– Езжай, кто, кроме тебя, – сказал муж. Я вернулась и нашла в его бумагах чужую фамилию

– Ты похудела, – сказал мой муж Дима и снял у меня с плеча сумку прямо у дверей автобуса.

– Три с половиной часа тряслась. Мама уснула в час, я в пять уже была на ногах.

Он закинул сумку в багажник, и мы поехали через город домой. Вёл он одной рукой, вторая лежала на моей ладони. Сама я за руль не садилась с позапрошлой зимы: машина у нас одна, и нужна она ему – он ставит окна, объекты по всей области.

Дома пахло курицей из кулинарии на углу, я узнала лоток.

– Садись, – сказал он и подвинул мне тарелку. – Двое суток ты дома. Посуду мыть не дам.

Двое суток. У нас теперь так и считалось – не неделями, а сутками.

Мама заболела в марте. Её увезли двенадцатого числа, а через две недели выписали и сказали прямо: ходить она больше не будет, нужен уход. Мама, Валентина Ивановна, жила в Кувшинове, одна, в двухкомнатной на первом этаже. Я тогда работала поваром в школьной столовой, двадцать второй год на одном месте.

– Езжай, – сказал мне Дима в ту неделю. – Кто, кроме тебя? Я тут сам, не маленький.

Заявление я написала в конце марта, а уехала шестого апреля.

Билеты я почему-то не выбрасывала. Кидала в боковой карман сумки, и к ноябрю их набралась пачка, перетянутая аптечной резинкой. Шесть корешков туда, шесть обратно – столько раз я была дома с весны.

– Ты держись, Лен, – сказал он, наливая мне чай. – Я пятнадцатого пришлю. Этой твоей, которая ходит.

– Любе. Её зовут Люба, я тебе третий месяц повторяю. Четыре часа в день, с восьми.

Он ушёл в душ, а телефон оставил на кухонном столе, экраном вверх. Я вытирала стол, и экран засветился сам.

«Дим, я всё убрала. Приезжай завтра к семи, буду ждать».

И следом, второй: «Спокойной ночи».

Над сообщениями стояло полное имя: Оксана Гладышева.

Я села с тряпкой в руке и сидела, пока в ванной не выключили воду.

– Кто такая Оксана Гладышева? – спросила я, когда он вышел.

Он посмотрел на телефон, потом на меня.

– Менеджер наша. Я у неё в графике стою.

– Что она у тебя убрала?

– Кабинет. У нас в понедельник проверка из области, она вчера после всех осталась. – Он повесил полотенце на крючок. – Лен, ты чего?

– Открой переписку.

Он протянул мне телефон сам, без заминки. Переписка была пустая: два сообщения, которые я уже прочитала, и всё.

– А раньше?

– Я чищу. У меня память забита, я фотки с объектов гружу пачками.

– Позвони ей, – сказала я. – Сейчас. При мне.

Вот тут он замер. На секунду, не больше, но я это увидела.

– Одиннадцатый час.

– Ты ей нужен завтра к семи, – сказала я. – Значит, не спит.

Он набрал и включил громкую связь, положил телефон на стол между нами.

– Дмитрий Сергеевич? – голос был ровный, деловой.

– Оксана, это Елена, жена, – сказала я. – Что вы там убрали и куда ему к семи?

Секунда тишины. И тот же ровный голос:

– В контору к семи. Мы папки по объектам собирали, я одна не дотащу. Мне неудобно сейчас, я не одна дома.

Дима нажал отбой и посмотрел на меня.

– Довольна?

Мне стало стыдно. Так стыдно, что я встала и начала перемывать вымытые уже чашки.

– Прости.

– Ты вымоталась, – сказал он мне в спину. – Мать умирает, ты одна там. Я всё понимаю.

Утром он отвёз меня на автовокзал и сунул в карман сумки, к билетам, бутылку воды.

– Ты когда теперь?

– Через месяц.

Одно я всё-таки заметила уже потом, в автобусе. В ту ночь он унёс телефон заряжаться в коридор. Раньше он всегда лежал у него на тумбочке, с моей стороны.

Пятнадцатого декабря пришло меньше половины. Пятнадцатого января не пришло ничего.

Я позвонила восемнадцатого, в субботу, из кухни, чтобы мама не слышала.

– Дим, за Любу платить надо было позавчера.

– Задержали. У нас объект не закрыли, заказчик тянет. – В трубке звякнуло что-то стеклянное. – Лен, ты хоть понимаешь, что я тут один за всё плачу? Свет, вода, машина, страховка эта. Я не печатаю их.

– Я понимаю. Мне за Любу платить.

– Отдай позже, – сказал он. – Она куда денется.

Люба ходила к нам с апреля. Четыре часа: обмыть, покормить, перестелить. Пока она у мамы, я успевала в аптеку, в собес и постоять в очереди за рецептом. Маминой пенсии хватало на лекарства и на еду, а Любины часы шли сверху, из того, что присылал Дима.

– Дим, – сказала я. – Приезжай на две недели. Я тебе всё покажу, тут ничего страшного. Ты побудешь, а я выйду поработаю, у меня денег на два месяца.

– С матерью твоей? – Он даже засмеялся. – Лен, ну ты чего. Я мужик. Я не сиделка.

– Она тебе не чужая. Она тебе двадцать лет пироги пекла.

– У меня объекты. Я уйду на две недели – на моё место через два дня поставят другого.

Я держала трубку и смотрела в окно, где мужчина катал на санках девочку в красном комбинезоне.

– Хорошо, – сказала я. – Тогда с пятнадцатого мне ничего не присылай.

– В смысле?

– В прямом. Не присылай. И не считай мне больше, сколько ты там один платишь.

Он положил трубку первым.

Через неделю он позвонил сам, вечером, и говорил уже мягко.

– Лен, ну ты не дуйся. Я же не отказываюсь. Я за квартиру плачу, за свет плачу, страховку в феврале продлевать. Ты думаешь, оно всё само?

– Я ничего не думаю. Квитанции у тебя.

– У меня, у меня. Всё оплачено, всё в папке лежит, приедешь – посмотришь.

Смотреть я не поехала. Мне в те дни было не до квитанций: маму надо было поднимать по нескольку раз за ночь.

В понедельник я устроилась в продуктовый через двор, на полдня, с восьми до двенадцати: раскладывала товар и стояла на кассе, когда Гале нужно было выйти. Часы Любе я оставила как были – без неё из дома не выйдешь. Цепочку с крестиком – мамину, она мне её на сорок лет отдала – я снесла в ломбард на автовокзале и маме сказала, что застёжка лопнула и я отдала в починку.

Ночью мама не спала. Я сидела рядом на стуле и держала её руку, а она смотрела в потолок.

– Ленка.

– Что, мам?

– А Дима приедет?

За всё время он приезжал в Кувшиново два раза. В июле, на мамин день рождения, привёз торт и уехал через три часа. И в сентябре, на полдня, по дороге на объект в Осташков.

– На майские приедет, – сказала я. – Обещал.

Она закрыла глаза и больше ничего не спросила. А я сидела и думала простую вещь: если я сейчас начну выяснять, кто там кому пишет по ночам, мама это увидит. Она меня насквозь видит с семи лет. И я решила: не сейчас. Похороню – тогда и разберусь.

Я не знала, что «тогда» наступит через три месяца.

Мама умерла двенадцатого апреля, в субботу, под утро. Люба пришла в восемь, а я уже сидела рядом.

Квартира была мамина, но с прошлого мая – уже моя по бумагам. В мае, когда она ещё говорила и держала ручку, к нам приезжал нотариус на дом, и мама написала квартиру на меня. Надя не спорила: у неё своя, от Серёгиной матери, а я была при маме.

Дима приехал в понедельник утром, на своей машине, к самому выносу. Стоял всё, что положено: и в квартире, и на кладбище, и за столом. Помогал нести. Держал меня за локоть, когда сыпали землю.

А в семь вечера вышел на лестничную площадку курить и сказал:

– Лен, я поеду. Мне в шесть утра на объект, там кран заказан на восемь.

За столом ещё сидели: Надя, моя сестра, приехала на два дня, соседки, Люба, мамина подруга тётя Шура из третьего подъезда. Тарелки не убраны, компот в кастрюле не остыл.

– Сегодня? – спросила я.

– А чего тут делать? Ты же не одна.

Он вернулся в комнату, снял с подоконника куртку и вынул из кармана конверт.

– Вот, на похороны. Что смог.

Я взяла конверт и положила обратно ему в карман. При всех. Надя дёрнулась ко мне через стол.

– Возьми, – сказала я. – Тебя тут не было ни в марте, ни в декабре, ни сегодня к обеду. И денег твоих не надо.

– Лен. – Он натянул куртку и оглянулся на соседок. – Люди же смотрят.

– Пусть смотрят.

Он застегнул куртку и уже в дверях, вполголоса, сказал ещё одно:

– Ты подумай насчёт квартиры. Продать, пока не развалилась. Долги закроем.

– Продавать я ничего не буду, – ответила я.

Он уехал. Тётя Шура сказала, что мужикам на похоронах всегда не по себе. Надя молчала и смотрела в скатерть, и я тогда не придала этому значения.

На девять дней он позвонил. На сорок – двадцать первого мая – не приехал и не позвонил, написал вечером: «Не смог вырваться, прости».

Домой, в Тверь, я вернулась двадцать шестого, в понедельник. Шёл четырнадцатый месяц, как я уехала. В кармане сумки лежали билеты за все одиннадцать поездок, я их пересчитала в дороге, потому что три с половиной часа надо чем-то занять.

Что я еду насовсем, я ему не сообщала. Дома его не было: раньше семи он с объектов не возвращался никогда. В почтовом ящике лежали три рекламы и бумага из управляющей компании: уведомление о задолженности за жилищно-коммунальные услуги. Девять месяцев. С сентября.

Я разулась и пошла за жёлтой папкой: он складывал в неё всё, что приходит по дому, – квитанции, справки, страховку на машину. Хотела найти оплаченные: мало ли, ошибка, у них бывает.

Последняя оплаченная была за август. Дальше – ни одной.

А в самом низу папки, под квитанциями, лежали четыре полиса ОСАГО. Он их печатал по два: один в бардачок, второй домой, и старые не выбрасывал – складывал год за годом.

Я развернула верхний, от четвёртого февраля этого года. Собственник – Гуськов Дмитрий Сергеевич. Лица, допущенные к управлению: Гладышева Оксана Валерьевна.

Второй, от четвёртого февраля прошлого года: Гладышева Оксана Валерьевна.

Третий, от четвёртого февраля позапрошлого: Гладышева Оксана Валерьевна.

И четвёртый, самый нижний, за двадцать второй год: Гуськова Елена Павловна. Я.

Я стояла на кухне с этими бумажками и считала уже не билеты. Четвёртое февраля двадцать третьего года. Мама слегла в марте двадцать четвёртого. Между этими двумя днями – больше года, в который я варила щи, ходила в столовую к семи, покупала ему рубашки и ничего не знала.

Он вычеркнул меня из полиса и вписал её. За год с лишним до того, как сказал мне: «Езжай, кто, кроме тебя».

Ночью я не спала, а утром, во вторник, вышла на площадку и позвонила в дверь напротив.

Зинаида Петровна открыла на цепочке, потом сняла.

– Леночка. Мать схоронила?

– Схоронила. Зинаида Петровна, я вас спросить хочу. Пока меня не было, к нам в квартиру кто-нибудь ходил?

– Ходил, – сказала соседка и поправила халат. – Женщина. Тёмная такая, с сумками. И машина её во дворе на вашем месте всю зиму стояла.

– Она как заходила? Он ей открывал?

– Сама. Своим ключом. Родня, думала, твоя, ну как я полезу – а вдруг сестра или свояченица.

– С какого времени она так ходит?

– Да с зимы. И до зимы была, летом видела, ты ещё тут жила. – Зинаида Петровна замолчала и посмотрела на меня по-другому. – Ой, Лена. Так ты не знала?

Я села на ступеньки между этажами, там, где батарея и окно. Два года эта женщина открывала своим ключом дверь, которую я красила в позапрошлом мае. Мимо соседки, которая держала меня за дуру, и правильно держала.

Вечером он пришёл в семь, поставил ботинки, повесил куртку. Я сидела на кухне, четыре полиса лежали передо мной веером.

– Что это? – спросил он.

– Это твои страховки. Читай сверху.

Он взял, посмотрел и положил обратно.

– И что? Она на моей машине по объектам ездит. У нас в конторе одна на двоих.

– Она вписана три года подряд, – сказала я. – А я вычеркнута.

Он пожал плечами:

– Ты не водишь.

– Я не вожу с позапрошлой зимы, потому что машина тебе нужна. А до этого я и на дачу ездила, и к маме. – Я подвинула к нему нижний полис. – Вот тут ещё я. А через год – она.

Он сел напротив и провёл рукой по лицу.

– Было один раз, весной. Прошлой весной. Я тебе клянусь, один раз, я сам не понял, как. Ты уехала, я тут как собака.

– Зинаида Петровна говорит, она заходит своим ключом, – сказала я. И летом позапрошлого года заходила, когда я ещё дома жила и приходила из столовой в четыре.

Он молчал.

– Скажи словами, – попросила я. – Не «было один раз». Сколько лет?

– Третий, – сказал он в стол. И тут же поднял голову: – А ты чего хотела? Ты там второй год живёшь. Ты хоть раз спросила, как я тут один? Я живой человек.

– Ты сам сказал: езжай, кто, кроме тебя, – напомнила я.

– Ну а как я должен был сказать? Что твою мать в дом инвалидов сдать?

– Ты должен был сказать правду, – ответила я.

На другой день пришла Надя, принесла пирог и стала рассказывать, что Серёга ей опять всю зарплату не отдал.

– Надь. Ты Оксану Гладышеву знаешь?

Сестра поставила чашку на самую середину блюдца, аккуратно, и по этому её движению я всё поняла раньше, чем она открыла рот.

– Лен.

– Когда ты их видела?

– В кафе «Причал». – Она смотрела в скатерть, как на поминках. – В феврале двадцать третьего. Я туда с девочками на день рождения ходила, а они сидели у окна.

– И ты два года с лишним молчала.

– Я думала, ты знаешь и терпишь! – Надя заплакала быстро, как умеет только она. – Думала, у вас как у нас с Серёгой: он гулял, я терплю, и ничего, живём. А потом мать слегла. Как я тебе такое скажу?

– Мать я похоронила, – сказала я. – Одиннадцать раз я за это время была дома. Ты могла сказать в любой из этих одиннадцати.

Собиралась я в воскресенье: вещи, документы, мамины фотографии и четыре полиса – их положила отдельно, в боковой карман, к билетам. Дима стоял в дверях и говорил, что я делаю глупость.

– Я уеду пожить, – сказала я. – Одна. Не звони мне каждый день, я не буду брать.

Второго июня, в понедельник, я села в свой автобус и уехала обратно в Кувшиново, в мамину квартиру.

Проснулась я там в шесть утра, по привычке. Полежала. Никого не надо было мыть, кормить, переворачивать и врать, что кто-то приедет на майские. Под окном мели двор. И впервые за этот год у меня не были сжаты зубы.

Он приехал девятого августа, в субботу, и привёз с собой Надю.

Я открыла дверь и увидела их обоих на площадке: он с пакетом, она с тортом, оба в чистом, как на смотрины.

– Пусти, – сказал Дима. – Два с половиной часа ехал.

Они сели за мамин стол, пакет он поставил на подоконник и стал говорить – видно было, что репетировал в дороге.

– Я с ней всё оборвал. В июне. Хочешь, телефон дам, посмотришь.

– Не хочу, – сказала я.

– Лен, двадцать лет. Мы эту квартиру вдвоём тянули, ты обои сама клеила. Ну ошибся я. Мужики ошибаются.

– Три года – это не ошибка, – сказала я. – Ошибка – это один раз.

– Хорошо! – Он хлопнул ладонью по столу и тут же убрал руку. – Я виноват. Возвращайся и живи как хочешь. Хочешь – я в конторе уволюсь. Не хочешь – просто живи, я тебя не трону.

Надя резала торт и подавала голос со своего края:

– Лен, ну куда ты? Тебе сорок семь. Тут работа какая – в магазине? У тебя там квартира, там всё твоё. Поживёшь – простишь. Все прощают.

– Ты простила.

– И живу, – ответила она.

Я встала, достала из шкафа конверт с бумагами и положила на стол лист.

– Это соглашение. У нотариуса тут, на Советской, я была в четверг. В понедельник поедешь со мной и подпишешь: квартира твоя целиком. Мне не надо ни метра, ни рубля с неё.

Он смотрел на лист и не брал.

– Ты чего, с ума сошла? Это половина твоя.

– Половина моя. Я её тебе отдаю. Я в ней жить не буду и продавать её не буду, чтобы вы там квадратные метры не делили. – Я сняла с гвоздика у двери свои ключи с брелоком-подковой, мамин подарок, и положила поверх листа. – И вот это тоже забери.

Надя ахнула и сказала, что я ненормальная, что так никто не делает.

А Дима вдруг успокоился. Он это умеет: когда прижмут, он становится тихий и рассудительный.

– Ладно, – сказал он. – Хорошо, пусть так. Только ты, Лен, одно пойми. Никто ничего не знает, и не надо, чтобы знали. У неё муж. У неё дочка в девятый класс идёт, ей весной экзамены. Ты же не станешь ломать чужую семью из-за меня, дурака.

Вот на этой фразе у меня и кончилось всё, что ещё оставалось.

– Значит, дочка в девятый идёт, – сказала я. – А я год свою мать подтирала и не знала, что у меня дома чужая женщина ходит с моим ключом.

Я взяла телефон. Номер её мужа лежал у меня с позапрошлой осени: Слава Гладышев держит шиномонтаж за мостом, мы у него резину меняли, и вся их контора у него обувается. Записан он был так и есть: «Слава шиномонтаж».

Я сфотографировала четыре полиса, один за другим, при них обоих. Дима встал.

– Лена.

– Сядь, – сказала я.

Я написала одну строку: «Слава, это Елена Гуськова. Посмотрите фамилию в графе, кто допущен к управлению. Четвёртое февраля двадцать третьего года. Дальше сами». И нажала отправку.

– Отправила, – сказала я. – Он имеет право знать ровно то же, что знаю я. Ни больше.

Дима стоял посреди маминой кухни, и я видела, как у него ходит челюсть.

– Ты соображаешь, что ты сделала? Там ребёнок.

– Ребёнок там был и в феврале двадцать третьего, – ответила я. – Ты о нём вспомнил только сейчас.

Он схватил с подоконника пакет и бросил обратно. Надя собирала сумку и повторяла, что она вообще ни при чём, что приехала помирить.

– Надь, – сказала я ей в спину. – Езжай с ним. Ты два года знала.

Дверь они закрыли сами. Торт остался на столе, неразрезанный до конца, и я его вечером отнесла соседке напротив, у неё внуки.

Развели нас пятнадцатого октября, за десять минут. Он приехал в загс на машине, я на автобусе. Соглашение подписали ещё в августе: квартира его.

Наследство я оформила через полгода после маминой смерти, как положено, в октябре же. Теперь у меня двухкомнатная на первом этаже, работа в магазине через двор и Люба, которая иногда заходит на чай.

Слава мне не ответил ни строчкой. Про Оксану Дима сам сказал в октябре по телефону: из конторы её уволили в сентябре, она уехала к матери в Ржев. Про дочку он не сказал ничего, а я не спросила.

Дима звонит по пятницам, вечером. Говорит, что квартира пустая, что он один, что суп ему варить некому. Каждый месяц кидает мне на карту деньги, и каждый месяц я отправляю их обратно тем же вечером. Надя не звонит с августа: по родне пошло, что я мстительная, что чужой дом разнесла и сестру из-за стола выгнала.

Единственное, что у меня не проворачивается назад, – это лицо девочки, которую я никогда не видела.

Написать её мужу я имела право – или нельзя было трогать чужую семью?

Пачку старых билетов я выбросила в мае, всю целиком, вместе с резинкой. Остался один, последний, до Кувшинова. Обратный я тогда не взяла.

Жми «Нравится» и получай только лучшие посты в Facebook ↓

Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

– Езжай, кто, кроме тебя, – сказал муж. Я вернулась и нашла в его бумагах чужую фамилию