— Рост не ниже ста семидесяти пяти. Высшее образование, лучше техническое, можно и гуманитарное, но только очное. Родители живы, в браке, не пьют. Город любой, но не посёлок…
Нелли Аркадьевна вела пальцем по строчкам. Тетрадь в клетку лежала на столе из красного дерева — отцовском, отполированном так, что в нём отражалась люстра. Тетрадь тоже была не новая: список «с кем можно» Нелли Аркадьевна завела лет восемь назад и с тех пор только дополняла. Пункт «не курит» подчеркнула дважды. Пункт «не разведён» вычеркнула года три назад, когда поняла, что к тридцати годам неразведённые встречаются всё реже.
— Мам, ты опять? — Оля заглянула в комнату с кружкой в руке. Она приезжала к матери по воскресеньям, и каждое воскресенье начиналось с этой тетради. — Выброси ты её уже.
— Я ничего не выбрасываю, я систематизирую. Ты в проектном бюро работаешь, вокруг тебя правильные люди. Инженеры, архитекторы. Надо просто смотреть внимательнее.
— Мам, у нас в бюро три женщины и Валерий Палыч. Ему шестьдесят два.
— Валерий Палыч — исключение.
Оля хмыкнула и ушла на кухню ставить чайник. А Нелли Аркадьевна закрыла глаза и представила, как это будет. Звонок в дверь, на пороге молодой человек в хорошем пальто. «Здравствуйте, Нелли Аркадьевна» — и «здравствуйте» он скажет полностью, а не «здрасьте». Разуется сам, без напоминаний. За столом положит салфетку на колени. А уходя, скажет: «Я вам позвоню», — и ударение, разумеется, поставит на последний слог. Она даже проговорила это губами, беззвучно, будто отвечала урок.
Тридцать три года Нелли Аркадьевна проработала в школе учителем русского языка и литературы. Пенсию по выслуге ей оформили давно, ещё когда она работала, а год назад она ушла из школы совсем и теперь вела в районной библиотеке кружок «Живое слово» для пенсионерок, которые любили читать вслух Ахматову и плакать. Человека она понимала по первой фразе. Сказал «звонит» с ударением на первый слог — всё, дальше можно не слушать. Локти на столе — вопрос с воспитанием закрыт. Книги в мягкой обложке в серванте — это не библиотека, это макулатура.
Муж ушёл от неё, когда Оле было девять. Сказал, что устал жить «как на экзамене». Нелли Аркадьевна считала, что он просто не сдал.
Он приехал в январе. Оля позвонила заранее, и голос у неё был напряжённый, как перед контрольной:
— Мам, я в субботу приеду не одна. Только ты, пожалуйста… ну, ты сама поймёшь.
— Что я пойму?
— Ничего. Просто будь собой, но поменьше.
Нелли Аркадьевна испекла «Наполеон», достала из серванта сервиз «Мадонна» и даже подкрасила губы. Выглаженная скатерть висела на спинке стула — стелить её она собиралась в последний момент, чтобы не помялась. Из окна было видно, как во двор въехала Олина машина. Первой вышла Оля, следом с пассажирского места выбрался мужчина — широкий, в пуховике и вязаной шапке. К подъезду он пошёл не сразу, а сначала открыл багажник и достал что-то большое и синее.
«Ведро? — удивилась Нелли Аркадьевна. — Зачем ему ведро?»
Звонок. На пороге стоял этот самый мужчина, румяный с мороза, и улыбался во весь рот.
— Здрасьте! Степан. А вы, значит, мам-Нелля? Олька про вас рассказывала.
Мам-Нелля. У Нелли Аркадьевны внутри что-то качнулось, как стакан на краю стола.
— Нелли Аркадьевна, — поправила она.
— Ага, понял, — кивнул Степан и шагнул в прихожую, не вытерев ботинок.
В одной руке у него была трёхлитровая банка мёда, в другой — пластиковое ведро, а в ведре серебряной горкой лежали мёрзлые караси.
— С рыбалки, вчера на Кривом озере брали. Жирные, как поросята! Вы их на сковородочку, в муке, и сметанки сверху…
Он прошёл в комнату и поставил ведро и банку прямо на стол. На тот самый, из красного дерева. По полировке тут же расползлась лужица — караси в тепле начали оттаивать.
— Стёпа! — Оля подскочила к столу. — Давай на кухню.
— Ой, извиняюсь. Щас.
Он унёс ведро, а Нелли Аркадьевна стояла и смотрела на мутный круг на столешнице. Оля его вытерла, сверху легла скатерть, но круг Нелли Аркадьевна видела весь вечер — сквозь скатерть, сквозь сервиз, сквозь «Наполеон».
За ужином Степан ел быстро, с аппетитом, и всё нахваливал:
— Мам-Нелля, салат у вас — это вообще! Я такой в жизни не ел. Вы туда чего ложили, орехи?
— Клала, — сказала Нелли Аркадьевна.
— Чего?
— Орехи я клала. Грецкие.
— А, ну я и говорю — вкусно.
Он поставил локти на стол, тянулся за хлебом через всю скатерть и рассказывал про работу. Отделочник, работает на стройках, а по выходным пропадает в столярной мастерской у знакомого — делает на заказ двери, шкафы, лестницы. Руки у него были большие, в белых шрамах.
— Это фуганок, — показал он, поймав её взгляд. — По молодости кусался. Теперь дружим.
— А ихний прораб, — продолжал он, — такой жук, прям не знаю. Мы им лестницу сдали, а они: оплачивайте, говорят, за доставку сами…
Нелли Аркадьевна держала вилку двумя пальцами, как хирург скальпель, и чувствовала, что руки у неё холодные, а есть совсем не хочется. Оля смотрела то на мать, то на Степана и изо всех сил шутила.
— Он вдовец, мам, — сказала она, когда Степан вышел покурить на балкон. — Жена пять лет назад умерла. Детей нет. Ему сорок пять.
— Он курит, — ответила Нелли Аркадьевна.
— Мам.
— Я ничего не говорю. Я констатирую.
Вечером Оля уехала и увезла Степана. А ночью Нелли Аркадьевна встала, сняла скатерть, взяла полироль и минут сорок натирала круг от ведра. Круг не уходил. Наутро она купила в хозяйственном набор плетёных салфеток под тарелки, как в ресторане, и разложила по всему столу. Будто теперь это могло кого-то спасти.
Степан в доме прижился, хотя его никто не звал.
— Мам-Нелля, а чего у вас кран плачет? — спросил он в феврале, и через двадцать минут кран перестал плакать. В марте он приладил новый уголок на шкаф, отколотый ещё при отце. В мае отремонтировал на балконе сушилку, которая восемь лет висела на одной верёвке.
— Ну что вы, не надо, — говорила Нелли Аркадьевна.
— Да мне не трудно, — отвечал Степан и доставал из кармана отвёртку.
От него всегда пахло машинным маслом и деревом. После его визитов Нелли Аркадьевна открывала форточки.
Однажды он заметил за шкафом коричневый кожаный чехол.
— Это чего у вас? Патефон, что ли? Ого! Настоящий? Можно гляну?
— Нельзя, — быстро сказала она. — Это папин. Он не работает.
— Так я гляну, может, заработает.
— Это не для ваших рук, Степан.
Он не обиделся. Он вообще никогда не обижался — кивнул и отошёл. Вот это и бесило её больше всего: задеть его было невозможно, как невозможно задеть диван.
Летом они втроём пошли на день рождения к бывшей коллеге, завучу Тамаре Ивановне. Степан опоздал на полчаса: на объекте прорвало трубу.
— Степан хотел сказать, — ровно произнесла Нелли Аркадьевна, пока он снимал ботинки, — что приносит извинения за опоздание.
— Ага, я хотел сказать, — радостно кивнул Степан. — Извиняюсь, Тамара Ивановна!
Тамара Ивановна поджала губы, как умела только она, и Нелли Аркадьевна почувствовала себя так, будто её разбирают на педсовете.
Больше она его с собой не брала. К коллегам ходила одна. Спрашивали про Олю — «Всё как у всех: работает, встречается с одним человеком». А чем занимается? «Строительством». Звучало почти прилично.
Если же гости приходили к ней, а Степан в это время оказывался у неё, он как-то сам исчезал.
— Пойду машину поставлю, — говорил он и уходил в подъезд. Ставил он машину по часу. Нелли Аркадьевна делала вид, что не замечает.
А однажды на кухне она не удержалась. Степан уехал, Оля мыла посуду. Нелли Аркадьевна, понизив голос, сказала:
— «Мам-Нелля, куда ложить?» — и развела руками, изображая, как он ходит чуть вразвалку. — «Ихний прораб, ну такой жук…»
Она ждала, что дочь засмеётся. Оля всегда смеялась, когда мать передразнивала кого-нибудь из родителей учеников. Но Оля выключила воду, вытерла руки полотенцем, аккуратно повесила его на крючок и молча вышла из кухни.
Нелли Аркадьевна осталась стоять посреди кухни с разведёнными руками. И в этой тишине вдруг впервые увидела себя со стороны: пожилая учительница шёпотом изображает человека, который вчера починил ей сушилку. И почему-то стало ясно, что некрасиво в этой сцене выглядит она, а вовсе не он.
Правда, понимала она это недолго. До осени.
Осенью в Олином бюро сменилось руководство, и появился Эдуард.
Впервые Нелли Аркадьевна увидела его, когда он подвёз Олю после корпоратива. Свою машину Оля благоразумно оставила у работы, а ночевать поехала к матери — от ресторана было ближе. Высокий, в тёмно-синем пальто, будто сошёл с журнальной страницы. Он вышел, открыл Оле дверь и поднял глаза на окна. Нелли Аркадьевна отпрянула от шторы, как девчонка.
— Это мой начальник, мам. Эдуард Андреевич. Ну, как начальник — руководитель направления. Его к нам из головного офиса перевели.
— Пригласи его на чай, — сказала Нелли Аркадьевна раньше, чем успела подумать.
— Мам, у меня Степан.
— Я же тебя не замуж выдаю, я говорю — на чай. Неудобно, человек тебя возит.
Эдуард пришёл через неделю, с бутылкой вина в бумажном пакете с золотым тиснением и коробочкой сыра.
— Это бри. Местная сыроварня, лавка на Садовой. Единственные в городе, кто выдерживает его правильно.
От него пахло не «Шипром», как когда-то от её мужа, а чем-то незнакомым, свежим и дорогим. Он разулся сам, без напоминаний. Сказал «здравствуйте» полностью. Нелли Аркадьевна чуть не прослезилась, как будто сбылось наконец то, что она загадывала под бой курантов.
— Оля говорила, ваш отец собирал пластинки, — сказал Эдуард, когда допили чай. — Позволите?
Он подошёл к шкафу, где стояли в конвертах пластинки, а на нижней полке — старый проигрыватель «Вега», тоже отцовский, но рабочий. Перебирал конверты бережно, читал вслух: «Обухова… Лещенко… О, Шульженко!» Вынул пластинку, держа её за края, положил на диск и опустил иглу сам — осторожно, двумя пальцами.
Заиграл вальс. И Нелли Аркадьевна впервые за этот год выдохнула. Будто ей давно не хватало воздуха, а теперь открыли окно.
— А Степан — это?.. — спросил Эдуард, когда Оля вышла на кухню.
— Олин… знакомый.
— Степан, да, — кивнул Эдуард и улыбнулся уголком губ. — Настоящий русский мужик.
Он сказал это так, как врач говорит «ну, это возрастное». И Нелли Аркадьевна поймала себя на том, что ей приятна эта интонация. Её поняли. Её прочитали правильно — как хорошую книгу, а не как инструкцию к стиральной машине.
— У нас в семье, — сказал Эдуард, когда разговор зашёл о воспитании, — не приветствовалось повышать голос. Мама считала: если человек кричит, значит, ему нечего сказать.
— Вот! — всплеснула руками Нелли Аркадьевна. — Я своим ученикам всегда это говорила!
За новогодним столом их было четверо: Нелли Аркадьевна, Оля, Степан и Эдуард. Эдуарда позвала Нелли Аркадьевна: «Человек в чужом городе, один, неудобно». Оля нервничала, но промолчала.
Степан принёс холодец собственного приготовления и поставил кастрюлю прямо на плетёную салфетку. Рассказывал про заказ — дубовую лестницу в коттедж какому-то бизнесмену: «Ихний дизайнер такое нарисовал, что ни в какие ворота». Эдуард вежливо кивал и задавал вопросы, от которых Степан путался.
— А масло вы какое наносите? Датское или с твёрдым воском?
— Ну… какое скажут, такое и ложим.
Эдуард улыбнулся и посмотрел на Нелли Аркадьевну — коротко, будто они вдвоём знали что-то смешное. Нелли Аркадьевна ответила ему таким же взглядом.
А когда Оля, покраснев, сказала, что Степан предложил ей весной расписаться, Нелли Аркадьевна произнесла ровно, глядя в тарелку:
— Оля, ты не спеши. Ты посмотри, как у людей бывает. Живут десять лет, а потом глядят друг на друга и понимают, что чужие. И всё.
Никто ничего не ответил. Степан перестал жевать, потом снова начал. Эдуард промокнул губы салфеткой.
В прихожей, перед уходом, Нелли Аркадьевна вручила Степану подарок — толстую книгу в глянцевой суперобложке: «Энциклопедия этикета». На форзаце она вывела учительским почерком: «Чтобы в жизни всё получилось. От всего сердца. Н. А.».
Степан взял книгу двумя руками, как берут хлеб. Прочитал надпись, шевеля губами. Посмотрел на Нелли Аркадьевну.
— Спасибо, мам-Нелля.
Она не стала его поправлять. Впервые за год.
Через месяц Оля и Эдуард жили вместе на съёмной квартире в новом доме, с ремонтом в кофейных тонах. Про Степана Оля сказала коротко:
— Мы расстались. Он всё понял. Мам, не спрашивай.
Нелли Аркадьевна и не спрашивала. Она чувствовала себя так, будто выиграла конкурс, в котором, кроме неё, никто не участвовал. И где-то очень глубоко, так, что сама она этого не слышала, в этом чувстве позвякивала тревога — как посуда в серванте, когда под окном проезжает грузовик.
— Нелли Аркадьевна, давайте договоримся, — сказал Эдуард в первый же месяц. — Предупреждайте, пожалуйста, о визитах. Хотя бы за день.
Она принесла им пирожки. В субботу, в два часа дня.
— Конечно, Эдик, я понимаю…
— И давайте без «Эдика». Эдуард. Или Эдуард Андреевич, как вам удобнее. И «сынок», пожалуйста, тоже не надо.
«Сынком» она назвала его один раз, в шутку. Он запомнил.
— По понедельникам мы не принимаем, у нас тренировка. По средам у Оли йога. Пятница — наш вечер, мы ужинаем вдвоём, это важно для отношений.
Он не кричал и не хамил — в семье у него это не приветствовалось. Он просто перестал её слышать, как не слышат радио за стенкой у соседей.
В её день рождения, в одиннадцать вечера, пришло сообщение: «Нелли Аркадьевна, с днём рождения! Мы в Провансе, простите, не совпало. Здоровья!» И фотография лавандового поля, из которого, как в рекламе, выглядывала Оля в соломенной шляпе.
Весной следующего года родился Мирон. Подержать внука ей давали на строго оговорённых условиях:
— Переоденьтесь, пожалуйста, вот халат. И не целуйте, у детей до года формируется иммунитет.
Она надевала чистый халат поверх чистого платья и держала Мирона, как держат хрустальную вазу в музее, стараясь даже не дышать на него.
Однажды прямо у них в гостях у неё подскочило давление. Потемнело в глазах, пришлось лечь на диван. Эдуард постоял над ней, глядя в телефон.
— Это стресс, Нелли Аркадьевна. Вам нужно к психотерапевту. У меня есть отличный специалист, пять тысяч за сессию. Скину контакт.
— Мне бы таблетку, — сказала она.
— Таблетка — это симптоматика. Работать нужно с причиной.
Таблетку и стакан воды принесла Оля. Молча.
А соседке по лестничной площадке, Валентине Петровне, которая поинтересовалась: «Ну как там зять-то новый?» — Нелли Аркадьевна ответила громко и с достоинством:
— Он современный человек. У них так принято. Личные границы.
— Границы, — повторила Валентина Петровна. — У нас с тобой тоже граница, между твоей дверью и моей. Три шага. Я через неё тридцать лет пироги ношу.
Задевала Нелли Аркадьевну только одна его фраза. Она предложила отметить крестины у себя — по-семейному, с пирогами.
— Нелли Аркадьевна, — мягко сказал Эдуард, — мы не в том возрасте, чтобы всё усложнять.
«Мы» — это были он и Оля. А она, выходит, была из другого возраста. Из того, где всё усложняют.
Декабрь выдался гололёдный. Ступеньки у библиотеки никто не посыпал. Нелли Аркадьевна вышла после кружка с сумкой, в которой лежал томик Цветаевой, и шагнула на верхнюю ступеньку. Потом было небо — очень близкое и серое, — и боль, от которой она закричала так, как не кричала никогда в жизни, даже когда рожала Олю.
— Перелом шейки бедра, — спокойно сказал хирург в приёмном, глядя на снимок. — Сейчас такое лечат операцией, поставим эндопротез. Через день-два начнёте вставать с ходунками, но полтора месяца придётся беречься: ногу не скрещивать, низко не садиться, сильно не наклоняться.
Прооперировали её на следующий день. Потом была шестиместная палата, окно без занавески, запах хлорки и пшённой каши. Соседка справа стонала ночами, соседка слева без конца звонила внукам и кричала в трубку: «Ты покушал? Шапку надел?» На судно стояла очередь, санитарка на всех была одна — тётя Зина, которая говорила «сейчас-сейчас» и появлялась через сорок минут. Нелли Аркадьевна лежала и считала минуты до обхода. Она всю жизнь что-то считала: часы, тетради, дни до каникул.
На обходе молодой врач с бородкой остановился у её кровати вместе с медсестрой.
— Так, бабушка у окна. Шейка бедра справа, эндопротез, всё стабильно. Выписка в пятницу. Родственники есть?
— Дочь указана, — сказала медсестра, листая бумаги.
— Ну и хорошо.
Они говорили о ней так, будто её тут не было. «Бабушка у окна». Тридцать три года к ней обращались по имени-отчеству сотни людей в день, а теперь она была «бабушка у окна».
Оля звонила по утрам, коротко и по делу.
— Мам, ты на массаж записалась? Там по направлению можно. Ну ты сама виновата — я тебе сколько говорила: купи нормальные сапоги, на нескользкой подошве. Надо было слушать.
— Олечка, ты приедешь?
— Мам, у Мирона температура, у Эдуарда проект горит. Я постараюсь.
Однажды Оля не сбросила вызов. Нелли Аркадьевна ещё держала телефон у уха и услышала, как дочь говорит кому-то в сторону:
— Да нет, там всё нормально, она просто накручивает. Она манипулирует. В возрасте это бывает, мне психолог объяснял.
Потом пошли гудки. Нелли Аркадьевна положила телефон на тумбочку экраном вниз и долго смотрела на трещину в потолке, похожую на реку на контурной карте.
Марокко у них было оплачено ещё с осени. Невозвратно.
— Мам, ну это всего на десять дней. Путёвка сгорит, там такие деньги, ты не представляешь. Мы в четверг улетаем, ты пока в больнице, под наблюдением. А потом поликлиника, врача на дом можно вызвать. Мирону море полезно, педиатр сказал.
— Меня в пятницу выписывают, Оля.
— Ну вот и отлично! Эдуард к тебе заезжал, цветы поливал. Мы вернёмся — я сразу к тебе.
Её выписали на восьмой день. Такси вызвала тётя Зина, водитель попался сердобольный: довёл до квартиры, поставил сумку в прихожей и уехал. Ходунки, купленные в аптеке при больнице, скрипнули по линолеуму.
В квартире было холодно — форточку никто не закрыл. В раковине высилась гора посуды: чашка на чашке, тарелка на тарелке. Эдуард, видимо, поливал цветы и заодно пил чай, а то и обедал — забегал между встречами, от офиса недалеко, удобно. Цветы, правда, стояли политые. Земля в горшках была мокрая, до плесени.
Вечером Оля позвонила по видеосвязи — на фоне пальма, шум, музыка.
— Мам, привет! Ты дома? Ну и молодец. Не скучай там. Мам, ты меня слышишь? Связь плохая…
Нелли Аркадьевна начала рассказывать, что не может дотянуться до чайника, но Оля отвернулась от экрана и сказала кому-то:
— Эдик, а когда ужин будет нормальный? Я уже видеть не могу эти лепёшки… Мам, я перезвоню!
Сказала не зло — просто занятым голосом. Экран погас.
Нелли Аркадьевна лежала на кровати, ходунки стояли рядом. В доме напротив одно за другим гасли светлые окна. Люди ложились спать. У людей были свои люди.
Наутро в дверь постучала Валентина Петровна. До двери Нелли Аркадьевна добиралась минут пять.
— Я тебе супчику принесла. Куриного. Ты чего, одна, что ли?
— Дети в отпуске.
— В отпуске, — повторила Валентина Петровна и больше ничего не сказала. Поставила кастрюлю на плиту, перемыла сколько успела тарелок и убежала — внук ждал из школы.
Суп принесла соседка. Потому что соседка. А дети были в Марокко.
Вечером Нелли Аркадьевна взяла листок в клетку и стала считать — так, как всю жизнь считала всё. Сиделка с сайта — две тысячи восемьсот за смену. На карте — тридцать одна тысяча четыреста. Накопления, что лежали на вкладе, она перед рождением Мирона отдала Оле «на малыша»: коляска, кроватка, всё самое лучшее — Эдуард дешёвого не признавал. Пенсия через двенадцать дней. Выходило одиннадцать смен. Потом ноль.
Цифру одиннадцать она подчеркнула дважды, как когда-то подчёркивала «не курит».
Позвонить она могла кому угодно. Тамаре Ивановне. Бывшим ученикам — их у неё было полгорода. Женщинам из кружка. Но звонить было стыдно. Стыднее, чем лежать в очереди на судно. Что она скажет Тамаре Ивановне — что Оля в Марокко? «Всё как у всех»?
Она никому не позвонила.
На третий день после выписки в дверь постучали. Не позвонили — постучали, тяжело, костяшками.
Нелли Аркадьевна добралась до двери, посмотрела в глазок и увидела вязаную шапку.
На пороге стоял Степан. В том же пуховике, с тем же синим ведром в одной руке — из ведра торчали тряпки, щётки и бутылки с чистящим, — и с огромным пакетом в другой.
— Здрасьте, — сказал он. — Мне Валентина Петровна позвонила. Я ей как-то смеситель менял, у неё мой номер остался.
Нелли Аркадьевна хотела сказать что-то правильное, учительское, но не нашла ни одного слова.
Он вытер ботинки о коврик, разулся, прошёл на кухню и поставил пакет на табуретку. Выложил творог, курицу, витамины, бутылку шампуня.
— Без запаха, — пояснил он. — Сказали, после больницы лучше без запаха, чтоб голова не болела.
Про прошлое он не сказал ни слова. Ни про Новый год, ни про Олю, ни про Эдуарда. Засучил рукава и перемыл посуду. Потом запустил стирку. Потом поставил курицу вариться. Потом присел на корточки у ходунков и надел на ножки новые резиновые наконечники.
— Линолеум у вас скользкий, мам-Нелля. Поедут ходунки — и опять туда же.
К вечеру он перетащил её кровать из спальни в большую комнату, поближе к кухне и ванной, и поднял на брусках, чтобы садиться было не низко. Натянул вдоль стены верёвку от кровати до двери и закрепил на крюках — чтобы было за что держаться. Смастерил из старого ремня петлю на ручку холодильника: открывать одной рукой, не отпуская ходунков. Привёз из мастерской высокий стул с подлокотниками, который сам сколотил.
— Я узнавал, — сказал он. — У нас на работе у одного тёща тоже с протезом. Ей тоже низко нельзя.
Перед уходом поставил на тумбочку термос.
— Это чай. С лимоном. Чтоб ночью попить и никого не звать.
«Никого не звать». Звать было некого, но он сказал так, будто кто-то был.
И так пошло. Он приходил каждый день: утром до работы, в семь, и вечером после, в восемь. Готовил, стирал, выносил мусор. Однажды она услышала, как он говорит в прихожей по телефону: «Не, Михалыч, я после семи не могу. У меня тут… человек».
Мыться одной врач запретил: наклоняться нельзя, высоко поднимать ногу нельзя. Степан сделал доску-сиденье поперёк ванны, прикрутил к стене поручень. В первый раз Нелли Аркадьевна сказала, что лучше будет ходить немытой.
— Мам-Нелля, — сказал Степан, — я жену два года выхаживал, после химиотерапии. Я всякое видел. Вы в рубашке сидите, я вам спину полью, а остальное вы сами. Я в стенку смотреть буду.
Он и смотрел в стенку, на кафель, с лицом, которое ничего не выражало, — как у человека, который красит забор. Лил воду из ковшика на спину, подавал мочалку, отворачивался. Руки у него пахли машинным маслом. Нелли Аркадьевна сидела на доске в мокрой ночной рубашке и плакала так, чтобы он не видел. Вода всё равно смывала слёзы, так что было не важно.
Оля вернулась из Марокко и на следующий день заехала — на сорок минут, днём, с Мироном в автокресле, пока Степан был на работе. Огляделась: чистая кухня, верёвка вдоль стены, термос, высокий стул.
— О, ты сиделку взяла? Ну и правильно, мам. Сейчас все так делают, это нормально.
Нелли Аркадьевна ничего не ответила. Оля приняла это за «да».
Потом Оля заезжала ещё два раза, тоже днём и тоже ненадолго. А Степан приходил каждый день. Шесть недель. И ни одного «я же говорил» — хотя он, если подумать, никогда ничего и не говорил.
Как-то вечером она лежала в комнате, а он гремел кастрюлями на кухне.
— Нелли, — крикнул он оттуда, — куда ложить-то? Сковородку? В нижний ящик или в духовку?
«Ложить». Всю жизнь она вздрагивала от этого слова, как от скрипа мела по доске. А тут вдруг защипало в глазах и сжалось горло. Потому что это было первое за месяц слово, сказанное ей по-человечески. Не «бабушка у окна». Не «она манипулирует». Не «мы не в том возрасте». Просто «куда ложить».
— В нижний, — сказала она, и голос у неё дрогнул. — Степан… в нижний.
Отцовский стул у стола скрипел давно, ещё с тех времён, когда на нём сидели все гости подряд, а она всё собиралась отдать его в ремонт. Однажды Степан сел на него, поморщился, покачался.
— Сейчас.
Он вышел в прихожую, пошуршал в своём пакете и вернулся с толстым томом в глянцевой суперобложке. Нелли Аркадьевна узнала книгу сразу. «Энциклопедия этикета».
Степан осторожно, чтобы не помять суперобложку, подложил её под короткую ножку. Сел, покачался. Стул замолчал.
— Во, — довольно сказал он. — Самое то. Толстая книжка, хорошая.
Нелли Аркадьевна отвернулась к стене и долго не поворачивалась.
В последний вечер — днём Степан свозил её в поликлинику, и хирург разрешил ходить с тростью — он пришёл позже обычного. В руках у него был коричневый кожаный чехол.
— Это же… — она приподнялась на кровати.
Три недели назад он снова спросил, можно ли взять патефон «глянуть». Она ничего не ответила, просто кивнула. Не было сил спорить. А может, это были уже не те силы, что раньше уходили на споры.
Степан поставил патефон на отцовский стол, прямо на полировку, без всяких салфеток, и открыл крышку.
— Пружина у него лопнула, — сказал он. — Я у одного человека нашёл, он старые аппараты собирает. Мембрану перебрал, прокладку поменял — резина вся раскрошилась. Механизм смазал, там всё засохло, как камень. Иголок новых достал — их, представляете, до сих пор делают. Тридцать штук.
Он покрутил ручку, заводя пружину. Достал из кармашка в крышке тяжёлую чёрную пластинку с потёртой бумажной наклейкой. Положил на диск, опустил мембрану — не двумя пальцами, как Эдуард, а всей ладонью, неуклюже и очень бережно.
Сначала раздалось шипение, будто за стеной пошёл дождь. А потом зазвучал голос — чуть надтреснутый, грассирующий:
«Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?..»
Вертинский. Папа ставил его по воскресеньям, когда мама пекла пироги, а маленькая Неллечка сидела на ковре и смотрела, как крутится пластинка. Восемнадцать лет патефон стоял в чехле — с тех пор, как папы не стало. Восемнадцать лет она не решалась его открыть. Боялась: не заиграет — и тогда папы не станет окончательно.
Нелли Аркадьевна лежала с закрытыми глазами. Всю жизнь она думала, что её наследство — это правильная речь, книги в твёрдых переплётах и стол из красного дерева. А наследство ей вернули руки, которые она не пустила за этот стол. Руки в шрамах от фуганка, пахнущие машинным маслом.
Пластинка кончилась. Игла зашуршала по пустой дорожке. Степан поднял мембрану.
— Ну вот, — сказал он. — Работает.
Надо было сказать «прости». Она знала это слово, знала, что это глагол в повелительном наклонении, знала, как ставить его в предложении. Тридцать три года объясняла детям, что «простите» — волшебное слово. И не смогла его произнести. Оно застряло где-то между горлом и гордостью.
— Степан, — сказала она вместо этого. — Заберите его.
— Кого?
— Патефон. И пластинки к нему. Все. Папины.
— Мам-Нелля, вы чего? Это ж ваше.
— Я знаю, что моё. Поэтому и отдаю. Папа бы… — она сглотнула. — Папа бы с вами подружился. Он тоже локти на стол ложил.
Степан долго молчал. Потом кивнул.
— Ну ладно. Я его тогда в мастерскую возьму, там мужики тоже послушают. А по воскресеньям буду привозить. Если можно.
— Можно, — сказала она. — Только аккуратно. Ложите пластинки в чехол по одной, они хрупкие.
Степан улыбнулся — впервые за шесть недель по-настоящему, во всю ширину.
— Кладите, мам-Нелля, — сказал он. — Кладите говорят. В книжке написано, я ж её от корки до корки прочитал — в обед, на объекте. Язык только не слушается. А потом уж под стул положил.
И Нелли Аркадьевна засмеялась. Сначала тихо, потом громче, а потом уже нельзя было понять — смеётся она или плачет. Степан стоял рядом с чехлом в руках и терпеливо ждал, как ждал всегда.
В субботу позвонила Оля.
— Мам, слушай, к Эдуарду в воскресенье партнёры приезжают, он хочет показать им дедушкин патефон. Сейчас винтаж в моде, а это настоящая вещь. Мы заедем, заберём на вечер?
— Нельзя. Патефон в мастерской.
— В какой мастерской? Ты его в ремонт отдала? Мам, это же антиквариат, его кому попало нельзя!
— Я не кому попало отдала.
— А кому?
Нелли Аркадьевна посмотрела на верёвку вдоль стены, на термос на тумбочке, на стул, который больше не скрипел.
— Человеку, Оля. Хорошему. Завтра привезёт.
— Мам, ты про кого вообще?
— Всё, Оля, я трубку ложу. У меня чай стынет.
И впервые в жизни не стала себя поправлять.
– Хватит лезть в мои накопления! Проблемы твоей семьи меня больше не касаются! – вырвала у мужа свой телефон Инна