– Тёщу твою я через суд выпишу – сказал муж, выставив мамину швейную машинку в кладовку. Тогда я сложила его вещи

Машинка стрекотала с самого утра. Мама подшивала синюю занавеску – ту, что мы сняли в июне и так и не повесили обратно.

В комнате пахло горячим утюгом.

– Олюшка, глянь. Ровно?

Она подняла край ткани к свету. Нитку прикусила и оборвала, как всегда, зубами.

– Ровно, мам.

– Я тогда вторую сделаю. У тебя в спальне обтрепалась, я давно вижу.

Комната у неё маленькая, десять метров. Кровать, тумбочка, машинка на подоконнике – больше туда ничего и не влезает. Мама живёт с нами шесть лет.

Слава этот стрекот не любил. Когда мама садилась шить, я включала телевизор погромче, чтобы звук в нём тонул.

Кирилл вышел в наушниках, достал из холодильника сыр и съел его стоя, над раковиной.

– Мам, я к Артёму.

– Обедать придёшь?

– Не.

Дверь хлопнула. Я домыла посуду и села чистить картошку, а машинка за стеной то заводилась, то замолкала.

Слава вернулся с объекта в первом часу, в рабочих штанах, бросил ключи в чашку у зеркала.

– Марина двадцатого приезжает. С Денисом и Алиской.

– Двадцатого – это четверг.

– Четверг.

Он открыл холодильник, постоял, закрыл. Так он делает всегда, когда собирается сказать главное.

– Нина Петровна пока в зале поспит. Там диван нормальный.

Я положила нож.

– Не поспит.

– Оль.

– У мамы своя комната. Гостям – зал.

Он снял куртку, повесил на крючок, и куртка сползла на пол. Он её поднял.

– Там дети. Алиске четыре года. Она ночью встаёт.

– В зале дверь есть. Закроете.

– Зал проходной.

– Тогда пусть Марина спит в зале, а дети в комнате Кирилла. Кирилл ко мне переедет.

Слава посмотрел на меня так, будто я предложила поселить их на балконе.

– Ты соображаешь? Он парень взрослый.

В дверях кухни стояла мама. С сантиметром на шее, в тапках, которые ей уже велики.

– Да я что, – сказала она. – Я и в зале лягу. Мне много ли надо, Славик, я в шесть встаю всё равно.

– Вот, – сказал Слава. – Слышишь? Нормальный человек.

– Мам, иди дошивай.

Она постояла ещё секунду и ушла. Машинка застрекотала – слишком быстро, вразнобой, так она шьёт, когда расстроена.

Квартиру мы взяли в шестнадцатом. Трёшка в панельке на Космонавтов, ипотека, я тогда работала на две ставки. Слава считает, что квартира его: он подписывал договор, он ходил в банк, он таскал мешки со стяжкой в ремонт.

Про то, чем эта ипотека закончилась, он вспоминать не любит.

Я вытерла руки и пошла в зал.

Гантели у него стоят у батареи, четыре штуки, и стойка со штангой – он их купил в ковид и с тех пор подходил раза три. Я взяла первую гантель и понесла на балкон.

– Ты чего делаешь?

– Место освобождаю.

Вторая, третья. Стойка была тяжёлая, я тащила её волоком, и она проехалась по паркету с таким звуком, что у меня зазвенело в зубах.

– Поставь на место.

– Диван разложится – как раз войдёт. – Я отдышалась. – Бельё возьму новое, у меня в шкафу лежит. Гостям будет хорошо.

– Оль, ты меня перед сестрой позоришь.

– Я тебе диван стелю. Позор какой.

Он вышел на балкон и закрыл за собой дверь. Разговаривал минут двадцать, я слышала через стекло только «да» и «ну ты чего, ну». Вернулся с пустым лицом.

– Двадцатого. Комнату освободишь.

Вечером я зашла к маме за пустой чашкой и увидела на кровати сложенные стопкой кофты. Рядом стояла её сумка, та полосатая, с базара.

– Мам, ты чего?

– Да я потихоньку. Чтоб потом не бегать.

– Никто никуда не бежит.

Она разгладила верхнюю кофту ладонью, два раза, туда и обратно.

– Олюшка, ты со Славиком не воюй из-за меня. Я и так уж.

– Что «и так уж»?

Она не ответила. Я вынула кофты и сложила обратно в шкаф, все семь штук, а сумку убрала на антресоль, чтобы не стояла на виду.

В аптеке в понедельник было пусто до обеда. Лена разбирала возврат, я считала холодильник.

– Ольк, ты чего серая?

Я рассказала. Лена поставила коробку на пол и посмотрела на меня, как на витрину с уценкой.

– Слушай сюда. Отдай им свою спальню. Свою, поняла? Вы со Славкой две недели на диване в зале, мать не трогаешь, все живы. Через две недели они уедут, и ты забудешь.

– Могла бы.

– Так и сделай.

Я могла. Спина у меня ничего, диван нормальный, две недели не срок.

Я представила, как Марина в последний вечер скажет: «Вот видишь, Оль, и поместились же все». Скажет ласково, с уменьшительным. И так потом это будет каждое лето, потому что один раз уже поместились.

– Не буду.

– Дура, – сказала Лена и подняла коробку.

Дома на холодильнике под магнитом висела квитанция за воду, а на обороте Славиным почерком – список. Раскладушка. Стиральный порошок детский. Творожки. Шкаф в маминой – две полки освободить. И внизу: «Н. П. – вещи в кладовку».

Я стояла с этой квитанцией у плиты, где жарился лук, и лук горел.

– Кто такая Н. П.?

Слава ел, не поднимая головы.

– Не начинай.

Он подцепил вилкой картошку, посмотрел на неё и положил обратно.

– Нина Петровна. Вещи в кладовку. Это Марина писала или ты?

– Она скинула, я переписал. Там половина про порошок вообще.

– Ей семьдесят три года, Слава. Её вещи – это три полки и чемодан.

– Никто её не выселяет. На две недели.

– Ты ей на билеты перевёл?

Он не ответил, и это был ответ. Он отправляет сестре деньги каждый месяц, седьмого или восьмого, сразу после аванса. Я знала это четыре года и молчала, потому что это его сестра и его аванс.

Я выключила газ.

– Слав. Ипотеку закрыл мамин дом. Знаменка, участок, всё, что за него дали, ушло в банк одним платежом. Мы должны были платить ещё восемь лет.

– Она дочери дарила.

– Она не дарила. Она заплатила за нас, чтобы мы восемь лет не носили в банк.

– Всё равно дарёное. – Он наконец посмотрел на меня. – Квартира общая. Я в ней хозяин. Захочу – тут вообще никто жить не будет.

Вот тут я и перестала жарить лук.

Я взяла телефон и при нём набрала номер из объявления. Двушка на Тельмана, посуточно, три тысячи в сутки. Хозяйка сказала – с двадцатого свободна, детей можно, только без животных.

– Беру на две недели.

Слава положил вилку.

– Сорок две тысячи? Чужому дяде? У нас три комнаты!

– У нас три комнаты, и все заняты.

– Ты нормальная вообще? Сорок две тысячи!

– Плачу я. Из своих.

Я записала адрес на той же квитанции, перевернула её списком к дверце и повесила обратно под магнит. Магнит был холодный, из Анапы, мы его привезли в девятнадцатом.

– Отменишь, – сказал Слава.

– Не отменю.

Марина позвонила мне сама через час. Она никогда мне не звонит, у неё для этого есть брат.

– Оль! Ты чего удумала-то, а? Какая квартира, ты что. Мы же не чужие люди, я к брату еду, к родному.

– Там две комнаты и балкон. Дети будут довольны.

– Да я не про то! Деньги-то зачем чужому дяде отдавать? У вас же есть комнатка.

– Комната есть у моей мамы.

– Ну она же одна там на десяти метрах, а нас трое!

Я слушала её и смотрела на квитанцию под магнитом, на свой почерк с адресом.

– Марин. С двадцатого. Адрес Слава знает.

Она сказала «ну ладно, ладно» таким голосом, каким соглашаются, чтобы отвязаться, и положила трубку первой.

Телефон завибрировал в кармане халата, когда я отпускала капли женщине по рецепту. Восемнадцатое, вторник. Мама никогда не звонит мне на смену.

– Олюшка, ты только не ругайся. Тут Марина приехала.

Лена отпустила меня без разговоров.

В прихожей пахло чужим – детским кремом и пылью с дороги. Три клетчатые сумки стояли поперёк коридора, четвёртая была уже раскрыта. Алиска сидела на моей обувной полке. Денис возил машинку по стене.

Мамин халат висел на спинке стула в коридоре. Рядом на полу – её будильник и подушка в наволочке с васильками.

Марина вышла из маминой комнаты с охапкой вешалок.

– Оль! А мы пораньше, билеты дешевле. Ты не сердись, я там немножко подвинула, комнатка-то маленькая совсем.

– Где мама?

– На кухне, чай пьёт. Мы же не чужие люди, ну.

На кухне сидела Тамара с восьмого. Она стрижёт маму на дому, приходит раз в два месяца со своим феном и пелеринкой. Пелеринка лежала на столе, ненадетая.

Мама сидела на табуретке очень прямо. Как в поликлинике.

– Марин, – сказала я. – Двадцатого же.

– А мы до сентября уже. – Она поставила вешалки на подоконник. – Славик не сказал? Я Дениса в девятнадцатую перевожу, документы отдала, место есть, второго сентября пойдёт. Тут же рядом, три остановки.

Я держалась за косяк.

– Марина. Ты приехала на две недели.

– Оль, ну какие две недели с двумя детьми. – Она вдруг перестала тараторить, и голос у неё сел. – Я от Игоря ушла. Насовсем. Мне куда, к матери в Пестово? Славик сказал: приезжай, комната есть.

– Комната есть у мамы.

– Ну до весны как-нибудь. Потом сниму.

Тамара откашлялась.

– Дом на мужике стоит, Ольга. Ну потеснились бы.

– А мама на ком стоит?

Тамара не ответила и стала складывать пелеринку.

Я вышла в коридор. Взяла первую клетчатую сумку – она была неподъёмная, с углом, который бил по колену, – и вынесла на площадку. Потом вторую. Потом третью.

Марина выскочила следом.

– Ты что делаешь? При детях!

– Комната мамина.

Четвёртую я вынесла раскрытой, из неё вывалились детские колготки, и я собрала их с бетона и положила сверху.

– Ты ненормальная! – Марина уже набирала брата, тыкая в экран мимо. – Славик! Славик, она нас на лестницу!

Я взяла с пола мамин будильник и отнесла в комнату. Поставила на тумбочку, где он стоит шесть лет, циферблатом к кровати.

Потом вернулась к двери.

– В зале диван, он раскладывается. Хотите – ночуйте в зале сегодня. Хотите – на Тельмана квартира снята с двадцатого, я перезвоню, пустят раньше. Адрес на холодильнике.

Слава приехал через сорок минут.

– Ты соображаешь, что ты сделала?

– Соображаю.

Он сорвал квитанцию с холодильника вместе с магнитом. Магнит разбился о плитку.

Они уехали в ту самую квартиру. За которую платила я.

Он вернулся в час ночи, не разулся, сел в прихожей на пол, спиной к обувной полке. Так он сидит, когда спина.

– Мне четырнадцать было, – сказал он в темноту. – Мать в две смены, отца нет. Маринка меня кормила и в школу собирала, ей самой семнадцать. Она мне не сестра, Оль. Она мне мать.

Я села на корточки рядом. Жалость поднялась быстро, и я её придавила.

Он потёр лицо ладонями.

– Комнату всё равно освободишь. К сентябрю.

И встал.

– В воскресенье газель, – сказал Слава в среду утром, натягивая ботинок. – Маринкины вещи из Пестова. Холодильник, диван детский, коробки.

Со вторника он со мной не разговаривал. А тут заговорил, не поднимая головы.

– Газель куда?

– Сюда. На Тельмана они до воскресенья, я оплаченное досиживать не мешаю. Дальше сюда.

– То есть ты знал. Ещё в субботу знал, что она насовсем.

– Знал.

Он не помолчал перед этим ни секунды.

– А скажи я в субботу – ты бы обрадовалась?

Дверь он придержал, чтобы не хлопнула. Он всегда её придерживает, когда уверен, что прав.

Со смены я вернулась в тот же день, в девятом часу, с хлебом и творогом в пакете.

В прихожей опять стояли детские тапки. Синие, с акулой, крошечные совсем. Алиска забыла их во вторник, я убирала их на полку два раза, и оба раза они снова оказывались на полу.

Дверь маминой комнаты была распахнута. Тумбочки не было. Будильника не было. На кровати лежало чужое бельё, розовое, с зайцами, ещё в складках от упаковки, а на подоконнике висели Маринины вешалки. Комнату готовили к воскресенью, и готовили без меня.

Мама сидела в зале на раскладушке. Раскладушку он взял у Тамары – я узнала синий чехол, он двадцать лет простоял у неё на балконе.

Мама была в кофте. В квартире двадцать шесть градусов, а она в кофте.

– Олюшка, ты не шуми. Славик сказал, так всем удобнее будет.

– Где твои вещи, мам?

– В кладовке. Он сам носил, я и не поднимала ничего.

Кирилл стоял в дверях своей комнаты. Он оттуда почти не выходит, а тут стоял.

– Я не помогал, – сказал он. – Он один таскал. Я ему сказал, что это дичь, а он сказал, чтоб я в его дела не лез.

– Иди.

– У меня каникулы.

– Тогда просто иди.

Я открыла кладовку.

Тумбочка стояла на боку, поверх неё лежал мамин чемодан, тот коричневый, с которым она приехала. Будильник валялся в тазу. А внизу, на бетонном полу, у вёдер, рядом с банкой олифы, стояла машинка.

Машинку я вынесла первой. Она тяжёлая, я упёрла её в бедро, и потом два дня был синяк.

Поставила на подоконник. Ровно на то место, где на краске остался светлый след.

Потом тумбочку. Потом будильник – циферблатом к кровати. Потом чемодан обратно под кровать.

Розовое бельё с зайцами я сняла, свернула и отнесла в кладовку. Постелила мамино, льняное, которое она возит с собой ещё из Знаменки.

Потом я достала телефон и сфотографировала кладовку – так, как она была: таз, чемодан, олифа, пустой угол на бетоне. Зачем, я тогда не знала. Просто щёлкнула четыре раза и сунула телефон в задний карман джинсов.

– Мам. Иди к себе.

Она вошла и остановилась посреди комнаты. Потрогала машинку пальцем, будто проверяла, не горячая ли.

– Он же не со зла, Олюшка.

– Ложись.

Ужинать она не вышла. Я отнесла ей чай и сырник на блюдце и постояла в дверях, пока она не сказала: «Иди, Олюшка, я поем».

Потом я вернулась в зал, разложила раскладушку до щелчка и застелила её Славиным пледом. Сверху положила его подушку.

Он пришёл в одиннадцать, разулся, заглянул в зал.

– Это что?

– Твоя раскладушка. Ты её брал – ты на ней и спи.

– Оль, ты берега попутала.

Я вытерла руки о джинсы. Ладони были в пыли из кладовки, серой, жирной, такая только там и бывает.

– Мамины вещи стояли на бетоне. Машинка. Рядом с олифой.

– Она тридцать лет в сарае простояла, ничего ей не сделалось. – Он снимал часы и не мог расстегнуть ремешок. – Я как лучше хотел. Пока ты на работе, всё перенёс, никого не дёргал.

– Ты её на бетон поставил.

– Да заладила!

Он бросил часы на стол.

– В воскресенье они заедут. Комната будет их. Хоть на голову встань.

– А мама где будет?

– В зале. Я раскладушку не за просто так с восьмого тащил.

На раскладушку он так и не лёг. Ушёл в спальню и закрыл дверь.

Ночью я встала попить и увидела, что над плитой горит подсветка. Мама сидела за столом в темноте, в халате, руки на клеёнке. Просто сидела.

Коробку из-под конфет мама принесла сама. В четверг утром, пока я пила чай, вошла – одетая, причёсанная – и положила её на стол между хлебницей и сахарницей.

– Олюшка. Возьми, что ли.

В коробке лежал договор купли-продажи дома в Знаменке, расписка от покупателей и справка из банка. Полное досрочное погашение. Миллион девятьсот тысяч рублей, двенадцатое апреля девятнадцатого года.

– Я думала, вдруг когда пригодится. А потом думаю: чего это я, как чужая.

– Мам.

– Может, ну её, комнату эту. Я и в зале. Славик же не со зла, он Маринку жалеет.

– Нет, мам.

Я закрыла коробку и поставила её на кухонный стол.

Потом взяла из кладовки его чёрную спортивную сумку и стала складывать.

Рубашки я не сворачивала. Клала как есть, стопкой. Бритва, зарядка, тапки, две пары джинсов, куртка с крючка, кроссовки в пакет отдельно. Воротник у куртки пах его одеколоном, тем самым, который я покупаю ему каждый декабрь.

Один раз я остановилась – над футболкой с прошлого дня рождения. Один раз.

Кирилл пришёл в четыре, встал в дверях спальни.

– Это чьё?

– Папино.

– Он куда?

– К тёте Марине.

Он помолчал, потом наклонился, вытащил из сумки зарядку и сунул в карман.

– Это моя. – И ушёл к себе.

Раскладушку я сложила, засунула в синий чехол и отнесла на восьмой.

Тамара открыла в фартуке, с феном в руке, из квартиры пахло палёными волосами.

– Спасибо. Больше не понадобится.

Она взяла чехол и не отпустила дверь.

– Одумайся, Ольга. Выгнать легко. Обратно мужики не заходят.

– Знаю.

– И что?

Я уже спускалась. Отвечать я не стала – мне надо было успеть до его прихода.

Сумка стояла в прихожей, у зеркала, под чашкой с ключами. Слава пришёл в восьмом часу, увидел её и остановился.

– Это что?

– Твоё. Всё, я проверила два раза.

– Оль. – Он усмехнулся и поставил ногу на сумку, как на подножку. – Ты меня из моей квартиры выгоняешь?

– Из маминой в том числе.

Улыбка у него сошла не сразу, а как-то полосами.

– Дарёное не считают, я тебе сказал.

Я положила на стол договор, расписку и справку из банка. Развернула так, чтобы ему было читать удобно.

Он смотрел долго. Дольше, чем нужно, чтобы прочитать три бумажки.

– И что? Я девять лет платил.

– Платил. Три года.

– Я ремонт делал!

– Делал.

Он ударил ладонью по столу, коробка подпрыгнула.

– Ты без штанов останешься. Ты понимаешь? Я тебе такой раздел устрою, ты у меня в Знаменке жить будешь!

– Знаменку продали. Ты как раз бумагу читал.

– Кирилл со мной останется.

– Кирилл в комнате, спроси у него сам.

Он не пошёл спрашивать.

– Тёщу твою я через суд выпишу, она тут даже не собственник!

– Попробуй.

И вот тут он замолчал. Он ждал слёз, я всегда плакала – на юбилее его матери, когда он при всех сказал про мою готовку, и в машине после Нового года, и много ещё когда. А сейчас я стояла и смотрела ему в переносицу, и руки у меня были сухие.

– Слав. Или ты берёшь сумку, или в понедельник я иду к риелтору. Квартиру выставляем, делим. Мамина часть – вот она, на бумаге. Твоя – то, что ты внёс сам. Как раз хватит на комнату у Марины.

– Ты не сделаешь.

– Проверь. И газель в воскресенье пусть едет сразу на Тельмана. Сюда её не пустят.

Он снял с крючка кепку. Надел. Снял.

– Оль. Ну давай по-человечески.

– По-человечески было в субботу. Ты сам выбрал.

Он взял сумку. У двери обернулся и сказал что-то ещё, но я уже не слушала.

Замок щёлкнул два раза, он всегда закрывает на два, привычка.

Я постояла в прихожей, вынула из чашки его ключи от домофона и убрала в ящик стола, к отвёрткам. Пальцы были холодные, как после смены у открытого окна. Я села на табуретку в кухне и первый раз за эти пять дней не прислушивалась к тому, что делается за маминой дверью.

За стеной тихонько застрекотала машинка.

Развели нас в феврале, через суд – Кириллу тогда ещё не было восемнадцати. Раздел шёл отдельно и дольше. Юрист сложил договор, расписку и справку из банка в один файл и сказал, что этого достаточно: деньги мамины, целевые, в банк ушли одним платежом. Эту часть из общего вычли. Слава получил компенсацию – то, что вносил сам, из зарплаты.

Мама осталась в своей комнате. Машинка на подоконнике, будильник на тумбочке.

Слава живёт у Марины, она сняла двушку на Северном. Денис пошёл в девятнадцатую, как она и хотела. Марину я с августа не видела ни разу и не искала.

Он приезжал один раз, в ноябре, за дрелью. Позвонил Кириллу снизу и наверх не поднялся. Кирилл отнёс.

Тамара стрижёт маму по-прежнему, только теперь молча.

На прошлой неделе звонил юрист: Слава подал заявление, хочет, чтобы компенсацию пересчитали. Заседание двенадцатого марта.

Слишком круто я с ним – или по заслугам?

Мама шьёт вторую занавеску за зиму, себе в комнату. Машинка стрекочет за стеной. Телевизор я не включаю.

Жми «Нравится» и получай только лучшие посты в Facebook ↓

Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

– Тёщу твою я через суд выпишу – сказал муж, выставив мамину швейную машинку в кладовку. Тогда я сложила его вещи