Заявление я писала от руки, на четырёх листах.
Участковый читал долго, водил пальцем по строчкам, потом снял очки и потёр переносицу.
– Ирина Сергеевна, вы точно хотите подавать? На родную сестру?
– Точно.
– Расписка есть? Перевод, чек, хоть что-нибудь?
Расписки не было. Перевода тоже. Была коробка из-под сапог, четыре конверта и аптечная резинка, которой я их перетянула.
Он поставил внизу число и сказал, что мне позвонят.
А в мае всё ещё шло по-старому.
Карина приехала в воскресенье, без звонка, с Гришкой на руках. Стянула с него ботинки, поставила в угол носками к стене и уже разворачивала на кухонном столе лист, сложенный вчетверо.
– Смотри. Три комнаты, кухня четырнадцать метров, лоджия во всю стену.
Планировка была распечатана бледно, через раз, и уже протёрлась по сгибам.
– Красиво, – сказала я.
– Ир, нам совсем чуть-чуть не хватает.
Я поставила чайник. За окном шёл дождь, и подоконник у меня подтекал в двух местах, как каждую весну.
– Сколько это чуть-чуть?
Она назвала. И это было ровно столько, сколько лежало у меня наверху, на антресоли, в коробке из-под зимних сапог.
– Откуда ты знаешь? – спросила я.
– Что знаю?
– Сколько у меня есть.
Карина налила себе чай сама, не дожидаясь, и подула в чашку.
– Ир, ну ты же шесть лет ночные берёшь. Мама считать умеет.
Она стала рассказывать. Дом сдают в декабре, уже с отделкой, школа через дорогу, во дворе площадка с горкой в виде паровоза. Артур на фуре в рейсах по двадцать дней, ему до трассы близко. Риелтора зовут Олег, он им придержал вариант до конца месяца.
– До конца месяца, Ир. Потом уйдёт.
Гришка возил машинку по линолеуму и гудел за неё. Я смотрела на этот мятый лист и думала, что у меня в аптеке смена начинается в восемь вечера и заканчивается в восемь утра, и я беру таких смен двенадцать в месяц вместо положенных восьми. И что зимнее пальто у меня седьмой сезон, и я перешила на нём воротник, чтобы не было видно, где вытерлось.
– Нет, – сказала я.
Карина поставила чашку.
– В смысле нет?
– В прямом. У меня свои планы.
– Какие у тебя планы? – Она правда удивилась, искренне, будто я сказала, что улетаю на Луну.
– Окна. Плита. Машина, чтобы не ловить такси в семь утра после ночной. И ещё немного на потом.
– На какое потом?
– На такое. Мне сорок один, Карин. У меня потом тоже есть.
Она отодвинула планировку на середину стола, ко мне поближе.
– Ты про окна, а я про детей. Соня уроки на подоконнике делает, потому что стол некуда поставить. Гриша спит в проходной. Ты это понимаешь вообще?
– Понимаю.
– И всё равно нет?
– Всё равно нет.
– Ты понимаешь, что мы один раз в жизни просим?
– Слышу.
– И что тебе эти деньги в гроб не положат?
Я убрала со стола её чашку, хотя она ещё не допила. Просто чтобы куда-то деть руки.
Она молчала секунд десять. Потом сказала уже другим голосом, тише:
– А если в долг? Мы отдадим.
Вот тут я и сделала свою главную ошибку. Я не сказала «нет» второй раз. Я сказала:
– В долг – подумаю. Только с распиской.
Карина откинулась на спинку табуретки и посмотрела на меня, как на чужую.
– С распиской? Мне? Сестре?
– Карин, это нормально.
– Это у чужих нормально. – Она встала и пошла за Гришкиными ботинками. – Ладно. Я поняла, кто у нас в семье бухгалтер.
Дверь она закрыла аккуратно, без хлопка. Это было хуже, чем хлопок.
Через три дня позвонила мама.
– Ирочка, я не для того звоню, чтобы ругаться, – сказала мама в трубку.
Она всегда так начинала, и это значило ровно обратное.
– Я и не ругаюсь, мам.
– Карина полдня у меня проплакала. Говорит, ты с неё бумагу требуешь.
– Расписку. Это так называется.
– Вот и я про то. – Мама помолчала. – В четверг приеду. Не телефонный это разговор.
– Приезжай, – сказала я и услышала короткие гудки раньше, чем договорила.
Мама приехала в четверг, села на ту же табуретку и не сняла плащ. Ей шестьдесят девять, и когда она не снимает плащ – это разговор на десять минут, который длится два часа.
– Я у Кариночки была. Соня спит на диване, ноги уже свисают. Восемь лет девочке.
– Я знаю, мам.
– А ты знаешь, что у них там окно на трассу? Ночью машины, днём машины.
– У меня окно в иней зарастает изнутри. С бабушкиных времён стоит.
Мама махнула рукой так, будто отгоняла муху.
– Ир, ну ты одна. Ты себе купишь ещё. У тебя работа, у тебя руки, у тебя никого на шее. А у них четверо, и двое из них маленькие.
– Значит, потому что я одна, у меня и брать можно?
– Никто у тебя не берёт! – Мама повысила голос впервые за вечер. – Тебя просят. Родная сестра просит. Отец бы посмотрел на это всё и не узнал бы тебя.
Отца нет уже одиннадцать лет, и его в наших разговорах всегда доставали в самом конце, как козырь из рукава.
Потом пошла родня. Тётя Женя написала в общий чат, что дети – это святое. Двоюродный брат Вадим поставил под её сообщением палец вверх.
Тётя Женя позвонила в тот же вечер и говорила двадцать минут. Что мама плачет в трубку, что у неё давление скачет, что она за Кариночку душу отдаст. Что я всегда была самая умная в семье и должна первая всё понять.
– Жень, – спросила я, – а если бы у меня муж был и двое детей? Тоже бы просили?
– Так у тебя же нет, Ирочка.
Она сказала это без злобы. Просто как погоду сообщила.
Мама написала мне отдельно, в личное, и я это сообщение сохранила. Оно и сейчас у меня в телефоне.
«Ирочка, ты одна, тебе на что? У Кариночки дети растут».
Я две недели читала это ночами, между покупателями, между градусниками и каплями в нос. И на третьей неделе сдалась.
Я позвонила Карине сама. Это важно – я позвонила сама, и потом мне это припоминали каждый раз.
– Хорошо. Но наличными не хочу, давай на счёт продавца.
– Ир, продавец наличными просит. У него так дешевле выходит, он скидку даёт.
– Тогда расписку. Сразу, при маме.
– Конечно, при маме. Завтра и напишу.
Мы считали на маминой кухне, в субботу. Я привезла коробку из-под сапог. Внутри лежали четыре конверта, на каждом одно слово моим почерком: «окна», «плита», «машина», «потом». Я вытряхнула всё на клеёнку и разгладила ладонью.
Мама держала пакет, пока Карина складывала. Считали два раза, потому что первый раз сбились на середине, и Карина сказала, что от волнения.
Конверт с надписью «потом» был самый тонкий. Я его открывала последним и почему-то дольше всех.
Я сказала вслух, глядя на маму:
– Мам, ты слышишь. Это в долг.
– Слышу, слышу, – сказала мама и поправила пакет.
Карина перетянула пачку моей аптечной резинкой, сунула в пакет и убрала в сумку. Соня в это время рисовала в комнате, Гриша спал.
– Расписка завтра, – напомнила я.
– Ир, ну что ты как не родная.
Домой я вернулась поздно, с пустой коробкой под мышкой. Поставила её на место, на антресоль, и она ничего не весила. Я постояла на табуретке, подержалась за дверцу, потом слезла и легла спать в одежде.
Расписку не написали ни завтра, ни через неделю. Карина отвечала, что замоталась с документами, что риелтор тянет, что у Артура смены.
В июле она перестала отвечать вообще.
В начале июля я написала ей: «Как там квартира?» Ответ пришёл через сутки: «Всё в процессе, документы у юриста, не дёргай». Я не дёргала. Я вообще человек, который умеет не дёргать, меня этому ночные смены научили.
Двадцать второго июля я стояла в ночную. После двух ночи покупателей почти нет, приходят только за жаропонижающим и за каплями от ушей, и между ними время стоит, как вода в тазу. Я листала телефон, чтобы не заснуть.
Артур ничего в жизни не закрывает. У него в профиле всё подряд – рыбалка, машина, шашлыки у тёщи. И в ту ночь у него висело семьдесят фотографий за три дня.
Бассейн. Второй бассейн, поменьше, с горкой. Гриша в надувном круге с жёлтой уткой. Соня в панамке. Карина в шляпе, с бокалом, загорелая до красноты. Ужин со свечами на террасе, тарелки размером с колесо.
Я сидела за прилавком и листала, листала, и мне сначала показалось, что это старое, прошлогоднее, что я сама себе придумала. Потом я увидела дату. Пятнадцатое июля. Девятнадцатое. Двадцать первое.
В окошко постучали, женщина попросила пластырь. Я отпустила пластырь, дала сдачу, сказала «выздоравливайте» – всё как обычно, руками, без головы.
В восемь я сдала смену и поехала домой на первом автобусе.
Дома я позвонила маме.
– Мам, ты как?
– Ой, Ирочка, поясница разыгралась. Который день из дома не выхожу, мазью мажусь.
– А Карина где?
– Да кто её знает. С документами бегает.
Я положила трубку и вернулась к фотографиям. И на восемнадцатом кадре, на заднем плане, в шезлонге под зонтиком, сидела женщина в голубом халате с птицами.
Этот халат я покупала на рынке у Тани, в отделе с постельным. На восьмое марта. Мама тогда сказала, что птицы – это «немножко молодёжно», но носить стала сразу.
Я увеличила кадр. Увеличила ещё раз. Птицы были на месте.
Я не стала звонить. Я скачала фотографию и отправила маме одну, без единого слова.
Она ответила через сорок минут.
«Это не я».
Я набрала её.
– Мам. Халат голубой, с птицами. Я тебе его сама покупала, у Тани в третьем ряду.
Молчание. Потом:
– Ир, ну съездила я. Что мне теперь, в гробу отдыхать? Меня Каринка позвала, билет уже был куплен, не пропадать же.
– Ты мне два часа назад сказала, что из дома не выходишь.
– А что я тебе должна была сказать? Ты бы обиделась.
– На какие деньги, мам?
И вот тут она сказала фразу, которую я буду помнить дольше, чем всё остальное:
– А ты не считай чужие деньги. И вообще – это я ей посоветовала у тебя попросить. Тебе всё равно не на что тратить, а у неё дети. Я мать, я вижу, кому нужнее.
Я стояла посреди своей кухни, у того самого окна, которое зимой зарастает инеем, и держала телефон двумя руками.
– Значит, это ты придумала.
– Я. И не жалею.
– А квартира?
– Какая квартира? – сказала мама и положила трубку.
Я взяла три отгула и поехала к Карине.
Она открыла в новом сарафане, босиком, с загаром до плеч. В прихожей стоял раскрытый чемодан, из него торчало мокрое полосатое полотенце. Пахло стиральным порошком и тем морем, которое бывает только в шампунях.
– Ой. Ты чего не позвонила?
– Дети где?
– У Артуровой мамы, отсыпаются после самолёта.
– Где квартира, Карин?
Она отступила в комнату, села на подлокотник дивана и почесала лодыжку.
– Не срослось. Ипотеку не одобрили. У Артура кредитка старая всплыла, просрочка.
– Когда не одобрили?
– Ну, в июне.
В июне. Я отдала деньги в конце июня.
– Тогда верни.
И тут она засмеялась. Не зло, не нервно – весело, как смеются над чем-то нелепым, что сказал ребёнок.
– Ир, ты чего? Ты же сама принесла. Сама позвонила, сама привезла, я тебя за руку не тащила. Это был подарок.
– Я сказала: в долг. Мама слышала.
– Мама? – Карина взяла телефон и включила громкую связь прямо при мне. – Мам, привет. Тут Ира говорит, что она нам в долг давала. Ты помнишь такое?
Из динамика, спокойно:
– Не помню я ничего такого. Помогла сестре, и молодец.
Артур вышел из кухни с полотенцем на плече. Постоял в дверях.
– Ир, ну правда. Никто тебе руки не выкручивал.
– Артур, ипотеку когда завернули?
Он посмотрел на Карину, потом на полотенце у себя на плече.
– Ну, в июне.
– А деньги вы взяли в конце июня. Уже зная.
– Так одно к другому, – сказал он и ушёл на кухню, и там сразу зашумела вода.
– Расписку вы обещали, – сказала я Карине.
– Какая расписка, мы же родные, – сказала Карина и пожала плечами. – Ты вообще себя со стороны слышишь? Родная сестра, а ты с бумажками.
Я вышла, не закрыв за собой дверь. Она сама захлопнулась от сквозняка.
В тот же день я написала заявление. Четыре листа, от руки, с датами: когда просили, когда я привезла, кто присутствовал. Участковый спросил про расписку, я сказала, что расписки нет.
А потом я сделала второе. Я написала в общий родственный чат – тот самый, где тётя Женя про святое. Написала коротко: числа, даты, кто где был в июле, и приложила одну фотографию. Ту, с шезлонгом.
И вышла из чата.
Телефон разрывался два часа. Тётя Женя звонила четыре раза, Вадим один. Я не брала.
Тётя Женя всё-таки дозвонилась на третий день. Сказала, что я вынесла сор из избы и что теперь Вадимова жена смотрит на Карину косо в магазине.
– А как надо было, Жень? Молча?
– По-человечески надо было. Между собой.
– Между собой я пробовала. Мне на громкой связи сказали, что ничего такого не было.
Тётя Женя обещала перезвонить. Не перезвонила.
Через две недели пришёл отказ в возбуждении. Гражданско-правовые отношения. Обращайтесь в суд, если есть чем подтвердить.
Юрист в консультации на Советской смотрел мои бумаги недолго. Спросил, был ли перевод. Перевода не было. Спросил, есть ли свидетели передачи.
Свидетель был один. И она мне мать.
Подтвердить было нечем.
А ещё через месяц позвонила мама – впервые с июля.
– У меня двадцатого юбилей. Семьдесят. Придёшь – только не начинай при людях.
– Приду, – сказала я.
Про «не начинай» я промолчала.
Стол накрыли дома. Раздвинули тот, который раздвигается, приставили журнальный, застелили двумя скатертями внахлёст. Пришла тётя Женя, соседки Люба и Валентина Мироновна, Вадим с женой. Детей посадили в маленькой комнате с мультиками и тарелкой нарезки.
Я села с краю, у окна.
Карина принесла торт и большой пакет с ручками. Достала из него шаль – тонкую, серо-голубую, с бахромой.
– Мам, это тебе. Мы с моря везли, специально искали.
Мама развернула, накинула на плечи, повертелась.
– Ой, лёгонькая какая.
– С какого моря? – спросила тётя Женя, надевая очки.
– Да мы на недельку в Абхазию скатались, – сказала Карина. – По горящей. Копейки стоило.
Люба ахнула, как положено. Валентина Мироновна сказала, что тоже хочет такую шаль.
Мама повернулась ко мне и оглядела мои пустые руки.
– Ир, а ты чего пустая пришла?
Я поставила бокал.
– Почему пустая. У меня есть подарок.
Я достала из сумки конверт – простой, почтовый, толстый – и положила его на стол между салатом и селёдкой. И вытряхнула из него фотографии. Их было одиннадцать, я печатала их в фотоателье у вокзала, на плотной бумаге.
– Это я тебе распечатала. С отдыха.
Стало очень тихо. Тётя Женя пододвинула к себе верхнюю.
– Вот бассейн, – сказала я и разложила остальные веером, как карты. – Вот второй бассейн. Вот Гриша с кругом. Вот Артур. Вот терраса, ужин. А вот здесь, мам, посмотри – ты. В шезлонге. В голубом халате с птицами. Я тебе его на восьмое марта дарила, у Тани брала, в третьем ряду.
Карина встала так резко, что табуретка отъехала.
– Ты больная.
– Сядь, – сказала я ей. – Я недолго.
Я достала телефон и открыла сохранённое сообщение.
– Мам, это ты мне написала в июне. Читаю дословно: «Ирочка, ты одна, тебе на что? У Кариночки дети растут». А в июле вы улетели. Все четверо и ты. И не в Абхазию.
– Ирина! – Мама схватилась за край скатерти. – У меня гости.
– Гости пусть слышат. – Я говорила ровно, я пятнадцать лет за прилавком, у меня голос поставлен на любую очередь. – Я отдала всё, что копила шесть лет. Вон там, за стенкой, у мамы на кухне. Коробка из-под сапог, четыре конверта. Мама держала пакет. Расписку обещали назавтра. Квартиру не покупали никогда – ипотеку им завернули ещё в июне, до того, как я привезла деньги.
Вадим кашлянул и посмотрел в тарелку. Артур не пришёл вообще, сказали, что в рейсе.
Люба сидела с наколотым на вилку огурцом и не жевала. Валентина Мироновна тихо, себе под нос, сказала: «Батюшки».
– Ир, это семейное, – сказала тётя Женя. – Зачем при чужих.
– Здесь чужих нет. Вы же сами писали, что дети – это святое. Вот, смотрите, какие они на фотографиях счастливые.
Карина схватила фотографии и стала сгребать их в кучу, они разъезжались по скатерти.
– Мам, ты видишь? Она нам праздник пришла испортить!
– Праздник, – сказала я. – А у меня окна. Как были, так и есть. Зимой подоконник в инее, я на него полотенце стелю.
– Ты нам всю жизнь это будешь припоминать? – крикнула Карина.
– Я не припоминаю. Я в первый раз при людях говорю.
Мама сняла шаль с плеч и положила её рядом с тарелкой, аккуратно, бахромой к себе.
– Ты специально сегодня выбрала, – сказала она. – Специально, чтоб при людях.
– Мам, я тебе два месяца дозвониться не могла. Ты трубку не берёшь.
Мама молчала. Она сидела очень прямо и смотрела в стену над моей головой.
– С днём рождения, мам, – сказала я, взяла сумку и пошла в прихожую.
В дверях маленькой комнаты стояла Соня с чашкой компота и смотрела на меня.
Я вышла на площадку и села на подоконник между этажами. Стекло было ледяное, а батарея внизу еле тёплая. За дверью загудели все сразу, вразнобой, и кто-то уронил вилку. Руки у меня перестали трястись только минуты через три, и я вдруг заметила, что дышу полной грудью – первый раз с июня.
Прошло три месяца.
Мама не звонит. Тётя Женя позвонила один раз, в ноябре, и сказала, что Карина рассказывает всем, будто я «повредилась от одиночества» и придумала себе долг, которого не было. Тётя Женя спросила, правда ли я подавала заявление в полицию. Я сказала – правда. Она помолчала и попрощалась.
Денег не вернули ни рубля. И не вернут. Карина, говорят, взяла кухню в рассрочку и записала Соню на танцы.
Соня ко мне больше не приходит. Раньше приходила через выходные, мы делали блины и она оставалась ночевать. В декабре ей исполнилось девять. Я перевела Карине на подарок – деньги вернулись обратно в тот же вечер.
В начале декабря мне позвонила Валентина Мироновна, соседка. Сказала, что мама теперь всем на лавочке рассказывает, какая у неё младшая заботливая, а про старшую не говорит ничего. Совсем ничего, будто нет.
Двадцатого декабря я взяла ночную и после смены зашла в банк на углу. Сняла первую тысячу и положила её в новый конверт.
Написала на нём: «окна».
Коробка из-под сапог стоит на антресоли, лёгкая совсем. Но она стоит.
У тебя ресторан, значит, можешь для сестры свадьбу сделать бесплатно, — заявила мать Лене