— Ты мне дочь или кто? — заявил отец, бросивший семью 37 лет назад — У меня вы жить не будете

— Верка, ты сидишь? Сядь.

Вера сидела на полу, на пятках, перед манекеном. Во рту четыре булавки, в руке подол — заказ обещала к пяти, а было уже четыре. Телефон лежал на груди манекена и говорил голосом тёти Люси.

— Не сижу. Подшиваю.

— Отец твой при смерти.

Вера вынула булавки, воткнула в подушечку. Все четыре, по одной.

— Тёть Люся, а при смерти — это кто вам сказал?

— Он сам и сказал! Ноги отекли, давление двести на сто, сердце. Один в дому, воды подать некому. Ты понимаешь, что это значит?

— Понимаю. Значит, надо скорую вызывать, а не мне звонить. Я швея, а не кардиолог.

В трубке стало тихо. Потом тётя Люся набрала воздуха — этот звук Вера знала с детства, так набирают перед долгой речью о совести.

— Вот я Нине, матери твоей, царствие небесное, и говорила: воспитала ты, Нина, кремень, а не девку.

— Мама воспитала как могла. На двух работах.

— Ты мне зубы не заговаривай. Он тебе кровь. Кровь, Верка! Это не пальто перешить, кровь не перешьёшь.

— Не перешьёшь, — согласилась Вера. — Пальто, кстати, мама мне из своего перешивала. Три раза. Синее, в ёлочку. Я в нём четвёртый, пятый и шестой отходила и в седьмой пошла, только рукава уже вот досюда были.

— Ты к чему это?

— Ни к чему. Вспомнилось.

Тётя Люся пообещала перезвонить, «когда ты придёшь в себя», и отключилась. Вера дошила подол. Потом пришла Зинаида Петровна за брюками, и надо было объяснять, что укоротить на восемь сантиметров и сохранить фабричный низ — это две разные цены.

Вечером Толик резал хлеб.

— Значит, объявился.

— Объявился.

— Через сколько?

— Толя, ты считать умеешь. Мне девять было, когда он ушёл. Мне сорок шесть.

— Тридцать семь лет. — Толик подумал. — Долго ехал.

— Пробки.

Они засмеялись, и перестали смеяться почему-то одновременно, и Толик поставил перед ней тарелку супа, хотя она не просила.

Помнила она его по-детски и обрывками: большие руки, запах «Шипра» и бензина, как подбрасывал Славика к потолку, а Славик визжал. Помнила зелёный чемодан в коридоре и что мама не плакала, а мыла пол. Мыла и мыла, всю прихожую два раза, а он стоял в дверях и говорил: «Нина, ну ты пойми». Мама сказала: «Отойди, ты на мытое встал».

Славику было три. Он потом до школы спрашивал: «А папа в командировке?» — и мама отвечала: «В командировке», потому что так проще. А Вера в девять уже всё понимала. В девять лет дети понимают гораздо больше, чем взрослым удобно.

Мамы нет восьмой год. Ушла быстро, за четыре месяца. Успела сказать: «Верунь, ты за Славиком поглядывай, он у нас тюха».

Он пришёл в ателье через два дня. Сам.

Вера подняла голову от машинки: в дверях стоял старик в чёрной куртке, с палкой, и на ремешке палки болтался магазинный ценник.

— Вера?

Она узнала не лицо — лицо стёрлось, таких на рынке сто. Узнала голос.

— Здравствуйте.

— Здравствуй, дочка.

— Садитесь. Вот стул, только там ткань, я уберу.

Он сел, поставил палку между колен, оглядел ателье: три машинки, оверлок, зеркало, вешалки с чужими куртками, чайник.

— Своё?

— Своё.

— Дело — это хорошо. Я всю жизнь при деле. Слесарь шестого разряда, у нас в цеху говорили: Витька Кондратьев из ничего сделает.

— Адрес вам тётя Люся дала?

— Она. Я, между прочим, чего пришёл. — Он вздохнул как-то заранее, готово. — Болею я, Вера. Сердце. Ноги вот, глянь, отекают, я уж на бок не сплю. Дом холодный, дрова колоть не могу, воду ношу — задыхаюсь.

— Вам к врачу.

— Был. Врач сказал: тебе, дед, уход нужен.

— Правильно сказал.

Пауза. Он ждал. Вера смотрела на его ботинки — шнурки не завязаны, ноги в них не помещались — и с некоторым удивлением отмечала, что внутри у неё ничего не отзывается.

— Ну? — сказал он.

— Что «ну»?

— Ты мне дочь или кто?

— По документам дочь.

— По документам! — Он стукнул палкой. — У неё отец на пороге, а она — по документам. Я тебя на руках носил. Ты у меня на шее сидела, я тебя на «Победе» дядь-Колиной катал, помнишь?

— Не помню.

— Вот и я говорю: не помнишь. А кровь помнит.

Вера встала, включила чайник. Не потому что хотела чаю, а потому что руки надо было куда-то приспособить.

— Виктор Семёнович…

— Папа.

— Виктор Семёнович. Вы тридцать семь лет не звонили. Ни разу.

— Так и ты не звонила.

— Мне было девять.

— А потом-то не девять! — обрадовался он. — Тебе потом двадцать было, тридцать. Что тебе мешало отца найти? Я не прятался, я в Заречном жил, все знали.

— Да. Все знали.

— Вот. Так что мы квиты.

Она поставила ему чай, сахарницу, пряник. Он пил с блюдца, громко, и это было настолько по-стариковски, что Вера чуть не поплыла. А потом он сказал:

— Ты подумай, дочка. Я ведь не с пустыми руками. Дом, огород двенадцать соток, банька. Отпишу тебе, честь по чести, у нотариуса. Мне много не надо: угол, кашу да чтоб человек рядом. Не чужому же отдавать.

— А кому собирались?

— Никому. Тебе. Ты старшая.

— А Славик?

— У Славика жена шустрая. Она мне не понравилась, — сообщил он доверительно. — Глазами так и шарит.

Вера села напротив, сложила руки на коленях.

— То есть вам нужна не дочь. Вам нужна сиделка, которая не возьмёт денег, потому что кровь.

Он поставил блюдце. Взгляд стал обиженным и очень трезвым.

— Ну зачем ты так. Я ж по-человечески.

Через неделю тётя Люся собрала у себя на кухне то, что сама назвала «семейный совет». Отца не позвали, «чтоб не расстраивать». Явились Славик с Мариной, Вера и Ритка — Люсина дочь, сорок два года, ипотека, двое подростков и очень белые зубы.

На столе стояли селёдка под шубой, солёные огурцы и медовик из «Пятёрочки».

— Значит, так, — начала тётя Люся. — Родня мы или не родня?

— Родня, — сказал Славик.

— Родня, — эхом отозвалась Марина, и по лицу было видно, что она всё для себя уже решила и решила твёрдо.

— А коли родня, надо по совести. Витя один в дому. С Тамарой они давно разошлись, детей других у него нету, Оксанка ему не родная, падчерица.

— Погодите. Какая Оксанка?

— Тамарина девка, он же Тамару с ребёнком брал. Ты не сбивай! Вера, ты старшая. У тебя квартира трёхкомнатная.

— Двухкомнатная. Третья — это балкон, я его застеклила.

— Не остри. Сын взрослый, отдельно живёт. Толик у тебя мужик спокойный. Куда его девать-то? На улицу?

— В пансионат.

Кухня выдохнула так, будто она сказала неприличное.

— В дом престарелых?! — Ритка положила вилку. — Верка, ты чего? Родного отца?

— Он не пойдёт, — тихо сказал Славик. — Он гордый.

— Гордый, — согласилась Вера. — Только гордость у него какая-то выборочная. Просить, чтоб я ему полы мыла, — не гордый. Кашу варить — не гордый.

— Ты его не любишь. А это грех.

— Тёть Люся, вот только грех не надо.

— Надо! Ещё как надо! Ты сейчас злая, здоровая, у тебя силы есть. А он помрёт — ты потом ночами вскакивать будешь. Я тебе как старая женщина говорю: пожалеешь. Совесть не будильник, её не отключишь.

Вера смотрела на селёдку под шубой и думала совершенно не то, что надо: свёкла крупными кусками, некрасиво, надо на мелкой тёрке.

— Марин, а вы что молчите?

Марина выпрямилась.

— А я скажу. У нас двое, младший в девятом, репетиторы по двум предметам. Слава на вахту ездит. У нас двушка, и в ней пятеро, если мою маму считать. Я его к себе не возьму. И денег много не дам, у нас их нет.

— Марина! — ахнула тётя Люся.

— А чего «Марина»? Я хоть честно. Вы вот ему сестра родная. Вы почему не берёте?

Стало тихо. Ритка сделала вид, что интересуется медовиком.

— У меня давление, — с достоинством сказала тётя Люся. — И я одна не справлюсь.

— Вот и мы не справимся.

— Так вы что, будете деньги считать, когда человек умирает?

— Буду, — сказала Марина. — У меня их мало, я их всегда считаю.

По дороге домой Вера вспомнила, как мама однажды пришла с работы и села в прихожей, не разувшись: «Верунь, а знаешь, у нас на комбинате премию дали». И заплакала. Вере было тринадцать, и она поняла, что премию не дали.

И как в пятнадцать пошла летом мыть подъезды. Три подъезда, девятиэтажки, вёдра. Мама узнала, ругалась, а потом стала ходить с ней, потому что вдвоём быстрее. На эти деньги купили Славику куртку, а Вере — туфли, чёрные, лаковые, тридцать шестой. Она в них потом три года подряд первого сентября ходила.

Дома она полезла на антресоли. Толик держал стремянку.

— Ты хоть скажи, что ищем.

— Мамину папку.

— А в ней что?

— В ней вся жизнь, Толя.

Папка была серая, картонная, с завязочками. Мама складывала туда всё, что «может понадобиться»: квитанции за свет с девяносто четвёртого, справку о зарплате, копию трудовой, паспорт на «Чайку», рецепт бабушкиных пирожков, вырезку про огурцы в бочке.

И решение суда. И постановления. И справки.

Вера села на пол в коридоре и разложила бумаги на полу веером.

— Толя, смотри.

Он присел рядом, надел очки, которые вечно носил в кармане рубашки и вечно ломал.

— «О взыскании алиментов на содержание двоих несовершеннолетних детей». Девяностый год. Это ещё народный суд, судебный исполнитель.

— А вот девяносто восьмой, уже приставы. «Должник по указанному адресу не проживает, место работы не установлено, объявлен розыск должника».

— И тут две тысячи второй. Та же формулировка.

— И две тысячи пятый, Толя. Ни одного платежа. Тридцать семь лет ни рубля, ни посылки, ни открытки на Новый год. Мама складывала и складывала. Думала, наверное, когда-нибудь пригодится.

— Вот и пригодилось.

Толик был неласковый. За двадцать три года, может, раз пять сказал «люблю», да и то в спину. Но сидел сейчас на полу в коридоре, в очках с одной заушиной, и читал справки с девяносто восьмого года.

На всякий случай Вера сходила к юристу. Молодая женщина в свитере, полчаса, две тысячи рублей.

— Он может подать в суд на взыскание содержания с вас. Имеет право. Но есть статья восемьдесят семь Семейного кодекса: суд может освободить детей от содержания родителя, если тот уклонялся от родительских обязанностей. Уклонение доказывается. Постановления о розыске должника — как раз оно и есть. Папку эту вы не выбрасывайте.

— Не выброшу, — сказала Вера. — Она у меня от матери.

Через два дня отец, сидя у неё в ателье уже как свой, произнёс:

— Я вам, между прочим, деньги посылал.

Вера мелила ткань. Рука остановилась.

— Как это?

— А так. Посылал. Нина твоя характер имела: она мне их обратно швыряла. «Не надо мне от тебя ничего». Ну и не надо. Она сама так решила, я тут при чём? Я-то хотел.

— То есть вы посылали, а она отказывалась.

— Именно. Ты мать с этой стороны не знала. Кремень. Ей слово поперёк — она год не разговаривает.

Вера очень аккуратно положила мелок в коробочку. Достала из сумки серую папку, вынула три листа и разложила на раскройном столе поверх раскроенной юбки.

— Читайте.

Он посмотрел. Отодвинулся. Посмотрел снова.

— Это чего?

— Это приставы. Тут написано, что вас искали. Три раза за семь лет, вот даты. Долг рос, платежей ноль. Если бы вы посылали, а мама отказывалась, было бы написано, что взыскание прекращено по заявлению взыскателя. А тут — розыск должника. Это разные вещи, Виктор Семёнович.

— Да я почём знаю, чего они там пишут! — Он вдруг разозлился, как-то по-мальчишески. — Бумажки! Бумажками меня будешь? Я живой человек, я перед тобой сижу больной, а ты — бумажки!

— Я не бумажками. Я хочу разговаривать про то, что было, а не про то, что вам сегодня удобно.

— Мать тебя настроила.

— Мать про вас вообще не говорила. Ни плохого, ни хорошего. Ни разу. Я в двадцать спросила: мам, ты его ненавидишь? Она сказала: «Верунь, у меня на ненависть времени нет».

А потом позвонила Оксана.

Голос усталый, слегка простуженный.

— Вера Викторовна? Меня Оксана зовут, я дочь Тамары. Той самой. Мне ваш телефон Людмила Семёновна дала, вы уж извините. Он к вам приехал?

— Приехал.

— Понятно. — Оксана помолчала. — Я не жаловаться звоню. Просто чтоб вы понимали, с чем дело имеете. А то он умеет рассказывать.

— Умеет.

— Он у нас четырнадцать лет жил. Я его дядей Витей звала, потом хотела папой — не разрешил, сказал: у меня своих двое, ты не путайся. Ладно. Он не пил, не бил, зарплату приносил. Только мама у него была вроде обслуживающего персонала. Заболела — он сразу засобирался. Ей операцию назначили, а он: Тамара, я в Заречное поеду, там дом рушится. И уехал. Мама после операции восемь лет прожила, он ни разу не приехал. Я в десятом классе тогда была.

Вера прислонилась к прохладной стене ателье.

— А про нас он что говорил?

— Что первая жена его из дома выгнала и детей настроила. Что вы его по судам тащили, последнее выгрызали. Что у вас порода такая, безжалостная. Извините, я дословно.

— Да ничего.

— Он ведь не врёт, — задумчиво сказала Оксана. — Он верит. У него в голове так и лежит: его все бросали. Мама двадцать лет верила.

— Зачем вы мне это?

— Затем, что он и вам скажет, что вы его бросили. И вы, может, поверите. Пусть у вас будет второй рассказ, для сравнения. — И уже прощаясь, добавила: — Вы помогите, если можете, он правда старик и правда больной. Только в дочки ему не идите. Я в падчерицы пробовала. Там дна нет.

Две недели Вера занималась делом, потому что делом заниматься она умела, а страдать её не учили.

Свозила его в поликлинику: три часа в коридоре, кардиолог, потом эндокринолог, потому что нашёлся ещё и сахар. Купила глюкометр и тонометр. Переписала крупными буквами, какие таблетки утром, какие вечером, залепила листок скотчем, чтоб не мялся.

Обзвонила семь пансионатов. Пять отпали по разговору. В шестом на входе пахло так, что она не стала снимать куртку. Седьмой был за городом, в Ольховке: бывший профилакторий, комнаты на двоих, столовая с занавесками в клеточку, беседка во дворе и кот Барсик, который ходил по столам, как хозяин.

Заведующая Галина Сергеевна водила сама, ничего не расхваливала, а на вопрос «а если станет хуже?» ответила по делу и с названиями препаратов.

— Сорок три тысячи в месяц. Это с медсестрой круглосуточно и четырёхразовым.

— Пенсия у него двадцать одна с чем-то.

— Значит, доплачивать двадцать две. У нас так все и живут.

Вера села с калькулятором. Если она откажется от отпуска, если Толик возьмёт калым на две дачи, если Славик даст хотя бы треть — вытянут.

Славик дал четверть и очень извинялся. Потом позвонила Марина:

— Вера, я не бессердечная. Я просто арифметику знаю.

— Знаю, Марина. Спасибо и за четверть.

Тётя Люся денег не дала, но обещала навещать и молиться.

— Молитесь, — сказала Вера. — Молитва бесплатная, это правильно.

Отцу объявила в четверг, между двумя примерками.

— Виктор Семёнович, слушайте внимательно, я скажу один раз, потом клиентка придёт. Первое: у меня вы жить не будете. Никогда. Это не потому что вы плохой, а потому что я так решила.

Он открыл рот.

— Не перебивайте. Второе: я нашла место. Ольховка, бывший профилакторий. Комната на двоих, кормят четыре раза, врач, медсестра круглосуточно, уколы, капельницы. Я туда ездила, я там даже суп пробовала. Суп нормальный, честно, у нас в столовой на комбинате хуже был.

— Это дом престарелых.

— Это пансионат.

— Это дом престарелых, Вера!

— Да. Дом престарелых с занавесками в клеточку. Третье: платить будем мы со Славиком, ваша пенсия пойдёт в счёт, остальное наше. Четвёртое, и слушайте главное. Дом свой мне не отписывайте. Ни дом, ни огород, ни баньку. Оформляйте на кого хотите — на Ритку, на соседа, куда угодно.

Он смотрел на неё так, будто она заговорила по-китайски.

— Ты… от наследства отказываешься?

— Я говорю: мне не пишите.

— Почему?!

— Потому что если я возьму, это будет сделка. А я с вами в сделку не хочу. Я хочу, чтоб у больного старика был уход. Всё.

— Так это ж… — Он растерялся почти по-детски. — Так не по-людски. Так не бывает. Как это — уход и ничего?

— Бывает. Я двадцать лет на это смотрела. Мама так делала.

Он замолчал надолго. А потом сказал то, ради чего, наверное, всё и было:

— Вы меня не любите.

И тут у Веры дрогнуло. Не жалость — что-то другое, из синего пальто в ёлочку.

— Виктор Семёнович. Любовь не с потолка берётся. Её в ребёнке растят, каждый день, долго. Меня растила мама, и я её люблю, хотя её восьмой год нет. Бабушка Валя растила — люблю. У меня даже воспитательница в садике есть, Нелли Ивановна, ей восемьдесят девять, я ей до сих пор на Восьмое марта звоню. А вас во мне никто не растил. Вы уехали, когда мне было девять, и вернулись, когда вам понадобился уход. Я вам в помощи не отказываю. Я отказываюсь называть это любовью. Потому что тогда получится, что любовь — это когда я работаю, а вы принимаете.

— Складно говоришь.

— Я двадцать лет с людьми в ателье. У меня тут все говорят.

В Ольховку он поехал. Всю дорогу ругался, потом смотрел в окно, потом спросил, есть ли телевизор. Вера сказала: в холле большой, в комнате маленький, и кот на кровати у соседа спит.

Заселились. Она привезла халат, две пижамы, тапки на липучках. Кипятильник не разрешили. Привезла кружку — других в магазине не было, только с надписью.

— «Лучший дедушка», — прочитал он. — Издеваешься?

— Других не было.

— Ладно. Пить-то можно.

Через месяц позвонила Галина Сергеевна:

— Вера Викторовна, ваш папа собрался. Говорит, его тут в тюрьму заперли, а дочь сдала, чтоб домом завладеть.

— Домом? Я от дома отказалась.

— Я знаю. Я ему говорю: у нас тут все дочки домом завладели, вы не оригинальны. Не помогает.

Он уехал к тёте Люсе. Прожил семнадцать дней.

На восемнадцатый тётя Люся позвонила в семь утра. Голос был другой, без набора воздуха.

— Верка. Приезжай.

— Что случилось?

— Ничего. Я не могу. Он ночью встаёт четыре раза, я не сплю. Он не ест, что варю, ему всё солёное. Вчера сказал, что я плохая хозяйка и что мать нас с ним по-разному воспитывала. Мне шестьдесят девять, Вера. У меня давление.

— А совесть? — не удержалась Вера. — Совесть же не будильник.

— Вот и не будильник, — тихо сказала тётя Люся. — Вот и звенит с двух сторон. Ты прости, я тогда лишнего наговорила.

Вера отвезла его обратно. Галина Сергеевна не сказала ни слова упрёка, только:

— Комнату мы не сдали. Я знала.

Сосед, дед Афанасий, обрадовался: без Виктора Семёновича ему не с кем было спорить про футбол.

Через полгода Вера сидела в коридоре нотариальной конторы. Он решил всё-таки оформить завещание — на Ритку, потому что Ритка привозила солёные грибы и слушала про цех.

Вышел, тяжело переставляя палку.

— Всё. Отписал.

— Хорошо.

— Тебе, значит, ничего.

— Мне ничего.

Он сел рядом на кожаный диванчик, посмотрел на свои ноги в новых кроссовках, которые Вера взяла на два размера больше, потому что в обычные не влезало.

— Не пойму я тебя, Вера. Хоть режь. Платишь за меня третий год. Таблетки по коробочкам разложила, я как в аптеке живу. Приезжаешь через неделю. А не любишь. И не берёшь ничего. Так люди не делают.

— Делают.

— Не пойму.

— И не надо. Вам не понимать надо, а сахар мерить. Мерили сегодня?

— Мерил, — соврал он.

— Виктор Семёнович.

— Ну не мерил. Забыл.

Мимо прошла женщина с папкой. Потом мужчина с ребёнком.

— Ты на мать похожа, — сказал он. — Не лицом. Вот этим вот. Она тоже… — Он пошевелил в воздухе пальцами, подбирая слово, и не подобрал. — Тоже непонятная была.

— Она была понятная. Просто вас рядом не было, чтобы понять.

Она отвезла его в Ольховку, отдала Галине Сергеевне пакет с таблетками и печеньем без сахара, поговорила с медсестрой про мочегонное, забрала грязные пижамы — в пансионате стирали, но плохо.

По дороге позвонил Пашка: сказал, что в субботу они с Аленой приедут и Алена испечёт этот свой, ну, не шарлотку, а с творогом, короче, приедут. Потом Зинаида Петровна — готовы ли брюки. Потом Славик — узнать про отца, и в конце неловко:

— Верка, я в апреле вахту закрою и половину буду давать, а не четверть. Я посчитал, я могу.

— Посчитал — значит можешь. Ты у нас не тюха, Славка. Мама зря переживала.

Дома Толик разгружал стиральную машину. Сам, без просьбы.

— Ну как?

— Отписал Ритке. Говорит, не понимает меня.

— И не поймёт.

— И не поймёт, — согласилась Вера. — Толя, а знаешь, что самое смешное? Я ведь сначала думала: я его пожалею, а он поймёт и скажет — прости, Верка. И я вроде как получу своё. А он не скажет. Никогда.

— И?

— И ничего. Я даже не расстроилась. Мне это, оказывается, уже не надо.

Она убрала серую папку с завязочками обратно на антресоли, к квитанциям и рецепту бабушкиных пирожков.

А в Ольховке в это время Виктор Семёнович сидел в беседке, гладил кота и говорил деду Афанасию:

— У меня дочка, Афанасий. Старшая. Строгая, зараза, но справедливая. Кроссовки вот привезла. И кружку — глянь, чего написано. «Лучший дедушка». Это она с намёком.

— С каким намёком?

— А я почём знаю, — сказал Виктор Семёнович. — Женщины, они всегда с намёком.

Жми «Нравится» и получай только лучшие посты в Facebook ↓

Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

— Ты мне дочь или кто? — заявил отец, бросивший семью 37 лет назад — У меня вы жить не будете