– Ты его так и выпускаешь? – спросила моя мать, Галина Петровна, и присела перед Мишей на корточки.
Она уже расстёгивала на внуке куртку, которую я минуту назад застегнула сама. Руки у неё сухие и быстрые, всё делают заново, будто до неё в этом доме никто ничего не умеет. Застегнула до подбородка, дёрнула капюшон, отступила и осмотрела внука, как осматривают чужую работу.
– Мам, на улице тепло, – сказала я.
– Тепло. А кашлять кто будет? Бабушка? – Она поднялась, отряхнула колени. – Вот. А ещё мать называется.
Миша стоял между нами и смотрел то на неё, то на меня. Ему пять лет, а он уже понимает, когда взрослые не в ладах.
Я росла не при ней. С пелёнок жила в деревне, у её матери, у моей бабушки. У бабушки не ходили ноги. Воду я таскала ей из колонки эмалированным ведром, по полведра, чтоб донести не расплескав.
Мать приезжала редко, с гостинцами и на один день. Потом бабушки не стало – мне было пятнадцать, – и я перебралась в город. А тут уже подрастала Надя, моя младшая сестра. Мать работала посменно, а Надьку купать, кормить и заплетать перед садиком выпало мне. Дальше учиться я не пошла. Не до того было.
– Он конфету просил, я дала полдольки, – сказала я, лишь бы что-то сказать.
– Полдольки. – Мать поджала губы. – Ты его сладким закормишь, а зубы мне потом возить лечить. Он у тебя как трава растёт. Ест что хочет, спит когда хочет.
Она прошла на кухню, повела там носом, провела пальцем по плите.
– И плита у тебя жирная. Раньше девки дом держать умели, а тебя всё разогретым кормят.
Миша принёс из комнаты рисунок, протянул бабушке.
– Бабушка, смотри, я дом нарисовал.
– Кривой какой-то дом, – мать повертела листок и вернула. – Ты по линейке води, а то как курица лапой. Мать что, не учит?
Миша забрал рисунок и больше его никому не показывал.
Я работаю в аптеке, стою за первым столом через смену. В выходной хочется не спорить, а просто отвести сына в парк, пока не начались дожди. Я взяла Мишу за руку.
– Куртку я ему застегну сама, – сказала я. Тихо, но вслух. Первый раз за долгое время – вслух, а не про себя.
Мать посмотрела на меня так, будто я сказала грубость.
– Застёгивай. Мне-то что. Я тут вообще чужая. – Она сняла с крючка сумку. – В воскресенье жду к обеду. Надя приедет. Хоть поедите по-человечески, а то у тебя вечно магазинное да разогретое.
Дверь за ней закрылась. Миша дёрнул меня за рукав.
– Мам, а бабушка на тебя сердится?
– Нет, зайка. Бабушка просто такая.
Я застегнула ему куртку. До подбородка. Как она.
В воскресенье у матери пахло борщом и жареным луком. За столом сидела Надя, моя сестра, – ей двадцать, она в институте, живёт пока с матерью, – и соседка с этажа, тётя Люда. Тётя Люда ходит к матери по выходным пить чай и слушать, кто в чём перед кем виноват.
Мать встретила нас в дверях, оглядела и первым делом одёрнула на Мише свитер, хотя тот сидел ровно.
Мишу усадили на угол, подложили под него подушку. Он потянулся за хлебом и обронил крошки на скатерть.
– Ну куда ты руками в хлеб, – мать перехватила его ладонь. – Дома, что ли, не учат? – И повернулась к соседке, будто продолжала давно начатый разговор: – А чему там научат. Она сама-то, – кивок в мою сторону, – за столом сидеть научилась годам к двадцати.
Тётя Люда усмехнулась в чашку.
– Мам, – сказала я.
– Что «мам»? Правду говорю. Ты в детстве была неумёха неумёхой. Кашу сожжёшь, бельё криво развесишь. Я с тобой семь потов сошла, пока человека сделала.
Я держала ложку и смотрела в тарелку. Семь потов. Это я семь потов сошла, пока в пятнадцать стирала Надькины колготки в тазу и таскала её по врачам, потому что мать была на смене или не была ни на какой смене, а просто её не было.
– Зато Надюшка у меня умница, – мать погладила младшую по руке. – Эта хоть в институт поступила. А та в аптеке коробочки подаёт.
Надя заёрзала.
– Мам, ну хватит.
– А что хватит? Я же любя. – Мать разлила чай. – Люда, ты пирог попробуй. Это я внучку пекла, он сладкое любит. Мать-то ему полдольки отмеряет, крохоборка.
– А помнишь, Люда, как эта кашу спалила на всю пятиэтажку? – мать засмеялась, довольная воспоминанием. – Дым коромыслом, соседи с этажей сбежались. Пятнадцать лет девке, а простой каши сварить не могла.
– Я в тот день Надьку из сада забирала и в поликлинику водила, – сказала я. – Поставила кашу и побежала. Одной не разорваться.
– Оправдания. – Мать махнула рукой. – У меня вон Надюшка в твои годы и готовила, и стирала.
Надя опустила глаза в тарелку. Она-то помнит, кто водил её в поликлинику. Но при матери промолчала.
Миша сполз со стула, подошёл ко мне, уткнулся в бок. Я обняла сына и почувствовала, как он весь напрягся – зверёк, который слышит в чужих голосах недоброе про своих.
– А ты, Мишенька, к бабушке иди, – позвала мать. – Чего к маме жмёшься. У бабушки вон пирог.
Миша не пошёл. Прижался крепче.
Я встала.
– Спасибо за обед. Нам пора, он не выспался.
– Куда пора, чаю не пили, – мать привстала. – Вечно ты так. Чуть что – в дверь. Обидчивая, слова тебе не скажи.
– Скажи. Только не при нём.
Я собрала сына, натянула на него в прихожей куртку, застегнула сама, быстро, пока мать не вышла следом переделывать. Надя пошла провожать до лестницы.
– Юль, ну ты чего завелась, – сказала сестра, придерживая дверь. – Она же старенькая, что с неё возьмёшь. Она же нас вырастила, обеих.
Я хотела ответить. Не ответила. Не здесь и не сейчас.
В машине Миша долго молчал, смотрел на мокрые фонари. Потом сказал тихо, будто не мне, а стеклу:
– А бабушка про тебя говорит.
– Что говорит?
Он не договорил. Отвернулся и стал возить пальцем по запотевшему окну. Тянуть из него я не стала. Тогда мне показалось, что это детское, случайное: обиделся на бабушкину строгость и буркнул.
По будням, пока я на смене, Мишу из сада забирает мать. Так удобнее всем: садик в двух шагах от её дома, я приезжаю к вечеру и увожу сына домой. Во вторник я приехала позже обычного, вымотанная, и застала их перед телевизором.
Мать докармливала пятилетнего мальчика с ложки, как грудничка, подхватывала стекающее с уголка рта и приговаривала что-то ласковое. Миша сидел смирно, открывал рот на каждую ложку.
– Он сам умеет есть, – сказала я с порога.
– С тобой, может, и умеет. А со мной ему нравится, – не оборачиваясь, ответила мать. – Правда, внучек? С бабушкой хорошо.
Миша кивнул.
В машине он был тихий. А дома, пока я стягивала с него ботинки в прихожей, он вдруг выдал – спокойно, без обиды, как повторяют выученный стишок:
– Мам, а ты меня неправильно кормишь.
Я замерла с его ботинком в руке.
– Кто сказал?
– Бабушка. – Он стянул шапку, бросил на тумбочку. – Она сказала, что ты не справляешься. Что ты на работе всё время, а она лучше умеет. И что я скоро буду жить у неё. Насовсем.
– Насовсем?
– Ну да. Она сказала, у неё мне будет лучше. – Миша посмотрел на меня снизу вверх, помялся. – Только она велела тебе не говорить. Что это наш с ней секрет. А я нечаянно.
Вот это ударило сильнее всего. Не «не справляешься». А то, что она научила моего сына скрывать от меня тайны.
Я села на пуфик в прихожей. Ботинок так и держала, будто забыла, что это.
– Ты правильно сделал, что сказал маме. Секретов от меня не бывает, слышишь? Никаких.
Он кивнул, не понимая, что случилось, но чувствуя, что случилось важное.
Костя вышел из кухни, замер в дверях. Мой муж скандалов не любит, отмалчивается. Но лицо у него стало нехорошее.
– Побудь с ним, – сказала я ему. – Я к матери.
Я оставила сына с отцом и поехала обратно, через весь город, в темноте. Всю дорогу в голове крутилось одно.
Она не просто попрекает меня за конфеты и режим. Она тихо, за мультиками, за кашей, изо дня в день вынимает меня из сына по кусочку и вставляет на моё место себя. И учит его прятать это от меня.
Мать открыла в халате, удивилась.
– Ты чего вернулась на ночь глядя? Забыла что?
– Ты говоришь моему сыну, что я не справляюсь. Что он будет жить у тебя. И велишь ему молчать об этом.
Она даже не смутилась. Прошла на кухню, поставила чайник, будто я про погоду спросила.
– А ты справляешься? – спросила спокойно, через плечо. – Целыми днями в аптеке, ребёнок то в садике, то на мне. Я же не чужая ему. Я по-хорошему.
– По-хорошему – это учить пятилетнего врать матери?
– Я его к рукам приучаю, к порядку. Тебя-то некому было приучать. – Она села за стол, сложила перед собой руки, те самые быстрые руки, что вечно всё переделывают. – Выросло бы из тебя что путное, если б я в своё время не наставляла.
И тогда я сказала то, что молчала всю жизнь.
– Кто меня наставлял, мам? Ты? – Я стояла над ней и не садилась. – Меня растила бабушка, у которой ноги не ходили. Я ей воду носила, пока другие дети в школу шли. А Надьку кто поднял? Я. В пятнадцать лет. Косички ей плела перед садиком, а сама на пары опаздывала, а потом бросила совсем. Где ты была всё это время?
Мать секунду молчала. Потом махнула рукой.
– Ой, завела шарманку. Было и прошло. Кто старое помянет – тому глаз вон.
– А кто забудет – тому оба, – сказала я. – Ты не забыла. Ты просто решила, что так и надо было.
– А как надо было? – Она наконец повысила голос. – Мне разорваться? Я работала. Я вас кормила, обувала, на ноги ставила. Некогда мне было над вами сюсюкать. Тебя бабка взяла – и слава богу, руки мне развязала. А с Надькой ты сама вызвалась, силой никто не гнал. Сестра же родная.
– Не гнал. Просто больше некому было. Ты это знала и уходила.
– Я тебе жизнь дала. Этого мало?
– Мало, – сказала я. – Жизнь дала и сбросила на бабку. Это не «дала». Это отдала.
– Ишь ты. – Мать поджала губы. – Я тебе на свадьбу сервиз брала, забыла? Мишке коляску покупала. Всё я, всё бабушка.
– Коляску. – Я усмехнулась. – А годы мои кто вернёт? Их сервизом не покупают.
– Ты пойми, – мать вдруг сбавила тон, будто втолковывала неразумной. – Я ж не со зла. Я хочу, чтоб он крепкий рос, не размазня. Меня никто в детстве не жалел, и я человеком стала. А ты его в вате держишь. Испортишь мальчишку.
– Крепкий – это когда мать рядом, а не когда её при нём топчут.
– Тьфу. Слов нахваталась в своей аптеке. – И она снова закрылась, как створка.
Из комнаты в дверях показалась Надя. Она была дома, слышала всё от первого слова.
– Юль, ну зачем ты так с мамой, – сказала сестра. – Она же нас вырастила. Обеих.
Я повернулась к ней.
– Нас? – Голос у меня сел. – Тебя вырастила я, Надя. Я тебя купала в ванночке. Я вставала ночью, когда ты температурила. Первую косичку тебе заплела я, кривую, ты ещё ревела, что некрасиво. А мать в это время была где угодно, только не с нами.
На свой выпускной я не пошла – ты слегла с ветрянкой, и я сидела с тобой, мазала зелёнкой. На твои родительские собрания ходила я, за мать в дневнике расписывалась. Первое твоё слово слышала я. Первый зуб у тебя выпал при мне.
Надя открыла рот и закрыла. Она не помнит. Она была совсем маленькая.
Для неё мать всегда добрая, а старшая сестра – та, что вечно чем-то недовольна и всё портит.
– Не выдумывай, – тихо сказала мать. Но глаз не подняла, смотрела в чашку.
– Я не выдумываю. И я не старое пришла ворошить. Я пришла сказать одно.
Я взялась за спинку стула, чтоб руки не дрожали.
– Больше ты моего сына одна не воспитываешь. Из сада забирать не будешь. На выходные я тебе его одну не оставлю. Хватит.
– Это как это? – Мать вскинулась. – Ты мне внука запретишь? Родную бабку от дитя отставишь?
– Я тебе запрещу лепить из него человека, которому мать помеха. А видеться будешь. При мне.
– Да ты что о себе возомнила.
– Дальше поговорим у меня. При соседях мне неохота.
Я вышла. На лестнице как раз поднималась тётя Люда с пакетом – и, конечно, всё поняла по моему лицу и по голосам за незакрытой дверью. К утру вся площадка знала, что Юлька приезжала ночью и кричала на мать.
В воскресенье мать приехала к нам сама. Без звонка, с пирогом в полотенце, будто ничего и не было. Так у неё заведено с моего детства: поругались – и молчком мириться через тесто, ни слова не сказав про то, что случилось, будто и не случалось.
Миша обрадовался, полез к ней на колени. Она обняла внука и тут же поправила ему воротник футболки, надетый совершенно нормально, подтянула сползший носок, пригладила вихор.
– Похудел он у тебя, – сказала мать, оглядывая внука с ног до головы. – Недогляд.
Потом взяла с тарелки его недоеденный бутерброд.
– Ешь, ешь, – сказала она Мише и поднесла хлеб к его рту. – А то мать забудет покормить, она у нас занятая, всё на работе.
Один воротник. Один носок. Один надкушенный бутерброд в чужой руке у моего сына. Так мало – а во мне будто что-то щёлкнуло и встало на место.
Я подошла, забрала бутерброд, положила на тарелку.
– Он сам ест. Ему пять лет, не пять месяцев.
– Да я же по-хорошему.
– Мам. Слушай внимательно, я скажу один раз. – Я говорила ровно и тихо, чтоб Миша не испугался. – Ты приходишь к внуку – хорошо, я рада. Но пока ты при нём говоришь, что я плохая мать и что он будет жить у тебя, одну я тебя с ним не оставлю.
Мать открыла рот, я не дала ей сказать.
– Ни из сада забрать, ни на выходные, никак. Хочешь его видеть – только когда я дома. За общим столом, при мне. И без вот этих поправок и докармливаний.
Мать поднялась, не сразу. Пирог так и остался на столе, в полотенце, нетронутый.
– Ты меня, значит, к внуку не подпустишь. Меня, бабушку.
– Подпущу. При себе.
– Да как у тебя язык повернулся. Я же его люблю.
– Вот и люби. При мне.
Она посмотрела на Мишу, потом на меня, схватила со стула сумку. У порога обернулась.
– Пожалеешь ещё. Вырастет – спросит, где бабушка была всё детство. И что ты ему скажешь?
– Скажу правду.
Дверь хлопнула так, что в серванте звякнули чашки.
Миша стоял в дверях кухни, притихший.
– Мам, бабушка совсем ушла?
– Нет, зайка. Бабушка будет приходить. Просто теперь по-другому.
Костя подошёл, положил мне руку на плечо.
– Правильно, – сказал он тихо. – Давно надо было.
Он увёл Мишу в комнату, включил ему мультики. Я осталась на кухне одна. Села на тот самый табурет, где минуту назад сидела мать. Пирог был ещё тёплый, я чувствовала это ладонью через полотенце.
В квартире стало очень тихо, только капала из крана вода, которую муж третий месяц собирается починить. Впервые за всю жизнь я сказала матери «нет» до самого конца, не проглотив половину, не смягчив. И легче почему-то не стало. Стало только тихо и пусто, будто из комнаты вынесли всю мебель.
Прошло два месяца. В декабре мать приехала снова – с огромным пакетом, из которого торчал угол коробки. Самосвал, радиоуправляемый, дорогой, Миша про такой канючил с осени.
– На, внучек. От бабушки, – сказала она и села к столу.
Про тот разговор – ни слова. Извинения я от неё не услышала ни в тот день, ни после. Но и прежнего не стало. Ни «мать называется», ни «ты его закормишь», ни поправленных воротников.
Она сидит теперь за нашим столом ровно, пьёт чай, собирает с внуком его самосвал – при мне, пока я дома. Забирать Мишу из сада я ей больше не даю. Вожу сама, отпрашиваюсь со смены, кручусь как умею.
Надя со мной сухо, по делу. Считает, что я перегнула, что нельзя было при живой матери рвать родню на ровном месте. Мать по знакомым рассказывает, что родная дочь не пускает её к единственному внуку. Половина двора на её стороне: бабушка – это же святое, что бы там ни было.
Самосвал этот стоит теперь у Миши в углу, он возит в нём кубики. Дорогая игрушка вместо одного простого слова. «Прости» мать так и не сказала – ни мне, ни, наверное, себе. Просто поняла, что иначе внука ей будут показывать через порог, и отступила.
Надя позвонила на той неделе, первый раз за месяц. Не мириться – спросить, что маме подарить на Новый год. И под конец всё же добавила: «Ты зря так, Юль». Я спорить не стала.
Миша на днях спросил:
– Мам, а почему бабушка теперь тихая?
Я не нашлась, что ответить.
Внук теперь видит бабушку только при мне. Раньше он бежал к ней через двор без оглядки, теперь ждёт, пока я разрешу. Он-то ни в чём не виноват – ему просто нужна бабушка, любая, добрая или строгая, своя. Досталось не тому. Перегнула я или права была?
Утром я собирала сына в сад. Присела, застегнула ему куртку до подбородка, поправила капюшон. И никто не встал за моей спиной переделывать.
– Мама никуда не уйдёт! Это ты отправишься на улицу! – кричал муж Алёне, забыв, кто хозяин квартиры