Я закалывала подгибку на чужом пальто, когда зазвонил телефон. Номер незнакомый.
– Нин, ты только не бросай трубку. Я по-родственному.
Марина, жена моего брата. Мы не разговаривали года три – с тех пор, как я отказалась подписать какую-то бумагу «для мамы», не читая её.
– Говори, – сказала я.
– Там у Валентины Петровны шкаф стоит, полированный, с антресолью. Вам не нужен? А то мы в субботу грузчиков берём, всё равно на свалку повезут.
Булавка выскочила из пальцев и укатилась под раскроечный стол.
– Как это – стоит? А она где?
В трубке щёлкнуло: Марина переложила её в другую руку.
– Ну как где. Нин, ты с Сашей поговори, я вообще случайно узнала.
Она отключилась. Я доколола подгибку, отнесла пальто Тамаре и сказала, что беру полдня. Тамара работает со мной в приёмке двенадцать лет и по субботам подменяет меня без разговоров.
– Мать? – спросила она.
– Мать.
Про дарственную я узнала от самой матери, три года назад. Она позвонила и сообщила радостно, как про путёвку: «Я всё Сашеньке отписала, он за мной ходить будет до конца». Я сказала «хорошо» и потом полгода не звонила.
Дом на Гагарина стоит боком к дороге. Третий подъезд от угла, четвёртый этаж. На площадке пахло чужим ремонтом – клеем и известью.
Ключ у меня был свой, с головкой, обмотанной синей изолентой, чтобы не путать с гаражным. Он не влез.
В двери блестел новый цилиндр.
Я позвонила. Постояла. Позвонила ещё раз, долго.
Внизу почтовый ящик открылся тем же старым ключиком – его менять не стали. Внутри лежали две квитанции. В графе «собственник» стояло: Морозов А. В. Раньше там была она, Морозова В. П.
Последний раз я поднималась сюда позапрошлой осенью. Привезла ей лекарства, а она сказала: «Поставь на тумбочку и иди, у меня сериал».
Я сфотографировала обе квитанции, отправила брату и набрала его.
– Да? – ответил он бодро.
– Где мама?
– В санатории. Путёвку дали, подлечиться. Слушай, я за рулём.
– Саш. Квитанции на тебя.
Он замолчал. В машине у него работало радио, реклама пластиковых окон, и я успела дослушать её до конца.
– Ну и что. Она сама подарила, имеет право.
– Адрес санатория.
– Да погоди ты.
– Адрес.
– Верховье! – он почти крикнул. – Пансионат в Верховье, за Сосновкой. Довольна?
– Я сегодня туда поеду, – сказала я. – Если она там, я её заберу, комната у меня есть. А бумаги твои посмотрим при судье.
И положила трубку первой. Мелочь. Но за сорок лет – в первый раз.
Потом я набрала Марину.
– Марин. Шкаф вы куда вывозите?
– На свалку же, я говорила.
– А зачем комнату освобождаете?
Она замялась и всё-таки сказала:
– Ну мы там ремонт начали. Саша пока один поживёт, у нас тесно с детьми. Нин, ты только не думай, что мы её выгнали, она сама туда захотела, ей там компания.
Клей и известь на площадке. Пахло не от соседей: за этой дверью уже сдирали старые обои.
В детстве я считала не подарки и не деньги. Я считала, сколько раз мать за день позовёт меня по имени. В хороший день выходило два. Сашу она звала постоянно, даже когда его не было в комнате, просто вслух, будто пробовала слово на язык.
До Верховья час по трассе, потом поворот на грунтовку. Автобус туда ходит два раза в день, утренний я уже пропустила. Поехала на такси и попросила водителя подождать у корпуса.
Пансионат оказался бывшим профилакторием: двухэтажный корпус, свежий пандус у крыльца, за корпусом сосны. На вахте сидела женщина с журналом посещений и попросила паспорт.
Внутри пахло хлоркой и подгоревшим молоком.
– Морозова? Второй этаж, четырнадцатая, – сказала она. – Только вы недолго, у них тихий час.
Комната была на двоих. У окна спала лицом к стене чья-то бабушка, и телевизор работал без звука.
Мать сидела на застеленной кровати в чужой синей кофте, руки на коленях. Кофта была велика в плечах. На пятках тапок кто-то написал маркером «Гуревич».
– Нин? – сказала она. – Ты чего приехала?
– За тобой.
– Не надо за мной. Саша в командировке, он вернётся и заберёт.
– Когда он звонил?
Она подумала. Поправила рукав.
– На той неделе. Или на позапрошлой. У меня телефон сел, зарядку он не оставил.
Телефон лежал у неё под подушкой, кнопочный, с царапиной на экране. Она вытащила его и показала мне, как показывают справку.
– Видишь? Сел.
Я вышла на пост и попросила зарядку. Сестра дала свою, и я воткнула телефон в розетку у двери.
– Договор кто подписывал? – спросила я у сестры.
– Она сама, при нас. Сын привёз, она подписала. Мы силой никого не держим, женщина дееспособная, хочет – уезжает. Только оплачено по март, а деньги у нас назад не возвращают, это вам заведующая подтвердит.
Я вернулась в комнату и села на вторую кровать, напротив.
– Мам. Тебе сказали, что это на месяц?
– На месяц. Подлечиться. Уколы, сказали, поставят.
– Ставили?
– Витамины давали. Не помню.
Она смотрела на дверь, не на меня. Она всегда так смотрела, когда говорила неправду или когда ждала кого-то другого.
– Он в квартиру въехал, – сказала я. – Ремонт затеял, шкаф твой в субботу на свалку. Не будет он тебя забирать. Ему некуда, он там жить будет.
– Он не такой.
– Мам.
– Ты всегда была злая на него! – она подняла голос, и бабушка у окна заворочалась. – С самого детства. Он маленький был, а ты его пихала. Он один у меня остался, а ты и приезжаешь раз в год.
Я вытащила из сумки квитанцию – ту, где вместо неё стоял Морозов А. В., – и положила матери на колени, поверх рук.
Она подержала бумагу на расстоянии вытянутой руки, потом отвернула лицо.
– Очки в тумбочке, – сказала я.
– Не надо очки.
Мы просидели молча, наверное, минуту. За стеной звякали тележкой, катили её по коридору, и колесо скрипело на каждом обороте.
– Я же не чужая тебе, – сказала мать. – Ты меня не бросишь.
– Не брошу. Но условие такое.
Она подняла голову.
– Завтра мы едем к юристу. Ты подаёшь на Сашу в суд и рассказываешь там всё как было: что он обещал ходить за тобой, что ты подписывала не то, что думала. Квартиру вернут – ты в тот же день переписываешь её на меня. Не потом. В тот же день.
– Нин, ну что ты говоришь такое.
– Говорю вслух. Чужому человеку я бы этого не сказала.
– А если я не хочу?
– Тогда я поеду домой, – сказала я. – У вас ужин в пять.
Я встала и начала складывать в пакет её вещи, которых было мало: халат, кружка, вязаная шапка не по сезону. Тапки я брать не стала – чужие.
– Забери меня, – сказала она мне в спину. – Я подпишу что надо.
Телефон у двери загорелся и запиликал. Мать протянула руку, хотя с кровати было не достать.
– Только Сашеньку в тюрьму не надо, – сказала она. – Он же не со зла.
На вахте я расписалась в журнале за выезд и попросила копию договора. Сестра сказала, что копии выдаёт только заведующая и что заведующая по средам.
– Тогда я приеду в среду.
– Приезжайте.
Мать попрощалась с бабушкой у окна и почему-то долго объясняла ей, что вернётся за банкой мёда.
В такси она сидела прямо, держа пакет на коленях, и всю дорогу молчала. Потом спросила:
– А Саша знает, что я уехала?
– Знает.
– Он ругался?
Водитель включил поворотник, и мы свернули с грунтовки на трассу.
– Мам, – сказала я. – Про Сашу мы теперь говорим только у юриста.
Юристку мне нашла Тамара: её племянница судилась с застройщиком и осталась довольна. Консультация была на втором этаже над рынком, за дверью с табличкой из принтера.
– Отменить дарение вы не отмените, – сказала юристка. – Забудьте это слово. Мы будем просить признать договор недействительным: подписывала под обманом, была уверена, что взамен получит уход и проживание.
– Докажем?
– Она прописана в квартире? Жила там до января?
– Прописана. Жила.
– Значит, есть с чем идти. И считайте срок: год с того дня, как она узнала, что её обманули. То есть с января, когда он её увёз. Тянуть нельзя.
Мать сидела рядом и всё поправляла на коленях сумку.
– А ему что будет? – спросила она.
– Ему ничего не будет, – сказала юристка. – Квартира вернётся вам, и всё.
Мать выдохнула так, что было слышно.
Дома я освободила ей комнату дочери, которая давно живёт в области. Купила клеёнку на матрас, поручень в ванную, ночник в розетку. За две недели она обжилась и стала звать нашу кухню «моя кухня».
Звонила Марина, ласково, как раньше.
– Нин, ну заберите вы её просто так, чего вы в суды полезли. Она старая, вам же всё равно потом всё достанется. По-родственному разошлись бы.
– Мы уже полезли, – сказала я.
– Ну ты подумай. Саша переживает.
Марина, к слову, за квартиру и не билась. Вклад мать сняла ещё осенью сама и отдала им «на ремонт», сколько там было – я не спрашивала ни разу.
Просто так забрать я могла. Могла ухаживать молча, кормить, водить по врачам и ничего не требовать. Только она сорок лет выбирала, и ни разу не меня. Второй раз давать ей выбирать я не собиралась.
Перед тем как везти её к себе, я ездила смотреть хороший пансионат под Ольховкой – с врачом, отдельной комнатой и своим душем.
– Семьдесят восемь тысяч в месяц, – сказала я Тамаре в приёмке.
Тамара отложила ножницы.
– Сколько? За такие деньги их там что, икрой кормят?
– Кормят по часам и водят гулять.
– А ты?
– А я забрала домой.
Тамара помолчала, откусила нитку.
– Забрала – правильно. Только расписку с матери не берут, Нинк. Мать одна.
– Она у меня одна, – сказала я. – А квартира была одна на двоих.
Тамара покачала головой и ничего не ответила. Я знала, что вечером она перескажет это мужу так, что я выйду не очень.
Летом мать помогала мне на кухне. Чистила картошку тонко, как её саму учили в столовой, и очистки ложились в таз одной длинной лентой.
– Ты в четыре года пуговицы сама застёгивала, – сказала она вдруг. – Я один раз посмотрела и подумала: эта проживёт.
– Проживу.
Она хорошо помнила слова песен и старые цены. В тот вечер она пела над картошкой что-то про рябину, и голос у неё был чистый, без старушечьей трещины.
Повестку на первое заседание принесли в августе.
За неделю до суда я пришла с работы раньше обычного и остановилась в прихожей: мать говорила по телефону.
Дверь в комнату была приоткрыта.
– Сашенька, потерпи ты, – говорила она. – Ну потерпи. Отсудим – и я на тебя обратно перепишу, сразу перепишу. Она же меня не выгонит, она такая. Ты только на суд не ходи, не серди её.
Я стояла и слушала до конца. Потом вошла и взяла телефон у неё из руки.
– Это я, – сказала я в трубку. – Она перепишет. На меня. В тот день, когда решение вступит в силу.
Саша начал что-то говорить, я нажала отбой.
Мать сидела на кровати с открытым ртом и стала оправдываться, что это он позвонил, что он сам, что она его отговаривала.
– Телефон побудет у меня, – сказала я. – Захочешь позвонить – при мне.
– Нин, ну ты что.
– Завтра к юристу. Повторим, что ты скажешь судье.
Я положила её телефон в свою сумку, к квитанциям. Ночью слышала, как она встаёт и ходит по коридору, шаркая, туда и обратно, а потом пьёт воду на кухне.
В суде было холодно и гулко: потолки высокие, скамейки жёсткие, у окна сквозило.
Саша приехал с адвокатом, молодым парнем в хорошем пиджаке. Марина осталась в коридоре и всё время смотрела в телефон, а когда я проходила мимо, чуть подвинула ноги, чтобы дать мне пройти.
Брат со мной не поздоровался. За полгода он не позвонил ни разу.
До начала адвокат подошёл к нам сам, с бумажкой в руке.
– Предлагаю мировое, – сказал он. – Квартиру выставляем, продаём, деньги пополам. Все расходимся, никто год не ходит по судам.
Мать привстала со скамейки.
– Пополам – это же честно, Нин. По половине каждому.
– Половину ты уже отдала, – сказала я. – Целиком.
– Так а жить я где буду?
– У меня. Как договаривались.
Адвокат пожал плечами и убрал бумажку в папку. Мать села и до самого заседания разглаживала на коленях юбку.
Копию договора из пансионата я забрала в среду, ещё весной, у заведующей, под роспись в тетради. Заведующая сняла копию и с листка поступления, где рукой сестры стояло «бессрочно». Оба листа лежали у меня в папке всё это время.
Заседание шло по бумагам, судья спрашивала коротко и по делу. Мать отвечала тихо, я слышала не всё.
– Вы понимали, что подписываете договор дарения?
– Понимала, – сказала мать. – Он мне обещал ходить за мной. До конца.
Адвокат встал и спросил, есть ли у обещания письменная форма.
Мать посмотрела на Сашу. Он сидел, положив руки на колени, и смотрел в стол.
– Он хороший мальчик, – сказала мать. – Он просто запутался, у него кредиты. Может, не надо ничего? Я, наверное, погорячилась.
Судья подняла глаза от бумаг.
– Вы поддерживаете свои исковые требования?
Мать молчала. Молчала долго, и в зале было слышно, как за окном заводят машину.
– Объявляется перерыв, – сказала судья.
Я вывела мать в коридор, к окну, подальше от людей. Она шла за мной, держась за мой локоть.
– Ещё одно такое слово, – сказала я, – и вечером ты ночуешь в Верховье. Койка там свободна, я узнавала. Я тебя не держу.
– Нина.
– Я не шучу.
Она заплакала – без звука, как плачут в очередях, вытирая лицо ладонью. Мимо шли люди, кто-то оглянулся на нас.
Я достала из папки договор пансионата: её подпись, дата, январь. И листок поступления с тем самым «бессрочно».
После перерыва я передала оба листа секретарю.
Мать сказала судье, что подписывала бумаги, думая, что сын будет жить с ней и ухаживать, а он всё это время жил своей жизнью, в январе привёз её в Верховье, оставил и не приезжал.
Адвокат просил отложить.
В коридоре Саша догнал меня у лестницы и заговорил громко, при всех.
– Ты её в заложниках держишь! Она у тебя как под конвоем ходит!
– Ты отвёз её в январе и не приехал ни разу, – сказала я. – Я приехала. Дальше решает судья.
Он ещё что-то говорил мне в спину.
В дни заседаний меня подменяла Тамара. Вечером она позвонила спросить, чем кончилось.
– Отложили, – сказала я.
– Нинк, ты хоть в суд её не таскай. Старый человек, а вы её туда-сюда возите, как мешок.
– Она истец. Без истца суда не бывает.
Тамара помолчала.
– Ну смотри. Тебе с этим жить.
Следующее заседание назначили на ноябрь, потом отложили ещё раз. Судья огласила в феврале.
Решение уместилось в полторы страницы: договор дарения признать недействительным, право собственности вернуть Морозовой В. П.
Саша на оглашение не пришёл. Обжаловать не стал – месяц прошёл, и решение вступило в силу.
В МФЦ у нас взяли документы и сказали: девять рабочих дней. Мать сидела в очереди с талоном в руке и держала его двумя пальцами, как билет в кино.
– А потом? – спросила она.
– Потом к нотариусу.
– Устала я, Нин. Давай хоть после Пасхи.
Пока шли эти девять дней, мать взяла мой телефон – я оставила его заряжаться в коридоре – и позвонила брату. Разговор длился две минуты, я увидела его вечером в списке вызовов.
– Ты ему что сказала?
– Ничего. Спросила, как дети.
– Мам.
– Ну сказала, что бумаги ещё не готовы, – она отвернулась к окну. – Он же волнуется.
Я поменяла код на телефоне. Утром она попросила его посмотреть погоду, и я включила ей погоду сама, при ней, и убрала телефон в карман.
Выписку я забрала в среду. В четверг записалась к нотариусу на пятницу, на одиннадцать.
В пятницу мать не встала.
– Голова, – сказала она из-под одеяла. – Кружится всё. Куда я такая поеду.
Я померила ей давление. Давление было её обычное.
– Вставай, – сказала я. – Такси через двадцать минут.
– Через месяц съездим.
– Сегодня.
Она села на кровати и заплакала, и на этот раз со звуком, громко, как ребёнок.
– Ты меня как под расписку взяла! Я же мать!
– Мать, – сказала я. – Поэтому едем вместе, а не по доверенности.
Перед нотариусом мы заехали в диспансер. Юристка предупредила: возраст, память, и брат потом обязательно скажет, что она не понимала, что подписывает. Психиатр говорил с матерью с полчаса и выдал заключение: ориентирована, значение своих действий понимает. Датой того же дня.
Мать в кабинете отвечала бойко: год, месяц, президент, кто такая Нина.
– Дочь, – сказала она. – Старшая.
У нотариуса пахло бумагой и разогретым принтером. Пока печатали договор, мать вспомнила, что потеряла очки, и стала искать их в сумке, потом на подоконнике, потом попросила поискать в машине.
Очки лежали у неё в кармане кофты. Я достала их, разложила дужки и надела ей сама.
– Валентина Петровна, – сказал нотариус, – вы понимаете, что после подписания квартира вам принадлежать не будет?
– Понимаю.
– Вас никто не принуждает?
Мать посмотрела на меня. Я смотрела на неё.
– Никто, – сказала она.
Он спросил в третий раз, теперь про право проживания, и мать ответила, что дочь её не выгонит.
Она расписалась. Буквы вышли крупные, с наклоном не в ту сторону, и последнюю она обвела дважды.
Вечером мать уснула рано. Я села на кухне, выложила перед собой выписку и договор и просто сидела.
В доме было тихо, только холодильник включался и выключался. Руки дрожали через раз, как бывает, когда полдня носишь тяжёлое и наконец ставишь.
Тридцать лет я знала, что мне из этой семьи не достанется ничего. Теперь на столе лежала бумага, где написано моё имя.
Саша позвонил в понедельник, первый раз за год.
– Довольна? – сказал он. – Обобрала старуху.
– Ты первый начал считать, – сказала я. – Я просто досчитала.
Больше он не звонил.
Два с лишним года мать живёт в комнате моей дочери. Врач говорит, память будет уходить дальше, и она уходит: мать путает утро с вечером, спрашивает про свою мать, спрашивает, где отец.
По имени она назвала меня за это время четыре раза. Сашей зовёт каждый день. Я отзываюсь.
Квартиру на Гагарина я сдаю: ни мать, ни я туда не вернёмся. Саша съехал сам, ещё до того как решение вступило в силу, и ключи от нового замка бросил в почтовый ящик.
Марину я встретила весной у поликлиники. Она поздоровалась первая и спросила, как мама. Про вклад, который мать сняла и отдала им, никто ни разу не вспомнил – ни она, ни я.
Брат в июле подал иск: просит признать дарение недействительным, пишет, что мать в тот день была уже нездорова и не понимала своих действий. Заключение он видел: копию я отправила ему сама, чтобы не выдумывал. Заседание назначено на двадцатое октября.
Иногда я думаю, что в той комнате с двумя кроватями надо было сказать по-другому.
Может я и не права была в этой истории. Я не знаю.
Вечером мать встаёт, ищет сумку и говорит, что ей пора домой. Я даю ей ключ с синей изолентой. Он не подходит уже ни к одной двери в этом городе. Она зажимает его в кулаке и садится обратно на стул.
Ты не хочешь ничего решать, Илья? — спросила Вера у мужа в присутствии его матери