Золовка поставила передо мной пачку кефира и постучала по крышке ногтем.
– Допивай, а то пропадёт.
Я повернула пачку боком к окну. Синий штамп, чуть смазанный: годен до 22.03. На календаре над холодильником было двадцать пятое.
– Алла, он уже три дня как пропал.
– Три дня – это не срок. – Она отрезала себе колбасы от свежей палки, ещё в целлофане, с магазинной биркой. – Мы в детстве простоквашу нарочно на подоконник ставили. И ничего, выросли.
Колбасы она мне не предложила. Для меня на краю стола лежало своё: полбатона в пакете с жёлтой наклейкой «уценка» и глазированный сырок в раздутой фольге.
– И сырок бери, – сказала Алла. – Или ты у нас разборчивая стала? Тогда на свои покупай.
– На какие свои?
– Это уже не моя забота. – Она жевала и смотрела на меня поверх очков. – Я, Тоня, никого сюда не звала. Сами с Генкой приползли. Кусок хлеба тебе дала – и спасибо не дождёшься.
Я встала, взяла кефир и пошла в сени за курткой.
– Ты куда? – спросила Алла мне в спину.
Во дворе было сыро, от забора тянуло талым снегом. Туман, Аллин рыжий пёс, выбрался из будки и замахал хвостом. Кормила его в этом доме я одна, и он это помнил.
Я открутила крышку и вылила кефир ему в миску. Весь, до дна.
Туман понюхал, чихнул и ушёл обратно в будку.
Алла стояла на крыльце в галошах на босу ногу.
– Ты что творишь? Собаку мне травить вздумала?
– Ты же сказала, три дня – не срок, – ответила я. – А Туман вот не согласен.
– Ишь, осмелела! – Она спустилась на ступеньку и встала, будто боялась запачкаться. – Хозяйка нашлась. Может, ещё к рыбинской своей в гости попросишься, как осенью? Я слышала, как ты ей адрес по телефону диктовала. Думаешь, старуха тебе посылку с пенсии пришлёт?
– Думаю, ей просто не с кем было поговорить.
– Вот и не поговоришь. На автобус я тебе тогда не дала и сейчас не дам. – Алла одёрнула кофту на груди. – Вечером всё Гене расскажу. А в субботу у меня день рождения, люди придут. Напечёшь пирогов с капустой. И к столу не суйся, нечего гостям на твой халат любоваться.
Дверь за ней хлопнула. Туман высунул из будки нос и снова спрятал.
Гена вернулся в восьмом часу. От него пахло хлебом и соляркой: он развозил батоны по сельским магазинам на чужом фургоне. Алла перехватила его ещё в прихожей, и я слышала через стену, как она говорит и говорит, а он только угукает.
Потом он зашёл к нам. «К нам» – это в бывшую кладовку, где помещались диван, тумбочка и мой чемодан на шкафу.
– Тонь, ну зачем? – Гена сел на край дивана. – Ну показала ты характер с этим кефиром. Легче стало?
– Легче.
– А мне нет. – Он потёр лицо ладонями. – Нам тут жить, Тоня. Мне пятьдесят шесть, меня и на фургон-то еле взяли. Своего угла нет.
– Был свой угол, – сказала я. – Двушка на Урицкого. Мы её продали, чтобы закрыть твои долги. Туда и мамина комната ушла, если ты забыл.
– Опять ты начинаешь. Не я один решал.
– Не ты один.
Согласие на продажу я подписывала у нотариуса, не вчитываясь. Гена стоял рядом серый, как асфальт, и повторял: не продадим – придут приставы и отберут всё. Газель к тому времени уже забрали. Потом был ноябрь, чужой дом и эта кладовка.
– Она нас пустила, – сказал Гена. – Мы у Аллы в долгу, Тонь. Потерпи. Характер у неё такой, не со зла ведь.
– Она мне просрочку со своей работы носит, Гена. Списанное.
– А мы ей что, золото носим? – Он поднялся. – В субботу испеки пирогов, как она любит. И извинись. Ради меня.
Я помолчала.
– Извинюсь. А в понедельник поеду в Ярославль. Кладовщицу на склад ищут, я звонила, меня записали.
– Вот! – Гена даже повеселел. – Вот это дело. Своя копейка будет.
В субботу к Алле пришли три женщины из её магазина. Я с утра стояла у плиты, пироги выходили из духовки противень за противнем, а из зала доносился Аллин голос – звонкий, праздничный.
– Окна вот поменяла, котёл новый поставила, – рассказывала она, когда я внесла второе блюдо. – Позапрошлой зимой. Всё сама, девочки, на гробовые свои. Для кого стараюсь – сама не знаю.
Гена сидел с краю стола и смотрел в тарелку так пристально, будто там кто-то плавал.
– А это кто у тебя? – спросила гостья в блестящей кофте и кивнула на меня.
– Это Генкина, – сказала Алла. – Живут у меня на хлебах, вдвоём. Двадцать тысяч в месяц дают, а едят как на сорок.
– Двадцать? – Гостья присвистнула. – Алл, это ж разве деньги? У меня зять в Ярославле за однушку больше платит. Без всякой еды.
– Вот и я говорю. Один газ зимой полпенсии съедает. – Алла взяла с блюда пирожок, повертела и положила обратно. – Тонь, ты свои-то не таскай. Третий уже, я видела. Гостям не хватит.
Я не съела ни одного. Когда бы я успела? Я их пекла.
Я вышла на кухню, открыла холодильник и достала с нижней полки Аллин пакет со списанным. Вернулась и выложила на праздничную скатерть, прямо между селёдкой и оливье, сырок в раздутой фольге, пачку ряженки и нарезку с зелёным краем.
– Раз гостям не хватит, вот ещё, – сказала я. – Этим Алла меня кормит. Из списания, с её работы. Угощайтесь.
Гостья в блестящей кофте взяла сырок, прищурилась и тут же положила обратно.
– Алл, так это ж с прошлой недели.
Алла покраснела от шеи вверх.
– Вон из-за стола, – сказала она очень тихо. – Вон, я сказала.
Гена догнал меня в сенях. Схватил за локоть и развернул к себе.
– Ты что устроила? При людях! – Он говорил шёпотом, но таким, что лучше бы кричал. – Ты понимаешь, что мы у Аллы в долгу? Понимаешь или нет?
– Понимаю. Вот, расплачиваюсь. Кефиром.
– В понедельник никуда не едешь, – сказал Гена и отпустил мой локоть. – Будешь с ней теплицу перетягивать, она третью неделю просит. Хоть как-то загладишь. Иначе она нас выставит, Тоня. Правда выставит. В апреле, на улицу.
В понедельник утром я позвонила на склад и сказала, что заболела. Девушка из отдела кадров вздохнула в трубку: у нас очередь, звоните, если что. До обеда мы с Аллой натягивали плёнку на теплицу, и за всё это время она не сказала мне ни слова.
Перезванивать на склад я не стала. И куда бы я потом возвращалась с работы? Сюда же, в кладовку. А к Насте не поедешь: у них однушка, и маленький по ночам не спит.
В четверг Алла пришла домой на два часа раньше. Пакета со списанным при ней не было. В руке она держала конверт, надорванный сбоку.
– Тонечка, – сказала она с порога. – Садись. Я чайник поставила.
Тонечкой она не называла меня ни разу за двадцать девять лет.
Конверт был на моё имя, на этот адрес. В углу – штамп нотариальной конторы из Рыбинска.
– Ты зачем открыла?
– Думала, счёт какой-нибудь. Мало ли, мы ж одна семья. – Алла подвинула ко мне чашку. Чашка была из серванта, с золотой каёмкой. Мне всегда наливали в ту, что с отбитой ручкой.
Я развернула лист. Нотариус извещал, что после смерти Корнеевой Зинаиды Павловны, умершей 18 ноября 2024 года, открыто наследственное дело, и я являюсь наследницей по завещанию. Заявление о принятии наследства нужно подать до 18 мая.
– В ноябре, – сказала я. – А я ей на Новый год звонила. Номер был недоступен.
– Ну, в ноябре, – вздохнула Алла, как вздыхают о погоде. – Царствие небесное. Она ж тебе кто, тётка?
– Мамина двоюродная сестра. Она осенью звала меня. Сказала, поговорить надо.
– Помню, помню. – Алла помешала сахар в своей чашке. – Я тогда денег на автобус не дала. Ну так кто ж знал, Тонечка. Квартира-то у неё была? Ты рассказывала, двушка.
– На Крестовой.
– В самом центре, значит. – Алла подняла глаза к потолку, и я видела, как она считает. – Рыбинск, конечно, не Ярославль, но миллиона три дадут. И вклад наверняка есть. Старухи ж все копят, на книжку, по копеечке.
Хлопнула калитка, Туман гавкнул для порядка. Гена вошёл, увидел чашки с каёмкой и остановился.
– Что празднуем?
Алла протянула ему письмо раньше, чем я успела что-то сказать. Он читал долго, шевеля губами, потом поднял на меня глаза. Таких глаз я у него не видела с тех пор, как у нас забрали Газель.
– Тонька, – сказал он. – Это ж мы теперь заживём – Он сел на табуретку и засмеялся. – Газель возьмём! Не новую, пусть, но возьмём. У меня клиенты старые остались, я Сергеичу позвоню. Я ж опять на ноги встану, Тонь!
– Вот и я думаю, – подхватила Алла. – Давайте по уму. Квартиру продаёте, деньги сюда. Пристроим вам с торца комнату, с отдельным входом, с санузлом, всё как у людей. Будете жить рядом, по-семейному. А с вклада Гене машину.
– А тебе что с этого, Алла? – спросила я.
– Мне? Да ничего. Может, котёл под навес перенести, гудит он. – Алла махнула рукой. – Что я, чужая? Я вам тогда тоже не отказала, Гена скажет. Девятьсот тысяч дала, без всякой расписки. А он вернул, как человек, сразу, как вашу квартиру продали. Я на них и окна, и котёл. Так что мы, считай, квиты, а теперь вот заново…
– Алл, – сказал Гена.
На кухне стало так тихо, что было слышно, как гудит тот самый котёл.
– Девятьсот тысяч, – повторила я. – С нашей квартиры.
Алла посмотрела на Гену, потом на меня.
– А ты что, не знала?
– Гена мне говорил, что это долг поставщику. За солярку.
– Тонь. – Гена положил письмо на стол и прижал ладонью, будто оно могло улететь. – Ну какая разница, кому. Долг есть долг. Не отдал бы – она бы в суд подала. Сестра всё-таки, неудобно.
– Перед сестрой, значит, неудобно, – сказала я. – А передо мной удобно.
Я посмотрела на окно над раковиной. Белая рама, ручка с замочком. Осенью я мыла его с нашатырём, стоя на табуретке, пока Алла снизу показывала, где остались разводы. Для кого, выходит, старалась?
Я вытянула письмо из-под Гениной ладони, сложила вчетверо и убрала в карман халата. Чашку с каёмкой отодвинула к Алле.
– Чай сама пей. Квартира не продаётся. Пристройки не будет. И Газели не будет, Гена.
– Тонь, ты чего? – Он растерянно улыбнулся. – Мы ж в браке. Это ж общее.
– Не общее. Наследство мужу не делится. Мне нотариус это ещё десять лет назад объяснял, когда мамину комнату оформляли.
– Ишь, какая грамотная! – Алла встала, и табуретка под ней скрипнула. – Как мой хлеб жрать, так мы семья! А как своё завелось, так сразу законы вспомнила.
– Твой хлеб, Алла, я ела на свои, – сказала я и посмотрела ей прямо в очки. – Девятьсот тысяч. Я тут, выходит, года на четыре вперёд наела. И окна тебе ещё помыла, бесплатно.
Алла сгребла обе чашки и с грохотом поставила их в раковину.
– Ну и живи на своё! С завтрашнего дня!
Гена стоял посреди кухни и переводил взгляд с неё на меня.
– Тонь, утро вечера мудренее, – сказал он. – Давай завтра, на свежую голову. По-нормальному, без крика. А?
Ночью я написала дочери всё: и про письмо, и про девятьсот тысяч. Настя перезвонила через минуту, шёпотом, чтобы не разбудить маленького.
– Мам, ничего не подписывай. Вообще ничего, слышишь? Утром я сама позвоню нотариусу.
Утром на столе меня ждал завтрак. Творог в стеклянной миске, два куска «Наполеона» на блюдце и пачка кефира. Я взяла её и по привычке повернула боком к окну.
Годен до 11.04. Ещё неделя.
– Свежий, – сказала Алла. Она стояла у плиты в новом фартуке и улыбалась. – С утра сама сбегала, не из списания. Пей, Тонечка.
– Ну вот, – сказал Гена. Он сидел напротив, выбритый, в чистой рубашке, и на работу, похоже, не собирался. – Видишь? Всё налаживается.
Я поставила кефир обратно. Ровно на то место, где стоял тот, мартовский. И пошла в кладовку за чемоданом.
Чемодан лежал на шкафу с позапрошлого ноября, я его так до конца и не разобрала. Я сняла его, открыла на диване и начала складывать: документы, мамину фотографию в рамке, свитер, бельё.
Гена встал в дверях.
– Ты куда собралась?
– В Рыбинск. К нотариусу.
– Так я с тобой! Я ж отпросился. – Он шагнул в кладовку, и в ней сразу стало тесно. – Вместе съездим, посмотрим, что там за квартира. Риелтору сразу позвоним, чего тянуть.
– Ты не едешь.
– Как не еду? – Гена засмеялся, но быстро перестал. – Тонь, я муж.
– Муж. А в долгу ты у Аллы. Вот и оставайся, отрабатывай.
Из-за его плеча выглянула Алла. Фартук она так и не сняла.
– Тонечка, ну погорячились вчера, с кем не бывает. Я ж по-хорошему, – сказала она. – Ну хоть половину ему оставь, по-честному. Он же муж тебе.
– Он уже отдал, Алла. Тебе. Девятьсот тысяч. Вон они, в рамах стоят, на кухне.
Я застегнула молнию. На углу её заело, пришлось дёрнуть сильнее.
– Тоня. – Гена взял меня за руку. – Двадцать девять лет. Ты что, из-за окон?
– Не из-за окон.
– А из-за чего? – спросил он.
– Вчера ты первый раз за полтора года улыбнулся, Гена. Когда про Газель подумал, – сказала я и высвободила руку. – Не когда про меня.
– Да я же для нас! Для нас обоих!
– Для нас ты уже один раз всё продал.
Я сняла куртку с крючка в сенях. Гена шёл за мной до самой калитки и повторял одно и то же: Тоня, ну подожди, ну давай поговорим, ну куда ты одна. Алла на крыльцо не вышла. Только занавеска на кухне сдвинулась и встала на место.
Туман пролез под забором и проводил меня до угла.
На остановке позвонила Настя.
– Мам, я перевела тебе три тысячи на автобус. Нотариус до пяти, я записала тебя на два часа. Ключи, говорят, у соседки, Лидии Семёновны. Это она завещание принесла, у неё и тётина записная книжка с твоим адресом. Телефон её я скину.
– Спасибо, Настюш.
– Мам. – Настя помолчала. – А девятьсот тысяч? Это ж и твои деньги были, и бабушкины. Пусть Алла возвращает. У мужа знакомый юрист есть, я поговорю, можно через суд.
– Не надо.
– Почему? Ты же имеешь право!
– Имею. – Я смотрела, как из-за поворота выползает автобус. – Только тогда я ещё год буду с ней разговаривать. Через юриста, через судью, как угодно. А я не хочу больше слышать даже, как она в трубку дышит.
Гена позвонил, когда автобус выезжал из посёлка. Потом ещё раз, уже на трассе. Я перевернула телефон экраном вниз и положила на чемодан, стоявший у меня в ногах.
Рядом никто не сидел. Никто не смотрел, сколько я съела и с какой полки взяла. Я расстегнула куртку, вытянула ноги под переднее сиденье и уснула до самого Рыбинска.
Свидетельство о праве на наследство мне выдали в конце мая. Тётя Зина сорок лет носила деньги в сберкассу, по чуть-чуть с каждой пенсии. На Газель бы хватило. И не на одну.
Гена звонил каждый вечер до июля, потом я заблокировала его номер. Теперь он пишет Насте: передай маме, спроси маму. Алла тоже пишет Насте – что мать её обобрала родного брата и бросила на старости лет.
На развод я подала в июне. На первом заседании, в сентябре, Гена сказал, что не согласен, и судья дала нам три месяца на примирение. Второе заседание в декабре. Я отправила заявление, чтобы рассматривали без меня.
Может, и надо было хоть раз взять трубку.
Вчера в «Пятёрочке» я полезла за кефиром в самую глубину полки, мимо пачек, что стояли с краю. На штамп даже не взглянула. Туда просрочку не ставят.
Проверку ты не прошел