На экране высветился номер Петровича. За двенадцать лет дачного соседства он звонил ей ровно два раза: когда сорвало шифер в ураган и когда нашёл её кота в своём подвале. Третий раз — значит, что-то серьёзное. Галина отодвинула тарелку и вышла из-за стола.
— Слушай, Галь, — голос у Петровича был такой, будто он сам не верил в то, что говорит. — Тут от твоей дочки ребята приехали. Целый прицеп грузят из сарая. Это нормально вообще?
За столом Нина Сергеевна, юбилярша, как раз поднимала бокал с компотом за школьную дружбу. Двадцать женщин в нарядных блузках смотрели на именинницу.

— Какие ребята? Какой прицеп?
— Ну, мужик здоровый и второй помоложе. Лена с ними. Из сарая таскают. Я думал, ты попросила.
Галина вышла в коридор кафе, где пахло жареной рыбой. Набрала Тамару — соседку по участку, которая присматривала за дачей.
— Галочка! — Тамара заговорила сама, радостно, захлёбываясь. — Что ж ты не сказала, что Леночка приедет? Помирились, значит? Ну и слава богу, родная кровь, куда денется!
— Тамара. Я никого не посылала.
Пауза. Потом — тихое, севшее:
— Как не посылала? Она сказала — ты попросила дом проветрить к майским. Гостей ждёшь.
— Тамара, ты ей ключ дала?
— Ну а как же. Это ж Леночка. Я ж её в коляске качала.
Дача — шесть соток в Малаховке, сорок минут на электричке. Участок Виктор получил от завода в девяностые. Сам строил: и дом, и сарай, и веранду. Галина подавала ему доски и красила перила, а маленькая Ленка путалась под ногами и собирала в ведёрко гвозди — «помогала папе».
Виктор умер четыре года назад. Инсульт, прямо на этой даче, в этом сарае. Скорая из посёлка ехала сорок минут. Не успели.
В сарае всё осталось, как он оставил: рубанок на верстаке, банки с гвоздями по размерам, ножовка на стене — каждый инструмент на своём гвоздике. Галина ничего не тронула. Даже его рабочую куртку, которая висела на двери, — не убрала. Заходила иногда, стояла минуту-другую и выходила.
А через неделю после похорон Лена позвонила:
— Мам, хочу забрать папин верстак. И инструменты. Игорю в гараж, он ремонт затеял.
Игорь — Ленин муж. Широкий, молчаливый. На похоронах простоял у машины всю церемонию.
— Нет, — сказала тогда Галина. Просто — нет.
— Мам, ну зачем тебе? Ты же не будешь рубанком работать.
— Нет.
Потом были ещё звонки — Лена просила самовар («Он же медный, у тебя электрический чайник есть»), просила стройматериалы, которые Виктор закупил на ремонт крыши. Галина отказывала. Каждый раз — коротко, сухо. Может, стоило объяснить. Сказать: «Лена, когда я захожу в этот сарай, мне кажется, что папа просто вышел за водой и сейчас вернётся. Если я начну разбирать его вещи — он умрёт окончательно». Но Галина не умела так говорить. Тридцать два года учила младших школьников, где «жи-ши» через «и», — и разучилась говорить про то, что болит.
Звонки стали реже, потом прекратились. Последний раз — открытка на Восьмое марта, из тех, с мимозой, которые все пересылают. С тех пор — тишина.
Как Лена узнала, что мать уехала, Галина поняла уже в машине, когда тряслась обратно в Малаховку. Нина Сергеевна дала своего зятя с машиной.
Одноклассники. Галина вчера выложила во ВКонтакте фотографию: стол, подруги, подпись «Юбилей Ниночки!». И геолокацию поставила — телефон предложил, а она не разобралась, как убрать. Райцентр. Двести километров от дачи.
Лена, которая не звонила год, — но из друзей не удалилась. Увидела. Посчитала. Приехала.
Галина набрала дочь с четвёртого раза.
— Мам, ну что ты? — голос спокойный, даже весёлый, и от этого спокойствия у Галины сжало затылок. — Мы ничего плохого не делаем.
— Вы залезли ко мне на дачу. Вы грузите вещи.
— Мам, мы забрали папино. Только папино.
— Верни всё. Немедленно.
— Мам, не жадничай — это же просто дача, она тебе не нужна. Стоит девять месяцев пустая. А папины инструменты портятся в сарае. Игорь хоть применит.
— Верни.
— Нет, — голос стал жёстким. — Это папино, значит — половина моя по закону. Я наследница первой очереди, как и ты. Хочешь — подавай в суд. Будем делить всю дачу целиком.
Галина нажала отбой.
На дачу приехали в третьем часу ночи. В доме всё было на месте — Лена не соврала, внутрь не лезла. Галина прошла через двор к сараю.
Дверь приоткрыта. Висячий замок срезан, валялся под кустом смородины. Внутри — пусто. Верстак остался — слишком тяжёлый, не смогли поднять втроём. Но с верстака сняли тиски. На стене, где висели инструменты, остались только гвоздики — ровные, аккуратные, как Виктор вбивал. Рубанок, ножовка, набор стамесок из Тулы, дрель, шуруповёрт, два ящика с крепежом, доски, брус — ничего.
И самовар. Медный, тульский, литров на пять. Виктор купил на барахолке в первый дачный сезон, когда Ленке было два. Притащил, начистил до блеска, поставил на веранде. «Теперь мы тут живём по-настоящему», — сказал тогда. Полка в сарае теперь была пустая — только квадрат без пыли, где он стоял.
На верстаке лежала записка. Синяя ручка, крупный почерк с нажимом: «Мам, мы забрали что положено. Папа бы не жадничал».
Галина долго смотрела на буквы. Почерк — не Ленин. У Лены с детства круглый, учительский, — Галина его ставила сама. Записку писал Игорь. А подписал — «мам».
Утром пришла Тамара. Мяла фартук обеими руками.
— Галочка. Я не знала. Ну что ты. Она же сказала — ты попросила. А я увидела Леночку — обрадовалась, дура старая. Думаю: помирились, ну и слава богу.
— Заходи, Тамара.
— Она мне ещё сказала: «Мама давно обещала, просто забывает, вот и попросила нас самих приехать». Я поверила. Она так складно говорила, спокойно. Ещё чай мне предложила — у меня, с моим же чайником.
— Ты не виновата. Ты видела ребёнка, которого знала тридцать лет. Любой бы отдал ключ.
Тамара заплакала. Галина стояла и ждала, пока перестанет.
— Много увезли? — спросила Тамара, утираясь рукавом.
— Всё из сарая. Инструменты, стройматериалы. Самовар.
— Батюшки. Самовар-то зачем?
— Продадут. Он медный, старый. Тысяч десять-пятнадцать дадут на барахолке.
Злиться на Тамару было невозможно. Тамара — добрая, одинокая. Муж умер давно, дети в Новосибирске, приезжают раз в два года. Для неё четырёхлетняя Леночка, которая рвала у неё георгины и несла маме букет, была живее, чем взрослая женщина с прицепом и чужим мужем.
Формально Лена была права. Галина это понимала. Виктор не оставил завещания — был из тех мужиков, которые считают, что завещание пишут перед смертью, а умирать он не собирался. Наследство по закону: жена и дочь — первая очередь, каждой по половине. Галина вступила в наследство, получила свидетельство. Лена — пропустила шестимесячный срок, не подала.
Знакомая юристка, Маргарита Павловна, бывшая родительница из третьего «Б», объяснила расклад: срок можно восстановить через суд, но четыре года — это много, шансы у Лены слабые. Однако если суд встанет на её сторону — дачу придётся делить. Или выплачивать Лене долю. Миллион рублей, которого у Галины нет.
— Риск маленький, — сказала Маргарита Павловна. — Процентов десять. Но есть.
Галина не подала в суд.
Лена позвонила через три дня. Тон деловой, без «мам».
— Я проконсультировалась с юристом. Папина доля — пятьдесят процентов. Мне положена половина его доли, четверть всего имущества. Дача стоит миллиона четыре. Моя доля — миллион. То, что мы взяли, — тысяч на сто. Считай, малая часть.
— Ты пропустила срок вступления в наследство.
— Срок можно восстановить. Уважительные причины.
— Ты была на похоронах. Ты знала.
Пауза.
— Мам, ты правда хочешь судиться? Со своей дочерью? Мы забрали папино — всё. Дачу не трогаем. Живи спокойно.
— Ты срезала замок. Обманула Тамару. Залезла, пока я в отъезде. Это — «спокойно»?
— А четыре года говорить «нет» без объяснений — это нормально? — голос наконец дрогнул. — Я просила по-хорошему. Ты мне даже фотографию папину не дала, ту, с рыбалки. Она у тебя на полке, а у меня — ничего. Ни одной вещи. Как будто у меня не было отца.
Галина молчала.
— Ты сделала из дачи музей, — продолжала Лена. — Его куртка в сарае висит. Кружка на полке. Тапки у двери. А мне — «не трогай». Мне, его дочери.
— Записку на верстаке писал Игорь. Не ты, — сказала Галина. — Я учительница начальных классов. Почерки различаю.
Лена замолчала. Надолго.
— Какая разница, кто написал?
— Большая.
— Мам, хватит из меня маленькую делать! Мне тридцать два!
— Ты сама решила обмануть Тамару? Семидесятилетнюю женщину, которая тебе крыжовник разрешала есть и ни разу не пожаловалась? Она три дня плачет, думает — она виновата.
Короткие гудки.
Галина стояла в сарае и смотрела на гвоздики в стене. На каждом — тёмное пятно, силуэт инструмента. Вот тут висела ножовка — контур чёткий, дерево вокруг выгорело, а под ней осталось тёмное. Вот стамески — пять вертикальных полосок.
Куртку Виктора не тронули. Видимо, решили — старая рабочая куртка ничего не стоит.
Оба варианта болели одинаково. Что дочь забрала вещи — больно. Что дочь, может, была в чём-то права — мать четыре года караулила вещи мёртвого мужа вместо того, чтобы поделиться с живой дочерью — тоже больно. Только в разных местах.
Первого мая Тамара пришла с заварочным чайником — фаянсовым, с розочками.
— Мой запасной. Стоял без дела. Держи, ну что ты.
Чайник был лёгкий и чужой.
На веранде в ящиках стояла рассада — помидоры, перцы, — которую Галина сажала до отъезда. Тамара её добросовестно поливала. Рассада была зелёная, крепкая. Ей было всё равно, что случилось.
Петрович молча пришёл с дрелью и навесным замком, прикрутил проушины на сарай, молча ушёл. Только в конце: «Звони, если что. Я тут».
Вечером Галина зашла в дом, сняла с полки фотографию — Виктор на рыбалке, загорелый, с щукой, — отнесла в сарай и поставила на пустой верстак, прислонив к стене. Постояла. Потом вытащила из стены один гвоздик — тот, на котором висела ножовка, — и зажала в кулаке.
Родная мать требует бросить приемную