Лариса Степановна размешивала чай так долго, что ложечка звенела уже неприлично.
— Он ведь у меня был человек-праздник, — сказала она наконец. — Я каждое утро просыпалась и думала: господи, за что мне такое счастье. Аркаша, бывало, встанет раньше меня, кофе сварит и стоит в дверях с чашкой. Ждёт, пока я глаза открою.
— Лар, ну не надо, — Нина погладила её по руке.
— А я и не плачу. Я вспоминаю. И знаете, что самое главное? Он меня до последнего дня за руку держал. До самого последнего. Лежит, говорить уже не может, а руку мою из своей не выпускает.
За столом стало тихо. Виктор Павлович смотрел в свою тарелку с недоеденным салатом и вилку почему-то держал так, что побелели костяшки.
— Мужики теперь не такие, — вздохнула Нина. — Мой вон за руку меня последний раз держал, когда мы через лужу на даче перебирались.
— Через лужу — это тоже забота, — засмеялась Лариса.
Все посмеялись. Виктор Павлович тоже растянул губы, а сам подумал: про меня так никто никогда не скажет. Умру — соберутся, помянут, скажут «хороший был мужик, руки золотые», и разойдутся. Лужа. Вот и весь итог.
— Вить, ты чего замолчал? — толкнула его в бок жена.
— Да так.
— Ой, у него это бывает, — сказала Нина Ларисе. — Раз в квартал задумается, потом отпускает.
И опять все посмеялись.
Гости ушли в одиннадцатом часу. Нина составила чашки в раковину, потом притащила из коридора табуретку и полезла на антресоли.
— Двадцать пять лет, Витя. Представляешь? Четверть века.
— Слезь оттуда, шею свернёшь.
— Ты бы лучше подошёл и подержал.
Он подошёл, принял коробку. Пыли на ней было столько, что ладонь стала серой. Внутри лежали фужеры из свадебного сервиза — шесть штук, хотя изначально было восемь. Два разбились при переезде, грузчики уронили ящик прямо в подъезде.
— Смотри, целенькие, — Нина держала фужер на свет. — Из этого ты мне тогда шампанское наливал.
— Из какого «этого»? Они одинаковые все.
— Ничего не одинаковые. Вот у этого на ножке скол малюсенький.
— Нин, ну какая разница.
— Никакой, — она аккуратно поставила фужер обратно. — Совершенно никакой разницы.
Жили они хорошо. Если со стороны смотреть — так вообще прекрасно. Трёхкомнатная на Комсомольской, ремонт три года назад делали. Дача с баней, в баню сосед Сергеич ходит по субботам. Машина не первой свежести, но своя и на ходу. Сын Артём выучился, женился на Кате, взяли ипотеку, живут. Виктор Павлович двадцать лет отработал в снабжении, потом замом на складе, и работу свою давно делал руками, а головой в это время был где-то ещё.
Где — он и сам не знал. Просто последний год всё чаще ловил себя на том, что сидит перед телевизором с выключенным звуком.
— Ресторан думаю «Причал» взять, — говорила Нина за ужином. — Там зал на тридцать человек и меню нормальное, не как в «Юбилейном», где одни салаты под майонезом.
— Тридцать человек? А кого ты собралась звать?
— Как кого. Артём с Катей, сватья, Сергеичи, Люда с Толиком, Лариса…
— Лариса-то тут при чём?
— Витя. Она моя подруга сорок лет. Сорок. Она у нас на свадьбе была.
— Да я не против. Просто спрашиваю.
— Ты в последнее время всё «просто спрашиваешь» таким тоном, будто тебя пытают.
Он промолчал и стал есть котлету. Котлета была хорошая, Нина всю жизнь готовила так, что на работе мужики оборачивались, когда он контейнер открывал. Вот только он ел эти котлеты пятнадцатый год и уже не чувствовал ни вкуса, ни радости. Ел и ел.
— Двадцать пять лет, — сказал он вслух.
— Ну да. Я как раз об этом.
— Нет, я в другом смысле. Ты не думала, что это… много?
— Много, — согласилась Нина. — Я думала, что много, лет двенадцать назад, когда ты гараж строил и все выходные там пропадал.
— Опять ты про гараж.
— Я не «опять». Я отвечаю на вопрос.
В гараже у Сергеича он попробовал это как-то сформулировать.
— Понимаешь, Серёж. Живём. Всё есть. Ремонт, дача, сын пристроен. А чувств никаких.
— В смысле никаких? — Сергеич возился с аккумулятором. — Она тебе изменяет, что ли?
— Да ты что говоришь-то! Нина?
— Ну а чего тогда?
— Я говорю: искры нет. Ни-че-го. Вот ты помнишь, как оно было? Когда ждёшь человека и сердце колотится?
— Помню, — сказал Сергеич. — Я тогда молодой был, худой и без давления. Сейчас у меня сердце колотится, когда я на пятый этаж поднимаюсь, и это, знаешь, совсем другие ощущения.
— Тебе бы всё шутки.
— Витя, тебе не страсти не хватает. Тебе давление померить надо и сахар сдать. У наших мужиков в пятьдесят с чем-то это у всех начинается: то мотоцикл им, то гитару, то в горы. Один вон уехал, женился на молодой, теперь пишет, что скучает по гречке.
— При чём тут гречка…
— А при том. Ты сейчас на жену посмотришь и увидишь халат. А она на тебя посмотрит и увидит живот. И вы оба вроде правы, а жить-то надо.
Виктор Павлович обиделся, но виду не подал. Он и сам понимал, что говорит ерунду. Просто по ночам стало плохо спаться, и в этой бессоннице всё время всплывало одно и то же: Лариса с чашкой кофе в дверях и Аркадий, который держит её за руку.
Всё сдвинулось на Нинином дне рождения.
Гостей было немного, посидели дома. Нина смеялась, показывала фотографии из отпуска, Артём с Катей рассказывали про кухню, которую всё никак не соберут. Потом стали расходиться, и Виктор Павлович пошёл провожать Ларису до такси.
Стояли во дворе. Пахло сиренью и мокрым асфальтом.
— Хороший вечер, — сказал он, чтобы что-то сказать.
— Хороший, — согласилась Лариса. И вдруг: — Витя, а можно я тебе одну вещь скажу? Я её двадцать пять лет ношу и уже устала.
— Ну… говори.
— Я тебя любила. С самого начала. С вашей свадьбы, когда ты в этом синем костюме стоял и не знал, куда руки деть.
Он открыл рот. Закрыл. Опять открыл.
— Лар, ты выпила…
— Я две рюмки выпила, я в своём уме, — она смотрела прямо, спокойно, даже устало. — Я тебя раньше Нины увидела, между прочим. В доме культуры, на танцах. Только я стеснялась, а она нет. Вот и вся история.
— А Аркадий?
— А что Аркадий. Аркадий был хороший человек. Я за него замуж вышла через год после вашей свадьбы. Что мне было, век одной куковать?
Подъехало такси. Она села, опустила стекло.
— Ты не думай ничего. Я просто хотела, чтобы хоть один человек на свете знал, что тебя любили не только за котлеты и ремонт. Всё, поехали.
И уехала.
Виктор Павлович постоял во дворе минут пятнадцать. Потом поднялся домой, где Нина мыла посуду и ворчала, что Катя опять оставила недоеденный салат.
— Ты чего такой белый?
— Голова закружилась. Давление, наверное.
— Померь. Тонометр в тумбочке.
— Померю.
Он не померил. Лёг и до трёх ночи смотрел в потолок. Двадцать пять лет. Женщина любила его двадцать пять лет и молчала. Значит, бывает. Значит, есть это на свете — а он всё это время жил в квартире с ремонтом и думал, что так и надо.
— Витя, ты список гостей посмотрел? — спросила Нина в четверг.
— Не посмотрел.
— А ресторан? Нужно аванс вносить, они держать не будут.
— Нин, отстань ты от меня с этим рестораном.
— Что значит «отстань»? Это наша годовщина. Общая.
— Общая, — он отложил вилку. — А чего мы празднуем-то? Что двадцать пять лет в одной квартире просидели?
Нина медленно поставила чайник на плиту.
— Так. И что это сейчас было?
— А то, что я устал! — он вдруг завёлся так, что сам не ожидал. — Устал! У нас в жизни ничего не происходит! Ремонт, дача, огурцы, телевизор, опять огурцы!
— А, — сказала Нина. — Ясно.
— Что тебе ясно?
— Мне ясно, что тебе пятьдесят два года. Витя, у нас сын взрослый. Ты в горы собрался? Так тебе врач по лестнице бегать не велел.
— Вот! Вот об этом я и говорю! Ты меня даже всерьёз не воспринимаешь!
— Я тебя двадцать пять лет всерьёз воспринимаю, — очень тихо сказала Нина. — Просто устала это доказывать.
Он собрал сумку в тот же вечер. Схватил бритву, зарядку, две рубашки, зачем-то сунул плоскогубцы.
— Поживу на даче. Подумаю.
— Иди подумай, — Нина даже головы не повернула. — Только банку с закваской не открывай, она в холодильнике на нижней полке.
Артём позвонил на следующий день:
— Пап, ты что творишь?
— Я не творю. Я думаю.
— Тебе пятьдесят два, а не пятнадцать. Мать плакала, между прочим.
— Не плакала она.
— Плакала. Просто тебе не показала, потому что ты бы всё равно не заметил.
На даче он прожил четыре дня. Топил печку, поправил забор, ел пельмени и чувствовал себя не героем, а мужиком в вытянутых трениках. На пятый день приехала Лариса.
— Мне Нина сказала, что ты тут отшельником сидишь, — она вышла из машины с двумя сумками. — Я супу привезла и котлет.
— Нина сказала?
— Ну а кто. Мы с ней подруги, Витя. Она думает, ты тут одичал и питаешься лапшой.
Он ел суп, а Лариса сидела напротив и смотрела на него так, как на него не смотрели лет двадцать. И он поплыл. Сидел, ел суп и плыл.
— Слушай, — сказал он. — А что если…
— Что «если»?
— Ну… поживу у тебя. Немного. Пока разберусь.
Лариса помолчала.
— Живи.
Первое, что она сделала на пороге, — протянула ему тапочки.
— Вот эти твои. И, Витя, у меня правило: обувь сразу в шкафчик, не на коврик. У меня в коридоре светлый ламинат.
— Понял.
— И полотенце вот это — для рук. А синее — для лица. Не путай, пожалуйста, я к этому чувствительна.
— Хорошо.
— Аркаша, царствие небесное, первые лет пять путал, потом привык.
К вечеру выяснилось ещё несколько вещей. Телевизор после десяти включать нельзя, соседка снизу пишет жалобы. Ужин в семь, а если не в семь, то потом уже не будет, «желудок надо приучать». Порция супа — половник, и не потому что жалко, а «мы уже не в том возрасте, чтобы наедаться».
— Лар, я всё-таки мужик. Мне бы второй половник.
— Витя, у тебя живот. Я на тебя как женщина смотрю, а не как кухарка.
— Понял, — сказал Виктор Павлович и вспомнил, как Нина всегда клала три котлеты, а если он говорил «хватит», клала четвёртую и отвечала: «Не хватит».
На третий день зашёл разговор про имущество.
— Витя, тебе с Ниной надо разводиться и по-человечески всё делить.
— Лар, я как-то не думал ещё…
— А надо думать, — она даже ладонью по столу пристукнула. — Ты двадцать пять лет пахал. Квартира, дача, машина — всё нажито в браке, половина твоя. И тянуть нельзя, там срок исковой давности три года, я узнавала.
— Ты узнавала?
— Конечно узнавала. Знаешь, сколько мужиков после развода по съёмным доживает? Нина твоя женщина хорошая, но она мать. Она долю сыну отпишет, и будешь ты у Артёма на раскладушке в углу.
— Она без моего согласия ничего никому не отпишет. Там нотариус нужен, согласие супруга.
— Ой, — сказала Лариса. — Найдутся способы, было бы желание. И потом, у нас с тобой тоже перспектива. Родион в июне приедет, посмотрит бумаги, он в этом понимает. Если твою долю продать и с моей сложить, можно взять хороший вариант в новом доме, с лифтом. Мне с моей спиной на четвёртый этаж уже тяжело.
Виктор Павлович сидел, держал чашку и молчал.
— Ты чего? — насторожилась она.
— Ничего. Спину, говоришь.
А потом была соседка. Обычная соседка по площадке, Валентина Ивановна, которая вышла с ведром и остановилась поговорить.
— О, а вы кто ж такой будете?
— Знакомый.
— Знакомый — это хорошо, — покивала Валентина Ивановна. — А то Лариса одна совсем. Хотя Аркадий-то, царствие небесное, тоже при ней, считай, один был.
— Это как?
— Да так, — она понизила голос. — Она ж его с утра до ночи воспитывала. Он к нам, бывало, придёт чаю попить, потому что дома то полотенце не то, то ботинки не там поставил. Хороший мужик был, тихий. И, знаете, он в больницу лёг и как будто выдохнул. Я к нему ходила. Он говорит: «Валь, тут кормят три раза, и никто не ругается».
— Она про него так тепло рассказывает…
— Ой, рассказывает. Она и на девять дней рассказывала, и на год. Слово в слово. Я уже наизусть знаю: и про кофе в дверях, и про «за руку до последнего». Не было там никакого кофе, милый мой. Он себе на работе растворимый пил, а дома ему нельзя было, у неё давление.
И пошла к контейнерам, гремя ведром.
Ночью Виктору Павловичу приснился сон.
Снилось, что он стоит в углу собственной квартиры, той самой, на Комсомольской. Стоит, и почему-то никто на него не смотрит. Народу полно, все в тёмном, на столе кутья и блины, и стоит его фотография в рамке, перевязанная чёрной лентой. Фотография с прошлого отпуска, где он в панамке, и кто-то додумался её обрезать.
— Э, — сказал он. — Вы чего? Я тут.
Никто не повернулся.
Он подошёл к сыну. Артём сидел ссутулившись, вертел в руках вилку.
— Артём! Сынок! Я тут стою!
— Он под конец совсем чужой стал, — сказал Артём кому-то. — Приходил, уходил. Я даже не знаю, что про него говорить.
И тут поднялась Лариса. В чёрном платье, с платочком. Все затихли.
— Он ведь у меня был человек-праздник, — сказала она, промокая глаза. — Я каждое утро просыпалась и думала: господи, за что мне такое счастье. Витя, бывало, встанет раньше меня, кофе сварит и стоит в дверях с чашкой, ждёт, пока я глаза открою.
Виктор Павлович похолодел.
— Я не варил! — заорал он. — Я вообще кофе не пью! У меня от него сердце! Лариса, ты что несёшь?!
— И знаете, что самое главное, — продолжала она, не слыша. — Он меня до последнего дня за руку держал. До самого последнего.
Гости закивали, кто-то всхлипнул. Женщина в углу сказала: «Как красиво жили, надо же». А Лариса села и негромко, деловито, добавила соседке:
— Родион в июне приедет, посмотрит по документам. Там доля хорошая, если правильно оформить.
И тогда Виктор Павлович обернулся и увидел Нину.
Она сидела с самого края, в стареньком тёмном платье, в котором ходила на все похороны последние лет десять. Не плакала. Просто сидела, сложив руки на коленях, и смотрела в одну точку. И руки у неё были такие знакомые — с царапинами от смородины, с обручальным кольцом, которое она сорок раз хотела снять, потому что палец опух, и не снимала.
— Нина! — он бросился к ней. — Нин, ты-то меня слышишь? Ну ты-то?
Она не слышала. Встала, поправила скатерть привычным движением и пошла к двери. И он вдруг заметил, что кольца на пальце уже нет. Только белая полоска.
— Нина! Подожди! Я же вернулся!
Дверь закрылась.
Он проснулся оттого, что сел в кровати и не мог вдохнуть. Четыре часа десять минут. Чужая комната, чужой запах, чужие шторы в мелкий цветочек. Рубашка мокрая насквозь. Сердце колотилось так, как не колотилось лет тридцать.
Вот тебе и искра, подумал Виктор Павлович.
Он просидел до шести. Потом встал, тихо оделся, свернул свои две рубашки. На кухне налил воды, выпил. Посмотрел на два полотенца — одно для рук, одно для лица.
— Ты куда в такую рань? — Лариса вышла в халате, заспанная.
— Домой.
— В смысле домой?
— Лар, — он говорил спокойно, и от этого спокойствия ему самому было странно. — Спасибо тебе. Правда. Ты хороший человек и суп хорошо варишь.
— Ты что, к Нине?
— К жене.
— Ага, — Лариса скрестила руки на груди. — Двадцать пять лет, значит, коту под хвост.
— Лар. Ты меня двадцать пять лет любила и молчала. А потом сказала — и через месяц уже квартиру мою делишь и с сыном обсуждаешь. Это не любовь. Это расчёт.
— Да как ты…
— Я не в обиде, я сам прибежал. Просто, знаешь… — он взялся за ручку двери. — Про Аркадия ты хорошо рассказываешь. Только про живого надо было так рассказывать.
Он вышел. И полдороги до остановки шёл и трясся, потому что представлял, как приедет, а она не откроет. Или откроет и скажет: «Чего надо?» И будет права.
Он поднялся на свой пятый, постоял перед дверью, достал ключ и убрал обратно. Позвонил.
Нина открыла в старом халате, руки в муке, и пахло от неё дрожжевым тестом на весь подъезд.
Они посмотрели друг на друга секунды три.
— Ноги вытирай, — сказала Нина. — Я только помыла.
И ушла на кухню.
Он разулся, встал в коридоре и не знал, куда девать сумку. В кухне шипело масло. Нина переворачивала пирожки на сковородке, будто ничего не случилось.
— С капустой и с картошкой, — сказала она, не оборачиваясь. — Артём с Катей вечером приедут.
— Нин.
— Что.
— Я…
— Витя, только не надо сейчас речь, — она повернулась. — Очень тебя прошу. У меня тесто подходит.
— Хорошо.
Он сел на табуретку. Посидел. Потом всё-таки спросил:
— Ты знала?
— Про Ларису? Знала. Она мне сама позвонила. В тот же вечер, между прочим, как тебя во дворе поймала. Сказала: «Нинуль, я должна быть честной».
— И ты?
— А что я. Я двадцать пять лет вижу, как ты на неё смотришь, когда она про Аркашу рассказывает. — Нина сняла пирожки на блюдо, застеленное бумажным полотенцем. — У тебя, Витя, всё на лице написано. Как объявление на подъезде.
— Я дурак.
— Ну наконец-то, — она села напротив и вытерла руки о фартук. — Пять дней ждала.
Помолчали.
— Мне сон приснился.
— Хороший?
— Мои похороны.
— Ой. Витя, ну зачем такое на ночь.
— Нет, ты послушай, — и он вдруг всё выложил, торопясь и глотая слова: и про кутью, и про фотографию в панамке, и про Ларисину речь слово в слово, и про Артёма с вилкой. И про кольцо. Особенно про кольцо.
Нина слушала молча. Потом положила руку на стол ладонью вниз. Кольцо было на месте, вросшее в палец намертво.
— Вот оно. Никуда не делось. Я его в две тысячи седьмом мылом снять пыталась, помнишь? Не снялось.
— Помню.
— Витя. — Она посмотрела на него прямо. — Сиди и не перебивай. Я тоже не двадцатилетняя. Мне тоже иногда хочется, чтобы кто-нибудь посмотрел на меня, как на человека, а не как на шкаф в коридоре. И я тоже в зеркало смотрю и думаю: господи, куда всё делось.
— Нин…
— Не перебивай, — она помолчала. — Я ведь тоже сумку собирала однажды. Лет двенадцать назад, когда ты в гараже жил. Собрала, поставила в прихожей и села ждать, когда ты придёшь и заметишь.
Виктор Павлович уставился на неё.
— Ты… что?
— Ты пришёл в двенадцатом часу, перешагнул через неё и спросил, есть ли что поесть, — Нина усмехнулась. — Я разобрала обратно. Так до сих пор и не знаю, повезло мне тогда или нет.
— Почему ты не сказала?
— А что бы это изменило? Ты бы обиделся, я бы плакала, Артёму было четырнадцать. — Она пожала плечами. — Витя, ты искал что-то настоящее и пошёл искать туда, где красиво говорят. А настоящее не говорит. Оно котлеты жарит и молчит. И это иногда невыносимо скучно, я согласна.
Она встала, взяла блюдо и поставила перед ним.
— Ешь, пока горячие. С капустой слева.
Он взял пирожок и вдруг понял, что не может прожевать, потому что горло перехватило. Пятьдесят два года мужику, склад, гараж, забор чинил — сидит на кухне и не может съесть пирожок.
— Так, — испугалась Нина. — Ты чего? Витя! Плохо?
— Нормально, — просипел он. — Горячий очень.
— Ну ты дуй, дуй.
В «Причал» они всё-таки пошли. Народу собралось меньше, чем планировали: Люда с Толиком заболели, сватья не смогли. Лариса не пришла, прислала открытку с двумя лебедями и подписью «Счастья вам, дорогие мои». Нина прочитала, хмыкнула и убрала открытку в тумбочку.
Артём сказал тост, длинный и путаный, и в конце добавил: «Спасибо, что вы у меня есть, и я вас, короче, люблю». Катя расплакалась. Сергеич сказал, что двадцать пять лет — это не срок, а вот у него тридцать один, и вот это уже разговор.
Потом заиграла какая-то медленная песня.
— Ну что, пойдём позориться? — вздохнула Нина.
— Пойдём.
Танцевали они плохо. Виктор Павлович всю жизнь топтался на месте и наступал ей на ноги. Наступил дважды.
— Нога, Витя.
— Извини.
— Двадцать пять лет одно и то же.
Он наклонился и поцеловал её. Коротко, без всяких страстей. Пахло от неё духами, которые она берегла с прошлого дня рождения, и немножко пирожками — она с утра пекла Артёму в дорогу.
— Ты чего это? — растерялась Нина. — Люди смотрят.
— Пусть смотрят.
Они дотоптали песню, и тут он взял её за руку. Не под руку, а именно за руку — переплёл пальцы, как когда-то в доме культуры.
— Ты чего? — опять спросила она.
— Ничего, — сказал Виктор Павлович. — Держу.
И держал весь оставшийся вечер. И в такси. И в подъезде, пока поднимались на свой пятый, потому что лифт опять не работал.
— Витя, отпусти, мне ключи достать.
— Не отпущу.
— Господи, — засмеялась Нина. — Пятьдесят два года мужику. Ты хоть на площадке отпусти, соседи выйдут.
— Не отпущу.
И не отпустил.
–Правду говорят: судьба и за печкой найдет, – сказала Ульяна