу. Что ж ты за дочь такая выросла, бессердечная.
И тут она снова взялась за ручку чемодана и качнула его вперёд, к двери, привычно, по-хозяйски – будто моего «нет» и не было, будто оно ничего не значит. Как не значило когда-то моё детское «не уезжай» у той автобусной остановки.
Вот на этом во мне что-то и щёлкнуло. Тихо, без крика.
– Послушай меня, мать, – сказала я, и голос вышел ровный, чужой, будто не мой. – У меня своя семья. Муж, сын. Ты взрослая женщина. Ты справишься. Тебе надо своё устраивать.
Она замерла с чемоданом. Смотрела на меня и, кажется, не понимала, откуда у меня эти слова, – а я их не сочиняла. Они лежали у меня внутри тридцать шесть лет, с той остановки, слово в слово, её собственные. Только теперь их говорила я. Ей.
– Что ты сказала? – прошептала она.
– То и сказала. Ты мне их первая сказала, на автобусной остановке. Мне было семь.
– А баба Шура? – вдруг вырвалось у неё, будто она цеплялась за последнюю ветку. – Она бы меня пустила, царствие ей небесное. Она добрая была, не то что ты.
– Баба Шура тебя бы и на порог не пустила, – сказала я. – Ты на её похороны не приехала, путёвку пожалела. Так что её не трогай. На неё ты право потеряла раньше, чем на меня. Деньги возьми. А дверь я закрою.
Я вложила деньги ей в свободную руку, повернулась и вошла в квартиру. Закрыла дверь. Щёлкнул замок.
За дверью стало тихо. Потом я услышала, как она развернула чемодан. Как колёсики стукнули о порог площадки. И как покатились вниз по лестнице – одна ступенька, площадка, ещё ступенька, ещё.
Дима вышел в прихожую, посмотрел на меня и не спросил ничего. Я сползла спиной по стене и села на пол, прямо на коврик у обувной полки, и сидела так, пока не отгудело в ушах. Впервые за все эти недели мне никого не было жаль. Ни её. Ни себя. Просто пусто и ровно, как после долгой болезни.
Прошло два месяца.
Мать не звонит. Оксана, я знаю, разнесла по всей родне, что я выставила мать на улицу с чемоданом на ночь глядя, – хотя было не ночью и не на улицу. Кто-то из двоюродных отписался у меня из списка. Тоня говорит: и бог с ними, тебе с ними не жить.
А комнату мать в итоге сняла. Ту самую, у Светиной знакомой, недорого, по пенсии – от которой ещё недавно отказывалась наотрез, пока в запасе была я. Живёт там. Значит, было куда. Значит, всё это время было куда.
Деньги мои, к слову, взяла. Пересчитала, говорят, при Оксане, у порога.
На той неделе я застёгивала Кириллу куртку у школы. Он уже большой, отмахивается, а я всё лезу, до последней пуговицы. И поймала себя на том, что застёгиваю медленно, будто боюсь чего-то не доделать. Не так, как когда-то застёгивали меня – на дорогу, чтоб уехать.
Я поступила так, как велело сердце – или как велела старая обида. А как бы поступили вы на моем месте?
Только вот по лестнице у нас теперь кто ни спустится с чемоданом – я слышу эти колёсики. Через стену, сквозь сон. Одна ступенька, другая. И тишина.
Не по-родственному