Телефон пополз по крышке пианино и упёрся в метроном.
– Мам, у тебя жужжит, – сказал сын и сбился на третьем такте.
Я перевернула телефон экраном вверх. «Регина Павловна». Так у меня записана мать.
– Играй, Гриш, – сказала я. – С третьего такта, и левую руку не бросай.
Он заиграл. До концерта оставалось полторы недели, этюд рассыпался в одном и том же месте, и мы каждый вечер сидели на одной банкетке: он на своей половине, я на своей.
Сообщение было длинное. Я прочитала его под Гришин этюд, от первого слова до последнего.
«Таисия. Мне поставили диагноз. Лечить поздно, дают полгода. Бросай своего слесаря, мальчика оставь ему и переезжай ко мне. Комнату я освободила. Билет бери на пятницу. Ты мне должна, и ты это знаешь».
Ни «здравствуй», ни «дочка». Имя и точка, как в приказе по школе.
Из кухни вышел муж с полотенцем на плече. Шёл спросить про лук, а спросил другое.
– Тая, что там? Ты в телефон смотришь, как в повестку.
– Мать, – сказала я.
– Девять лет молчала, – сказал Матвей. – Что случилось?
Я отдала ему телефон. Он читал долго, на слове «слесаря» хмыкнул, потом посмотрел на Гришу. Гриша играл и ничего не слышал.
– Полгода, – сказал Матвей тихо. – Думаешь, правда?
– Про себя она не врёт никогда. Только про других.
– И что ты ей ответишь?
Я забрала телефон и набрала ответ. Стёрла. Набрала ещё раз, короче.
«Мама, мне очень жаль. Переезжать я не буду, у меня муж и сын. Напиши, что нужно: врач, лекарства, сиделка. Помогу».
– Отправляю, – сказала я.
– Отправляй. Только она у тебя не помощь заказывала.
Я нажала стрелку. Гриша доиграл до конца и в первый раз за вечер не сбился.
– Мам, слышала? Чисто!
– Слышала, – сказала я.
Я не слышала ни одной ноты.
Телефон зажужжал снова, теперь длинно, без остановки. На экране стояло то же имя с отчеством. Мать не писала. Мать звонила.
Я вышла с телефоном на балкон и прикрыла за собой дверь.
– Слушаю, мама, – сказала я.
– «Помогу», – сказала мать. – Ты мне пишешь «помогу», как соседке по площадке. Я у тебя помощи не прошу, Таисия.
Голос у неё остался прежний, завучевский, только фразы стали короче.
– А чего ты просишь? – спросила я.
– Я не прошу. Я говорю, как будет. Бросай мужа и сына, переезжай ко мне. В пятницу поезд, в субботу ты здесь. Работу оставишь, учителей везде берут.
– Мама, у меня ребёнок в третьем классе.
– Не грудной. Отец у него есть, какой ни есть. Полгода без тебя проживут, не развалятся. А я одна не проживу.
– Жанна от тебя в пятнадцати минутах.
– Жанну не трогай. С Жанной у нас всё решено.
Что именно у неё решено с моей старшей сестрой, я не спросила. Спросила про врача, про лекарства, про то, кто к ней сейчас ходит. Она не ответила ни на один вопрос.
– Ты мне зубы не заговаривай, – сказала мать. – Ты мне должна. Посчитать тебе?
– Не надо.
– А я посчитаю. Я тебя одна поднимала. Брекеты. Репетитор по химии, два года. Музыкальная школа, семь лет, каждый месяц квитанция. Пианино в рассрочку. Я на тебя жизнь положила, а ты мне «помогу».
Она перечисляла ровно, как диктуют оценки за четверть.
– Пять, – сказала я.
– Что пять?
– Музыкальная школа была пять лет. На шестой год ты продала пианино, пока я была в лагере. Мне было двенадцать. На эти деньги ты купила стенку.
– Стенка, между прочим, до сих пор стоит!
Стоит, это правда. Тёмный орех, шесть секций, хрусталь за стеклом и часы с боем. Всё моё пианино, до последней клавиши.
– Не хами матери, – сказала она. – Ты всегда была чёрствая, с детства. Вся в отца. Я тебе про полгода, а ты мне про мебель.
– Мама, послушай меня один раз. Мужа и сына я не брошу. Ни на полгода, ни на неделю. Нужна сиделка – найду и оплачу. Нужен врач – найду врача. Жить к тебе я не перееду.
В трубке стало тихо. Я слышала, как у неё бьют часы, те самые, из стенки.
– Сиделку себе наймёшь, – сказала мать. – Когда твой слесарь тебя выставит. В субботу жду.
И отключилась.
Я вернулась в комнату. Гриша ждал за пианино и болтал ногой.
– Мам, давай ещё раз, я теперь чисто могу.
Он начал, дошёл до третьего такта и взял фа вместо фа-диеза.
– Сколько можно повторять! – сказала я. – Фа-диез! Ты вообще слушаешь, или тебе всё равно, что тебе говорят?
Гриша снял руки с клавиш и убрал их под коленки. Он так никогда не делал. Так делала я, в его возрасте, за другим пианино.
Голос был не мой. Пауза перед «вообще», это «тебе всё равно» – всё её, слово в слово. Пятнадцать минут разговора, и мать уже сидела у нас в комнате.
– Тай, – сказал Матвей из дверей. – Пойдём на кухню. Картошка стынет.
На кухне он закрыл дверь и поставил передо мной тарелку.
– Ты с ним так никогда не говорила, – сказал он.
– Знаю.
– Это после одного звонка. А она тебя зовёт на полгода.
– Она меня зовёт насовсем, Матвей. Когда Гришка родился, она позвонила мне в роддом. Не поздравить. Сказала: пока не разведёшься со своим слесарем, не звони. Я и не звонила.
– Я помню, как ты не звонила. Весь первый год по воскресеньям брала телефон и клала обратно.
– Теперь она умирает.
– Теперь она умирает и командует, – сказал он. – Тая, я тебя держать не стану, ты не коза на верёвке. Решишь ехать – езжай, с Гришкой я справлюсь. Только оттуда вернёшься не ты. Ты с балкона сейчас вернулась не ты.
Что на это возразишь? Я съела картошку, пошла к Грише и села на свою половину банкетки. Сказала, что была неправа и что фа-диез тут ни при чём. Он подвинулся. Руки из-под коленок достал не сразу.
В полночь объявилась сестра. С Жанной мы переписывались два раза в год, открытками на праздники. Теперь она прислала голосовое: «Тайка, утром возьми трубку. И не вздумай сбросить».
Позвонила она на большой перемене. Я закрылась в пустом классе и села за последнюю парту.
– Ты что матери наговорила? – сказала Жанна. – Она всю ночь не спала. Я всю ночь не спала!
– Сказала, что не перееду.
– Тайка, у тебя совесть есть? Я от неё третью неделю не отхожу, я с ног валюсь!
– Рябцева, на жемчужные ванны, девятая кабина! – крикнули у неё за спиной.
Рябцева – это Жанна по мужу.
– Ты где? – спросила я.
– У мамы, где мне ещё быть.
– Жанна.
– Ну в Ессентуках, – сказала она. – И что? Путёвка с зимы куплена, пропадать ей? У меня спина. Я маме каждый вечер звоню, между прочим. А ты девять лет ни разу не набрала.
От Ессентуков до маминого дома сутки поездом.
– Кто с ней сейчас? – спросила я.
– Тётя Фая заходит через день, суп носит. Ключи у неё.
– А ты когда вернёшься?
– Тридцатого. И к тридцатому ты должна уже сидеть у мамы, поняла? Мне на работу, у меня ревизия, у меня сын ипотеку взял. Я не могу разорваться.
– А я могу? – спросила я.
– Ты в семнадцать лет сбежала и живёшь припеваючи. А я с ней тут всю жизнь, одна. Теперь твоя очередь. Ты учительница началки, у тебя всё лето свободное. И вообще, мать не обсуждают, Тайка. К матери едут.
В семнадцать я не сбежала. Я уехала поступать в педагогический, с одной сумкой и без денег на обратный билет. Это называется «припеваючи»?
– К матери поедет сиделка, – сказала я. – Найду хорошую, договорюсь. Платим пополам: половину я, половину ты.
– С чего это пополам?
– С того, что нас у неё двое.
– У меня таких денег нет. И мама чужую в дом не пустит, она тебе русским языком сказала. Ей дочь нужна, а не тётка с улицы.
– Значит, заплачу одна. Но жить я туда не поеду.
– Ну смотри, – сказала Жанна. – Я родне напишу, какая ты есть. Пусть все знают.
За её спиной опять выкрикнули чью-то фамилию, и она отключилась. Через минуту дали звонок на урок.
После уроков я нашла в мамином городе патронажное агентство. Трубку взяла женщина с усталым голосом, назвалась Розой Маратовной.
– Лежачая? – спросила она.
– Ходит. Но одной ей уже нельзя. Готовить, лекарства по часам, ночью встать.
– Тогда с проживанием. Шестьдесят шесть тысяч в месяц, оплата вперёд, договор пришлю на почту. Сиделку дам хорошую: Венера, двенадцать лет стажа, от неё ещё ни один подопечный не отказался.
– У мамы характер тяжёлый. Тридцать лет завучем.
– У всех тяжёлый. С лёгкими к нам не обращаются.
– А если она её не пустит?
– Как это не пустит? – сказала Роза Маратовна. – Дочь платит, мать пускает. У нас по-другому не бывает.
Я записала на обложке тетради с контрольными: Венера, понедельник, девять утра.
Вечером я показала договор Матвею. Он долго смотрел на цифру.
– Шестьдесят шесть? – спросил он. – Тая, это вся твоя зарплата и кусок моей. За чужую женщину, которую твоя мать, может, и на порог не пустит.
– Дешевле только приходящая, на четыре часа. А ночью она будет одна.
Он спросил, сколько даёт Жанна. Я ответила, что нисколько: у неё сын ипотеку взял.
– Понятно, – сказал Матвей.
Он открыл в телефоне накопительный счёт. Там с сентября лежал наш июль: Анапа, две недели. Гришка ещё ни разу не видел моря.
– Море подождёт, – сказал он. – Плати. Только запомни одно. Ты ей не долг возвращаешь, никакого долга нет. Ты так решила сама, потому что ты такая. Договорились?
– Договорились.
Я оплатила первый месяц. В понедельник к девяти утра Венера должна была прийти к маме.
– Таисия Олеговна, у вас стол жужжит, – сказала в четверг Соня с первой парты.
Телефон я убрала в ящик ещё на первом уроке, а он всё не унимался. На перемене я достала его и прочитала: «Жанна Рябцева добавила вас в группу „Родня“». Четырнадцать участников. Меня в этой группе не было никогда.
Первое сообщение было от сестры. «Родные, беда. Мама тяжело больна, врачи дают полгода. Таисия отказалась приехать. Вместо себя нанимает чужую женщину за деньги. Я одна, сил нет. Помолитесь за маму».
Писала она это из Ессентуков. Про Ессентуки в сообщении не было ни слова.
– А вы чего такая белая? – спросила Соня.
– Душно. Открой окно, пожалуйста.
Под сообщением уже стояло одиннадцать ответов. Двоюродный брат из Сургута написал: «Мать – это святое. Тая, опомнись». Какая-то Люба, которую я так и не вспомнила, добавила: «Бог всё видит». Тётя Фая поставила свечку и плачущую рожицу.
Дома я отдала телефон Матвею. Он листал группу и жевал губу.
– Четырнадцать человек, – сказал он. – Кто из них был у нас на свадьбе?
– Никто. Мать сказала, что за слесаря выдают без неё, и остальные не поехали.
– А кто из них знает, как зовут Гришу?
– Жанна знает. Наверное.
– Тогда чего ты их читаешь? Выйди оттуда.
Выйти я не успела. Позвонила тётя Фая, мамина младшая сестра.
– Таечка, я тебя с пелёнок знаю, поэтому скажу прямо, – сказала она. – Некрасиво. Регина совсем плохая. Я к ней через день хожу, а мне самой шестьдесят четыре, у меня колени.
– Тётя Фая, я наняла сиделку. С понедельника.
– Сиделку! Ты учительница, у тебя отпуск два месяца. Возьми и приезжай на лето, не переломишься. Мальчик с отцом побудет. Хоть на месяц, Таечка. На один месяц!
Думала ли я про лето? Думала, с самого вторника. Месяц я бы выдержала. Супы, таблетки по часам, ночные подъёмы – это я умею. Я боялась другого: что через неделю начну перед ней оправдываться, как в шестнадцать, а через месяц привезу этот голос домой, Грише.
– Нет, тётя Фая, – сказала я. – На месяц тоже нет.
– А Жанне, думаешь, легко? Она путёвку полгода ждала, у неё спина. Ей и так досталось: сколько беготни было с этой квартирой, пока дарственную оформили.
– Какую дарственную? – спросила я.
– Мамину. На квартиру.
– На кого?
– На Жанну, на кого же ещё. В прошлом марте к нотариусу ходили, я Регину под руку вела, у неё давление скакало. – Тётя Фая помолчала. – Таечка, а ты что, не знала?
– Нет.
– Как же так. Регина сказала, ты сама от всего отказалась. Что тебе от неё ничего не надо.
– Меня никто не спрашивал.
Вот что значило «с Жанной у нас всё решено». Квартиру мать год назад подарила старшей дочери. А бросить семью и переехать ухаживать должна была младшая. Я.
– Тётя Фая, – сказала я. – А почему тогда еду я, а не Жанна?
– Ну Жанна же работает. И Регина говорит: Таисия должница, Таисия отработает. Ты же её бросила. Столько лет трубку не брала.
– Это она вам так рассказала?
– А как было?
– Когда я родила Гришу, она позвонила мне в роддом и велела не звонить, пока не разведусь. Я не развелась. Больше ничего не было.
В трубке долго молчали. Потом тётя Фая сказала, что у неё на плите суп для Регины и что она перезвонит. Не перезвонила.
Матвей слушал мою половину разговора с дивана.
– Квартира на Жанне? – спросил он. – Тогда напиши это в их группу. Одной строкой. Четырнадцать человек разом замолчат.
– Не напишу.
– Почему?
– Тогда выйдет, что я из-за метров. Что все эти годы дело было в метрах. Не хочу, чтобы они так думали. Даже Люба, которую я не помню.
– Гордая, – сказал он. – Ладно. Твоя родня, тебе виднее.
К ночи сообщений в группе стало сорок. Я написала своё, одно.
«Девять лет назад мама запретила мне звонить, пока я не разведусь. Я не развелась. Переезжать не буду: у меня муж и сын. С понедельника у мамы сиделка, плачу я. Кто хочет помочь руками – адрес вы знаете».
Нажала «Отправить», потом «Выйти из группы». Телефон спросил, уверена ли я. Я была уверена.
Через минуту Жанна написала мне лично: «Ну и дура. Мама твою сиделку на порог не пустит. Плакали твои денежки».
В понедельник в десять двадцать позвонили с незнакомого номера. У моих была физкультура, я сидела в пустом классе над тетрадями.
– Таисия Олеговна, это Венера, сиделка, – сказал низкий женский голос. – Я на площадке стою. С сумкой.
– Она не открыла?
– Открыла. Я час у неё пробыла. Давление померила, кашу сварила. Потом она спросила, сколько вы мне платите. Я говорю: это вопрос к агентству. Тогда она кашу вылила в раковину, а сумку мою выставила за дверь.
Кашу в раковине я помнила с детства. Так мать поступала со всем, что ей приносили без спроса.
– Что она сказала? – спросила я.
– Что меня шпионить прислали. И что сиделка ей не нужна, за ней дочь едет ухаживать. В субботу, с вещами.
– Какая дочь?
– Вы, – сказала Венера. – Она при мне своей сестре звонила, Фаине, велела к субботе пирог печь. Таисия Олеговна, я двенадцать лет работаю. От меня ещё никто не отказывался.
– Простите её, Венера. Месяц оплачен, он за вами. Подождите до следующего понедельника, я всё улажу.
Я набрала мать. Она взяла трубку на первом же гудке, будто держала телефон в руке.
– Забери свою надзирательницу, – сказала она. – Кашу она мне варит. Я тридцать лет завучем отработала, а мне чужая баба будет указывать, когда таблетки пить.
– Мама, она оплачена на месяц вперёд.
– Значит, ты деньги выбросила. В прошлую субботу я тебя ждала и не дождалась. В эту субботу чтоб была здесь, с вещами. Я уже всем сказала: дочь едет насовсем. Фая стол готовит. Не позорь меня перед людьми, Таисия.
– В субботу я приеду, – сказала я.
– Давно бы так. Вещи бери и на зиму тоже.
– Я приеду без чемодана, мама. Поговорить.
– Чемодан тебе твой слесарь потом почтой пришлёт, – сказала мать и положила трубку.
До конца физкультуры оставалось десять минут. Их хватило Жанне. В трубке у неё плескалась вода и играла музыка.
– Мама говорит, ты одумалась, – сказала сестра. – Ну слава богу. Слушай, раз ты всё равно едешь, зачем эта сиделка? Деньги ведь уплачены. Позвони в агентство, пусть вернут, и переведи мне на карту.
– Тебе зачем?
– Маме на лекарства. И за коммуналку там долг набежал, я одна плачу. Вернусь – разберусь.
– Жанна, я еду на один день. Сиделка остаётся.
– Как на один день? А мама?
– А мама с Венерой.
– Тогда тем более переводи. Я найду женщину вдвое дешевле, без всякого агентства. Разница останется в семье.
– На карту тебе не будет ни рубля, – сказала я. – Договор у меня с агентством, плачу им.
– Жадина ты, Тайка, – сказала Жанна. – Всегда была жадина. И в большой комнате ничего не трогай, там мои коробки стоят.
Коробки в квартире стояли Жаннины. Ехать туда с вещами полагалось мне.
Вечером Матвей открыл расписание поездов.
– Ночной в пятницу, утром в субботу ты там, – сказал он. – Тая, в субботу в двенадцать концерт.
– Я помню.
– Тогда не езди. Скажи ей всё по телефону.
– По телефону я уже говорила. В субботу у неё за столом будет сидеть тётя Фая с пирогом и ждать меня с чемоданом. Не приеду – мать до последнего дня будет рассказывать, что я вот-вот еду. А Венеру опять выставит на площадку.
– Пусть рассказывает.
– Не могу, – сказала я. – Я хочу, чтобы она услышала это от меня. В лицо и при людях. Один раз.
Матвей взял два билета: туда и обратный. Про обратный мы договорились молчать, пока я не окажусь у матери в комнате.
– Грише скажи сама, – сказал он.
Гриша сидел за пианино и третий день подряд играл этюд без единой ошибки.
– Гриш, я в субботу не приду на концерт, – сказала я. – Мне надо съездить к бабушке. Она болеет.
– К бабе Нине?
– К другой бабушке. К моей маме.
– А она меня хоть раз видела?
– Нет.
– А ты обещала в первом ряду.
– Папа снимет на телефон.
– На телефон не то, – сказал Гриша.
Он закрыл крышку пианино. Аккуратно, без стука. Лучше бы хлопнул.
В субботу в половине двенадцатого дверь мне открыла тётя Фая. В фартуке, руки в муке.
– Приехала, – сказала она. – А вещи где?
Сумка у меня была одна, через плечо.
– Это все вещи, тётя Фая.
– Ох, Таечка, – сказала она шёпотом. – Она с шести утра в кресле сидит. Платок новый велела достать. Ты уж с порога не начинай.
В большой комнате почти ничего не поменялось. У двери в ряд стояли Жаннины коробки, заклеенные скотчем. Стенка была на прежнем месте: тёмный орех, хрусталь, часы с боем. На средней полке за стеклом Жаннина свадьба, Жаннин сын с букетом на первое сентября, Жанна с матерью в Кисловодске. Моей фотографии там не было ни одной.
Стол накрыли на троих. Пирог с капустой, селёдка под шубой, графин с морсом.
Мать сидела в кресле у окна, в новом платке и в кофте, застёгнутой до горла. Она стала вдвое меньше. Взгляд остался прежний.
– Поправилась, – сказала мать и оглядела меня снизу вверх. – И стрижка эта тебя старит. С одной сумкой приехала?
– Здравствуй, мама.
– Садись. Фая, режь пирог. Комнату я тебе освободила, Таисия, диван велела перетянуть. Мужу позвонишь после обеда. Скажешь, чтобы не ждал.
Я не села. Достала из сумки договор и положила на скатерть, рядом с пирогом.
– Это договор на сиделку, – сказала я. – Венера, та самая. Оплачена на месяц, дальше буду платить, сколько понадобится. В понедельник в девять она придёт снова.
– Убери бумажку со стола. Я сказала: дочь.
– Дочь у тебя в пятнадцати минутах отсюда, мама. Та, на которую дарственная.
Тётя Фая уронила нож на блюдо.
– Фаина, – сказала мать, не поворачивая головы. – Язык у тебя без костей.
– Я думала, она знает, – сказала тётя Фая.
– Теперь знаю, – сказала я. – Квартиру ты в прошлом марте подарила Жанне. Жанна сейчас в Ессентуках, на жемчужных ваннах, вернётся тридцатого. А бросить мужа и сына и приехать с вещами должна я. Объясни мне, почему так.
– Потому что Жанне надо отдохнуть, у неё спина и нервы, – сказала мать. – Жанна от меня ни на шаг не отходила, пока ты своему слесарю борщи варила. А ты здоровая как лошадь. И ты мне должна. Я на тебя жизнь положила.
– Моё пианино вон стоит, – сказала я и кивнула на стенку. – С хрусталём внутри.
– Мелочная. Вся в отца.
Она замолчала и поправила платок. Кольцо на пальце у неё болталось.
– Чужая мне не нужна, – сказала мать тише. – Я чужим дверь не открываю. Мне своя нужна в доме. Ночью особенно.
В первый раз за утро она говорила не как завуч. Я подошла и присела на корточки перед креслом.
– Мама, попроси, – сказала я. – Не вели, а попроси. Скажи: Тая, мне страшно, побудь со мной. Я услышу.
– Я у своих детей не прошу, – сказала мать. – Дети сами должны. Встань, не ломай комедию.
Я встала.
– Тогда я скажу тебе про долг, как я его понимаю. Любовь не выбивают, мама. Ни страхом, ни упрёками, ни списком расходов за сорок лет. Её делают каждый день, для тех, кто рядом. Суп, сменка в рюкзак, полчаса гамм вечером. Другой я не знаю.
– Философию развела. Своему мальчишке сопли вытираешь, а родная мать одна сидит. Как его хоть зовут у тебя? Гоша?
Часы в стенке начали бить двенадцать. Я досчитала удары до конца.
– Гриша, – сказала я. – Его зовут Гриша. Ему девять. Ровно столько, сколько ты мне не звонила. Сейчас он выходит играть свой первый концерт, а я стою здесь и слушаю про лошадь.
Я открыла в телефоне билет и положила телефон на скатерть экраном вверх. Отправление 19:40, сегодня. Мать глянула на экран и сразу отвела глаза.
– Обратный, мама. Я к тебе не перееду. Сиделка придёт в понедельник, открывать ей или нет – решай сама. Позовёшь меня как дочь – приеду первым же поездом. Как должницу не зови. Не приеду.
– Регина, – сказала тётя Фая. – Уймись. Скажи ты ей хоть раз по-человечески.
Мать отвернулась к окну.
– Иди, – сказала она. – Дочь у меня одна. Жанна.
Я забрала телефон и пошла.
Тётя Фая догнала меня на лестнице, между третьим этажом и вторым. В фартуке, с куском пирога в салфетке. Пирог она сунула мне в сумку.
– Возьми в дорогу, – сказала она. – Договор твой я со стола забрала. Ключи у меня, Венере в понедельник открою сама. Регина покричит и привыкнет.
– Спасибо.
– Не за что тут спасибо. Я её вчера спросила про тот звонок в роддом. Знаешь, что ответила? «И ещё раз скажу».
Она держалась за перила и смотрела мимо меня, в окно на площадке.
– Я ведь помню, как она твой дневник мне по телефону читала, – сказала тётя Фая. – Ты в девятом классе была. А я смеялась. Дура была.
– Вы бы на моём месте остались?
– Я бы осталась. Я всю жизнь остаюсь. Поэтому ты езжай.
Во дворе я села на лавку у подъезда. Мамины окна на третьем этаже, шторы задёрнуты. Раньше я всегда оглядывалась на них и ждала, что штора шевельнётся. Сейчас посмотрела один раз и поняла, что не жду. Плечи опустились сами, как после тяжёлой сумки.
Телефон зажужжал в кармане. Звонил Матвей.
– Сыграл, – сказал он. – Чисто, лучше всех. Видео я тебе отправил.
– Дай ему трубку.
– Не идёт, Тая. Говорит, занят. Ты ей сказала?
– Сказала.
– А она?
– Что дочь у неё одна.
– Ну вот и съездила. Возвращайся, картошку я пожарю.
Видео было отправлено в 12:07. Гриша вышел в белой рубашке, сел, подвигал стул. Перед тем как начать, посмотрел в первый ряд. Долго смотрел. Потом сыграл этюд чисто, с фа-диезом, встал, поклонился и в зал больше не глянул.
До поезда оставалось семь часов. Я пересмотрела запись четыре раза. На телефон и правда было не то.
В июле позвонила тётя Фая. Венеру мать терпела три недели, потом выставила насовсем. А когда стало совсем худо, Жанна через поликлинику оформила ей место в хосписе.
– Меня она не звала? – спросила я.
– Нет, Таечка. Говорит всем, что дочь у неё одна. Жанна к ней по воскресеньям ездит. А в квартире окна меняет, пластиковые ставит.
Про окна я ничего не сказала. Спросила часы посещений. Тётя Фая продиктовала: с одиннадцати до семи, каждый день. Я записала на обороте Гришиных нот, другой бумаги под рукой не нашлось.
Ноты стоят на пианино. Билеты на пятничный ночной есть, я проверяла. Может, к ней надо ехать и без зова. Я пока не взяла ни одного.
В декабре у Гриши второй концерт. Вчера он спросил, в каком ряду я буду сидеть, и сам себе ответил: «Ладно, посмотрим».
Сегодня вечером он сел за новый этюд. Я перевернула телефон экраном вниз, завела метроном и села рядом, на свою половину банкетки.
Мать считала, что воспитывает детей правильно, а они не любили ее