– Я от Артёма ушла, – сказала я и поставила сумку прямо на коврик. – Насовсем, мам.
Мать, Надежда Ивановна, дверь открыла, но с прохода не сошла. Стояла в халате, с кухонным полотенцем через плечо, и смотрела не на меня, а на сумку.
– На каком ты месяце, Юля?
– На восьмом. Тридцать первая неделя пошла.
– Вот и я про то, – сказала она и посторонилась.
С мужем мы прожили шесть лет, и всё моё уместилось в одну сумку. В декрет я ушла в начале октября, и своего у меня к тому дню было ровно столько: эта сумка и карта. Тащила я её от остановки сама, и в прихожей пришлось сесть на пуфик. Внутри, кроме вещей, лежала обменная карта из консультации. Её я вынесла из съёмной квартиры первой, раньше зубной щётки.
На кухне пахло жареным луком. Мать подвинула ко мне сковородку и села напротив.
– Ешь.
– Не хочу.
– Тебе не хотеть нельзя.
Я взяла вилку и положила обратно на клеёнку.
– Мам, я его вчера у консультации видела. На Садовой. Он ей дверь машины открывал и в щёку поцеловал.
– Кому – ей?
– Женщине. Ларисой зовут. Он потом дома сам сказал, я спросить не успела. Полгода уже.
Мать вытерла руки о полотенце. Они у неё были сухие.
– Полгода, – повторила она. – И что? Он ушёл?
– Нет.
– Вещи собрал?
– Собрала я.
– Ну вот, – сказала она. – Значит, всё ещё поправимо.
Я думала, она встанет и обнимет. Всю дорогу в автобусе прикидывала, как это будет и в каком месте я заплачу.
– Он мне сказал, что не знает, чего хочет, – сказала я. – Дословно.
– А ты чего хотела? – Мать отодвинула сковородку к стене. – Ты на себя посмотри. Хвост этот, штаны на резинке. Мужик приходит домой, а дома жена в халате и с изжогой. Он же не железный.
– Мне тридцать первая неделя, мам.
– Мне тоже когда-то была тридцать первая. И ничего, красилась.
Дальше она сказала, что мужиков надо держать, что все они одинаковые, что перебесится и вернётся, а брюхатая жена, ушедшая к матери, – это не гордость, это глупость. Я слушала и грела ладони о чашку, хотя чашка была уже холодная.
В маленькой комнате всё стояло, как в две тысячи девятом. Тахта, письменный стол, на стене два гвоздя. На одном, с самого лета, висела в рамке наша с Артёмом свадебная фотография – мать её сама туда повесила, когда мы к ней в июне приезжали. Я сняла рамку и положила в шкаф, лицом вниз, под стопку полотенец.
Когда я вернулась на кухню, мать держала телефон у уха.
– Ты кому звонишь?
– Артёмушке. Чтоб он с ума не сходил.
Я взяла у неё трубку из руки и нажала отбой. Она даже не сразу поняла.
– Юля!
– Мам. Я тебе один раз скажу. – Я положила её телефон экраном вниз, на клеёнку, подальше от неё. – Я к тебе не в гости приехала. Я приехала жить – до родов и после. Ещё раз ты ему наберёшь – я в тот же день отсюда уйду.
– Куда ты уйдёшь? – Мать усмехнулась. – На улицу, с животом?
– Куда-нибудь. Ты меня знаешь.
Она забрала телефон, встала и понесла сковородку в раковину. Спина у неё была прямая, как у обиженной.
– Постелю тебе в маленькой, – сказала она в раковину. – Только я в чужую жизнь лезть не привыкла, учти.
Ночью я слышала, как она ходит по коридору. А в семь утра, когда я вышла в туалет, мать стояла на кухне с телефоном у уха и говорила вполголоса. Увидела меня – и сразу сказала: «Ладно, потом», – и нажала отбой.
В понедельник я пошла в магазин за творогом и у подъезда столкнулась с Ирой.
Мы с ней с шестого класса дружим, только видимся раза три в год: она в соседнем доме живёт, а времени нет ни у меня, ни у неё. Ира развелась два года назад, тянет дочку Дашу, той шесть, ходит в сад, на будущий год в школу.
– Ты чего тут? – Ира кивнула на дом. – К матери приехала?
– Поживу пока.
Она посмотрела на мой живот, потом мне в лицо. Ничего спрашивать не стала.
– Юль, у меня однушка, но диван большой. Даша на своей кровати, я на полу могу. Если что – звони, хоть ночью. Номер тот же?
– Тот же. Спасибо, Ир. У меня всё нормально.
– Ага, – сказала она. – Ну вот и звони, когда нормально кончится.
Днём пришла тётя Люся, мамина сестра. Она живёт через два дома и заходит без звонка, всю жизнь так.
Мать выставила варенье, конфеты, разлила чай и с порога начала мою историю пересказывать своими словами. Про Ларису – ни слова. Про то, что муж мой погулял и всякое бывает.
– И вот сидит она у меня, – сказала мать. – Беременная, чемодан у порога. Люсь, ну вот скажи ей ты.
– А чего говорить, – тётя Люся вздохнула. – Мужики все ходоки. Мой Валера тоже ходил, и что? Схоронила его в марте, и ничего, живу.
– Она за собой перестала следить, – сказала мать, глядя на меня. – Я ей уже сказала. Волосы в хвост, ходит в одном и том же. Он-то на работе, там девки крашеные.
– Мам.
– Что «мам»? Правду говорю. Мужика упустила – теперь сидим тут все и решаем.
Я поставила чашку. И спросила негромко, при тёте:
– Тёть Люсь. А вы помните, в каком году от неё папа ушёл?
Тётя Люся моргнула и посмотрела на варенье.
– Ну, Юлечка, это же когда было.
– В две тысячи девятом. Мне двенадцать было. – Я повернулась к матери. – Мам, а к кому он ушёл? Напомни. Он же не в лес ушёл.
Мать сдёрнула полотенце с плеча и сложила его вдвое.
– Не смей, – сказала она.
– Я не «смею». Я спрашиваю. Ты за собой следила? Ты и красилась, и борщи, и рубашки его отглаживала. Помогло?
Тётя Люся засобиралась минут через десять. Я вышла за ней в прихожую и подала ей пуховик.
– Ты бы полегче с ней, – сказала она тихо и стала натягивать сапог. – Она мать всё-таки.
– Тёть Люсь. А она его ждала тогда?
Тётя Люся выпрямилась и посмотрела на дверь кухни.
– Два года на Новый год стол на двоих накрывала, – сказала она. – Я сама видела: две тарелки и рюмка ему. Всё думала, одумается. Ты этого не помнишь, ты в школе была, у тебя своя жизнь шла.
В серванте, за стеклом, у матери с тех самых пор стоит его фотография: отец на пирсе, в белой рубахе, и ветер ему волосы задрал.
Мать вернулась на кухню, собрала чашки и только тогда заговорила.
– Ты меня перед сестрой опозорила.
– Я тебя не позорила. Я спросила.
– Умная стала. – Она поставила чашки в раковину, одну за другой, и вода зашумела. – Артём в субботу приедет. Поговорите как люди.
Я стояла в дверях кухни и держалась за косяк.
– Кто ему сказал, что я тут?
– А куда тебе ещё деваться, – ответила мать, не оборачиваясь.
В среду я вернулась из консультации, а мать чистила картошку. Разговор начался с ерунды – с того, что мне нельзя солёное.
– Ты, главное, не худей, – сказала она. – Мужики любят, когда есть за что взяться. Эта его вон – кожа да кости небось.
– Ты её видела? – спросила я.
– Да что там смотреть. Сорок два года, сын взрослый, стоит за прилавком в аптеке на Садовой в белом халате. Никуда он от тебя не денется, поверь матери.
Я села на табуретку. Нож в её руке всё крутил картошку, и лента кожуры падала в газету.
– Мам. Я тебе про аптеку не говорила.
Нож не остановился.
– Ты и не такое наговорила, я уж и не помню.
– Я не говорила. Я сама не знала, где она работает. Артём мне только имя сказал. – Я взялась за край стола. – Про сорок два года я тоже не знала.
Мать положила нож, вытерла руки о полотенце и посмотрела в окно.
– Люська сказала.
– Тёть Люся в понедельник тут сидела и спрашивала, как у нас с Артёмом дела. Она ничего не знает.
Тишина стояла долго. Потом мать сказала, ровно, как в поликлинике в окошко гардероба говорит:
– В июле их видели у рынка. Соседка Люськина, она в той аптеке лекарства берёт. Я Артёму сама позвонила. Сказала: не води её туда, где вас знают. И Юльке не проговорись, у неё срок.
Я не сразу поняла, что перестала дышать.
– Ты знала с июля.
– Знала.
– Три месяца.
– Три с половиной, – сказала мать. – И правильно делала. Он бы перебесился, и жили бы вы дальше. А ты бы себе на нервах ребёнка испортила.
Я достала телефон и набрала Артёма прямо при ней. Он взял трубку на четвёртом гудке. Я нажала громкую связь и положила телефон на клеёнку, между нами.
– Юль? Ты где?
– У матери. Артём, скажи при ней: моя мать тебе летом звонила?
Он помолчал.
– Ну звонила.
– Что говорила?
– Юль, ну чего ты начинаешь. – В трубке шумел компрессор, он был в сервисе. – Она нормально говорила. Мол, не наглей, не свети. Она тебе добра хотела.
– А в субботу вечером?
– Что в субботу?
– Ты трубку не бросай, – сказала я. – В субботу вечером, когда я сюда приехала.
– Ну звонила тоже, – сказал он. – Сказала, чтоб я не дёргался. Что ты отойдёшь и вернёшься. Что квартира до декабря оплачена, чтоб я не суетился. Юль, ты сама подумай, куда ты с животом.
Мать сидела прямо и смотрела на телефон, как на чужую вещь на своём столе.
– Спасибо, – сказала я и нажала отбой.
– Ну и что? – Мать подняла подбородок. – Ну и что, я спрашиваю? Я тебе плохого хотела?
– Ты мне три месяца в глаза смотрела.
– Я тебе семью сохраняла!
– Ты ему сохраняла, – сказала я. – Ты эти три месяца была не моя мать. Ты была его.
Я ушла в маленькую комнату и села на тахту. На стене торчал пустой гвоздь, и обои вокруг него были чуть светлее. Мне было двенадцать, когда мать так же чистила картошку и говорила, что папа задерживается на работе, а я потом узнала, что все во дворе знали. Четыре года она молчала – и он всё равно ушёл. Вот, значит, как это выглядит со стороны. Только теперь картошку чистят при мне, а молчат про моего мужа.
Вечером пришло сообщение от Артёма: «Мать твоя дело говорит. Остынь».
В субботу я приехала из консультации к обеду. У подъезда, под лестницей, стояла картонная коробка мне по грудь. На боку – коляска, три положения, дождевик в комплекте.
Мать открыла дверь весёлая.
– Видела? Он привёз. Люлька и прогулочный блок, всё сразу.
– Он был здесь?
– Посидел минут двадцать. Чаю попил.
Приехал он в ту самую субботу, про которую мать меня предупреждала. Только спрашивать меня никто не стал.
Я прошла на кухню. На столе лежал почтовый конверт, а в нём деньги. Утром его тут не было. И стул, на котором он сидел, стоял отодвинутый не так, как ставлю его я.
– Мам. Я тебе в первый же вечер что сказала?
– Я ему не звонила, – быстро сказала мать. – Он сам приехал. Что мне, дверь перед зятем не открывать?
– Именно. Не открывать.
– Ты в своём уме? – Она всплеснула руками. – Ребёнку коляска нужна! Ты на что её купишь, на декретные свои? Ты хоть знаешь, сколько она стоит?
– Знаю.
– Ничего ты не знаешь. Ты его от ребёнка отрезать хочешь, а он отец. Отец, Юля!
– Он мне в среду написал «остынь», – сказала я. – Это не отец. Это человек, который ждёт, когда всё само рассосётся.
– А жить ты на что собралась? – Мать села на табуретку и положила руки на стол. – Декретные тебе на карту капнут, и всё. Комнату беременной без мужа никто не сдаст, я тебе прямо говорю. Куда ты денешься от нас двоих?
Тут она была права, и это было самое противное. До родов полтора месяца, работы нет, а Ирино «звони» я тогда всерьёз не взяла: у человека своя дочь и одна комната.
– Разберусь, – сказала я.
Я взяла конверт со стола. Мать шагнула ко мне, но я уже вложила его ей в руку и сжала её пальцы своими.
– Держи. Ты его впустила – ты и отдашь.
– Юлька, не дури!
– И позвони ему сейчас. При мне. Скажи: коробку пусть забирает сегодня до вечера, иначе я её выставлю на площадку к мусоропроводу.
Мать стояла с конвертом в руке и не двигалась. Тогда я набрала сама и сказала в трубку ровно то же самое, слово в слово. Артём начал про то, что деньги – ребёнку, а не мне, и что я делаю глупости. Я дослушала и повторила про мусоропровод.
Коробку он забрал в седьмом часу. Я в это время стояла у окна в маленькой комнате и видела, как он пихает её в багажник, как багажник не закрывается и коробку приходится перекладывать на заднее сиденье. Потом он ещё долго сидел в машине, не заводя.
– Ещё раз откроешь ему дверь, – сказала я матери, – я в тот же день отсюда уйду. Про звонки я тебе сказала в субботу, про дверь говорю сейчас. Третьего раза не будет.
– Ой, напугала, – сказала мать и ушла к себе.
Дверь её комнаты закрылась, и в квартире стало слышно, как в стояке идёт вода. Я села на тахту и стянула носки – ноги к вечеру отекали так, что резинка оставляла борозду. Никто в этой квартире сегодня больше не собирался меня уговаривать. Хотя бы до утра – никто.
Во вторник, четвёртого ноября, я вышла из ванной и зашла в маленькую комнату за расчёской.
Свадебная фотография висела на гвозде. Стекло протёрто, рамка ровно, как по нитке.
Я открыла шкаф. Стопка полотенец лежала на месте, только рамки под ней не было.
– Мам.
Мать заглянула в дверь с полотенцем через плечо.
– Пыль вытирала, – сказала она. – Что она у тебя там валяется. Вы всё-таки семья, у вас ребёнок в декабре.
Я сняла рамку со стены и положила её на тахту, стеклом вверх.
Я потом сосчитала, только не дни. Дни считать было незачем. Я считала, сколько раз мать сказала мне слово «вернись»: за одиннадцать дней – четырнадцать раз, иногда по два за завтрак.
Я достала сумку из-под тахты и стала складывать вещи. Мать смотрела от двери.
– Это что за концерт?
– Это не концерт. – Я положила сверху зарядку и проверила боковой карман: обменная карта была на месте. – Я уезжаю.
– К нему?
– К Ире. Ты её помнишь, она в шестом «Б» со мной сидела. У неё однушка и дочь. Я на диване.
– Ты беременная, к чужим людям? – Мать шагнула в комнату. – Люди же засмеют. У тебя мать есть!
Я набрала Иру при ней, не выходя из комнаты.
– Ир, это Юля. У тебя предложение в силе? – Я послушала. – Сегодня. Через час.
Мать села на край тахты рядом с рамкой.
– Из-за фотографии, что ли? – спросила она. – Из-за карточки ты мать бросаешь?
– Нет, – сказала я. – Из-за июля.
И дальше я сказала всё, что хотела сказать с той среды.
– Ты не за меня, мам. Ты за него была – с июля. Ты ему звонила, ты его в дом пускала, ты за моей спиной с ним договаривалась, чтоб я остыла. И советы у тебя одни: терпи, красься, не позорься. Так ты и папу держала. Четыре года про ту женщину знала и молчала, и он всё равно ушёл, и ты всё равно одна. Ты его карточку из серванта шестнадцать лет не убираешь. Мне такого не надо.
Мать сидела очень прямо.
– Я тебе добра хотела.
– Знаю. Поэтому и говорю тебе, а не тёте Люсе. – Я застегнула сумку. – И вот ещё что. Рожать я приеду не к тебе. Из роддома тоже не к тебе. И внучку ты увидишь тогда, когда я скажу, а скажу я нескоро. Мне надо знать, что рядом человек на моей стороне. Ты пока не она.
– Прописана ты у меня, между прочим.
– И буду прописана. Жить не буду.
Она встала и вышла в коридор.
– Иди, – сказала мать. – Только назад потом не просись. На пособие вы вдвоём не проживёте, я считать умею.
Я обулась сидя, сапоги не сходились на щиколотке, и застегнула куртку под животом. Пока я возилась с молнией, мать ушла на кухню и вернулась с пакетом: банка сливового варенья и десяток яблок.
– Возьми хоть это.
– Не возьму.
Она поставила пакет на тумбочку под зеркалом и больше его не трогала. Стояла и вытирала сухие руки. На площадку она не вышла и дверь за мной закрыла сразу – я ещё не успела нажать кнопку лифта.
Ира встретила меня внизу у своего подъезда, забрала сумку и всю дорогу наверх говорила про то, что Даша уже перетащила свои игрушки в угол и что ужин в кастрюле. Никаких вопросов она мне так и не задала.
Родила я девятнадцатого декабря. Девочку, три двести, назвали Машей. Скорую вызывала Ира, из своей же квартиры, и в приёмном покое медсестра переспросила: «Кому звонить-то в случае чего?» – и я продиктовала Ирин номер.
Из роддома нас забирали Ира с Дашей, и Даша держала два шарика, купленных в переходе у метро. Тёте Люсе я написала на второй день – сама, коротко, вес и рост. От неё мать и узнала.
В январе, когда Маша орала третью ночь подряд и я ходила с ней по коридору, Ира вышла из комнаты и села на пол у стены.
– Юль. Позвони ты ей.
– Зачем?
– Она бабушка. – Ира зевнула в кулак. – Я свою раз в год вижу и жалею. Ты сейчас злая, а Машке через пять лет бабушка нужна будет, а не твоя правота.
– Позвоню, – сказала я. – Не сейчас.
Через неделю тётя Люся привезла мне пакет: пелёнки, ползунки и вязаный синий конверт, в котором меня самой из роддома забирали. Никакой записки внутри не было.
– Она сама-то не приедет? – спросила я.
– Юлечка, ты же сказала – когда ты скажешь.
– Я сказала.
– Ну вот она и ждёт, – ответила тётя Люся и стала надевать сапоги. – Только ты знай: она по подъезду говорит, что дочь её бросила одну. И родне так говорит.
Артём звонит раз в месяц, спрашивает, как малая. Денег переводил дважды. С Ларисой они живут, я знаю от него самого – он сказал это буднично, как про смену резины. На развод подам весной, сейчас не до того.
Мы с Машей до сих пор у Иры. Комната одна, спим в ней вчетвером, Даша нас будит в семь. Коляску Ира отдала свою, старую, с подклеенным колесом, – в магазин за новой я не пошла. К лету надо съезжать и снимать комнату: пособие маленькое, а то, что я до декрета отложила, тает.
Мать за всё это время не позвонила ни разу. Я её номер не блокировала.
Изменил мне муж, а ушла я от матери – беременная, к чужим людям, и внучку ей до сих пор не показала.
В феврале я заходила к ней за коробкой с детскими книжками, пока она была на смене, и открывала своим ключом. В маленькой комнате из обоев торчит гвоздь. Фотографии на нём нет, и гвоздь она так и не вытащила.
— Распишитесь здесь, и дом переходит в вашу собственность, — сказала нотариус, но свекровь выхватила документы прямо из моих рук