– Верочка, ты папку из рук не выпускай, – сказала тётя Зоя мне вслед, уже с порога.
Я и не выпускала. Всю дорогу в автобусе держала её на коленях обеими руками, как держат чужого ребёнка, которого дали подержать на минуту.
Картон был мягкий по краям, тесёмки перетёрлись. Двадцать два года эта бумага лежала в чужом шкафу и ждала меня. А я двадцать два года мыла полы в квартире, за которую заплатил мой отец.
Нотариальная контора оказалась на втором этаже над аптекой. Лестница, железные перила, запах побелки. Я поднялась и села на стул в коридоре, потому что передо мной был мужчина с папкой потолще моей.
Нотариус приняла меня в четверть первого. Женщина лет сорока пяти, очки на цепочке, руки в кольцах.
– Слушаю вас.
Я положила расписку на стол. Развернула так, чтобы подпись была сверху – Галина Петровна, круглые буквы, росчерк вниз, будто она ставила точку не ручкой, а кулаком.
– Мне нужно узнать, была ли у вас Галина Петровна Кравцова в июне. И что она у вас оформляла.
Нотариус читала долго. Потом сняла очки.
– Документ интересный. А вот на ваш вопрос я не отвечу.
– Почему?
– Тайна завещания. Пока человек жив, я не имею права сказать вам ни одного слова о том, приходил он ко мне или нет и что подписывал. Даже если приходил. Даже если вы сноха и живёте с ним под одной крышей.
Я сидела и молчала. За окном гудела маршрутка. Я ехала сюда через весь город, я всю ночь не спала, я держала эту папку так, будто в ней лежало моё спасение, а мне спокойно объяснили: приходите после похорон.
– Значит, я узнаю только потом, – сказала я.
– Только потом, – кивнула она. – А вот с распиской вам к юристу. Прямо сегодня.
Юрист сидел в подвальчике на площади, через два дома от кафе «Ромашка». Консультация – две тысячи рублей за час, деньги я отдала сразу, чтобы не передумать.
Он читал расписку минут десять. Ни разу не хмыкнул, не поднял бровь, ничего – просто читал, а я смотрела на его палец, который шёл по строчкам.
– Кто свидетели?
– Тётя моей мамы. Жива. Второй – её муж, умер.
– Она подтвердит в суде?
– Подтвердит.
– Ещё что-то есть?
Я достала диктофон и включила ту минуту, где Лариса говорит: «Не ищи, нет там ничего». Голос золовки в подвальчике звучал тонко и зло.
– Уже неплохо, – сказал юрист. – Расписка о передаче денег на покупку конкретной квартиры, с обязательством переоформить, с подписями. Свидетель. Признание второй стороны. Работать можно.
– А завещание?
– Завещание при жизни человека вы не оспорите. Никак. И даже не увидите.
– Так что же мне делать?
Он посмотрел на меня уже без бумаг.
– Бояться вам надо не завещания. Завещание – это после. А вот если ваша свекровь при жизни оформит дарственную на дочь, квартира уйдёт завтра. И вы будете судиться уже с новым собственником, а это другая история и другие деньги. Так что время у вас есть ровно до того дня, когда кто-нибудь привезёт к ней нотариуса.
Я вышла на улицу и села на скамейку у аптеки. Октябрь, ветер, две вороны на проводах. Я застегнула своё пальто, то самое, восьмую зиму, и вдруг очень отчётливо поняла, что каждый день, который я трачу на разговоры, работает не на меня.
Дома я открыла на телефоне объявления. Три комнаты, наш дом, наш этаж, соседний подъезд. Девять миллионов двести тысяч.
Полтора миллиона моего отца превратились в девять миллионов двести тысяч чужого наследства.
Свекровь вернулась через два дня. Восемнадцать дней путёвки, из них она прожила там девять.
Я мыла окно на кухне, когда в дверь позвонили. Три раза подряд, коротко, как звонят люди, которые уверены, что им обязаны открыть.
Я открыла. На площадке стояли двое: Галина Петровна в своём драповом пальто с брошкой и Лариса с сумкой матери в руках. Загорелая, отдохнувшая свекровь – санаторий пошёл ей на пользу.
– Заходи, – сказала я и отступила от двери.
Галина Петровна прошла мимо меня, не поздоровавшись. Лариса шагнула следом.
Я не отступила.
– Ты – нет.
– Что?
– В квартире ты не прописана. Ключа у тебя нет и не будет. Сумку поставь на порог, я занесу.
Лариса засмеялась тем самым смехом, который я слышала в кафе.
– Это мамина квартира. Ты вообще кто здесь?
– Пока никто, – сказала я. – Через месяц посмотрим.
И закрыла дверь. Через полотно было слышно, как она набирает номер и говорит кому-то громко, специально громко, чтобы я слышала: «Нет, ты представляешь, она меня не пустила».
А свекровь уже стояла на кухне. Осмотрелась. Провела пальцем по подоконнику, который я домыла десять минут назад. Потом взяла со стола мою чашку с недопитым чаем, вылила в раковину и поставила её донцем вверх на сушилку.
– Эта чашка моя, – сказала она. – Из моего сервиза.
Вот и всё. Не полтора миллиона, не двадцать два года, не «приживалка» при пятнадцати гостях. Чашка. Полстакана остывшего чая в раковину.
У меня свело пальцы на тряпке. Я стояла и смотрела, как по эмали уходит вода, и слышала своё дыхание – короткое, частое, как после лестницы.
– Галина Петровна, сядьте, – сказала я. – Разговор.
Она села – не потому, что я попросила, а потому, что устала с дороги. Расстегнула пальто, но снимать не стала.
Я положила на стол расписку. Не копию. Оригинал, тетрадный лист в клетку, синяя паста.
Она посмотрела. Один раз, коротко, и тут же отвела глаза к окну. Вот тогда я и поняла, что она всё помнит. Двадцать два года помнит каждую букву.
– Что это? – спросила она.
– Ваша подпись. Первое ноября две тысячи четвёртого года. Вы получили от Николая Ивановича и его жены полтора миллиона рублей на покупку трёхкомнатной квартиры. Оформление на вас – временное. Обязались переоформить на сына и невестку в течение года.
– Подделка, – сказала она.
– Свидетелей двое. Один жив.
– Зойка? – Свекровь наконец повернулась ко мне. – Зойке восемьдесят три. Ей в суде скажут два слова, и она забудет, как её звать.
– Значит, суд всё-таки будет?
Она замолчала. И вот в этой тишине я услышала, как в коридоре щёлкнул замок – Сергей пришёл с гаража, встал в дверях кухни и не сел.
– Мама, – сказал он.
– А ты молчи, – отрезала она. – Ты в этом доме двадцать два года молчишь, помолчи ещё.
И тут её прорвало. Голос стал высоким, чужим.
– Ничего вы не получите! Всё уже сделано! Я в июне была у нотариуса, за месяц до юбилея, и квартира завещана Ларисе! Целиком! Понял, Серёжа? Сестре! Потому что сестра ко мне ездит, а вы тут просто живёте!
Сергей сел на табуретку у двери, как будто ему подрубили ноги.
А я стояла и считала. Июнь. Месяц до юбилея. Она сходила к нотариусу, вернулась, накрыла стол на пятнадцать человек, села во главе и сказала тост: всё, мол, сама нажила, своими руками. И через минуту толкнула мне тарелку через стол, как прислуге.
– Вы знали, что делаете, – сказала я. – Вы за месяц всё решили и потом смотрели, как я вам режу торт.
– Это моя квартира! Мне и решать!
– Ваша, – согласилась я. – Пока.
– Я вас выпишу! Обоих! Через суд! Ты у меня пойдёшь по съёмным, приживалка, как двадцать два года назад!
Я не закричала. Мне почему-то стало очень тихо внутри, будто выключили радио, которое двадцать два года бубнило на кухне.
Я подошла к шкафчику у холодильника – тому самому, где стоят её лекарства. Достала коробку. Синяя пластиковая коробка с ручкой, я сама её покупала в семнадцатом году, потому что упаковки перестали помещаться на полке.
Поставила на стол перед свекровью. Сверху положила тонометр.
– Здесь всё. Давление, сердце, ноги, сосуды. Шесть тысяч в месяц, двенадцать лет – без малого девятьсот тысяч, и это только аптека. Утренний укол, вечерний укол. Давление два раза в день, а после того февраля – три.
– Что ты мне тычешь? – Она отодвинула коробку локтем.
– Я не тычу. Я передаю дела.
– Кому?
– Ларисе.
В кухне стало очень тихо. Сергей поднял голову.
– С сегодняшнего дня я к вам не подойду, – сказала я. – Ни утром, ни ночью. Уколы, давление, аптека, талоны, очередь к кардиологу, скорая – всё Лариса. Она ваша дочь и ваша наследница. За двадцать два года она провела рядом с вами меньше четырёх суток, я считала по дням. Ничего, научится. Я же научилась.
– Ты медсестра! – крикнула она. – Тридцать лет медсестра!
– На работе, – сказала я. – Там мне за это платят и говорят спасибо. А здесь я приживалка. Приживалки уколов не делают.
– Вера, – тихо сказал Сергей.
– Что – Вера? Двадцать два года Вера.
Я взяла со стола расписку и убрала обратно в папку.
– Теперь по квартире. Такая же в соседнем подъезде стоит девять миллионов двести тысяч. Родительских денег в ней – полтора миллиона, все их сбережения за тридцать лет. Отец в одном пальто ходил, у него локти вытерлись до подкладки, но он собрал. У вас неделя. Или вы идёте к нотариусу и переоформляете долю на Сергея, или в понедельник я подаю иск и в суде будет и расписка, и тётя Зоя, и запись, где ваша дочь сама всё рассказывает.
– Ты не посмеешь, – сказала свекровь. – Мне восемьдесят лет.
– А отцу было пятьдесят восемь, когда он умер, так и не увидев, чтобы вы бумагу переписали, – ответила я. – Восемьдесят – это не индульгенция, Галина Петровна. Это просто возраст.
Она встала, прижала к себе сумку и пошла в свою комнату. У двери обернулась.
– Уйди из моего дома.
– Уйду, – сказала я. – С документами.
В семь вечера позвонила Лариса.
Я взяла трубку с первого гудка. Мне было интересно, каким голосом она заговорит теперь.
– Вер, – сказала она мягко. – Ну давай по-человечески.
– Давай.
– Ты пойми, мама старая, она напугалась. Ей нельзя нервничать. Ты же медработник, ты лучше меня знаешь.
– Я медработник, – согласилась я. – Поэтому знаю, что за двенадцать лет ты ни разу не спросила, какое у неё давление.
Она пропустила это мимо ушей. У неё было заготовлено другое.
– Мы посоветовались. Мама готова тебе помочь. Двести тысяч. Сразу, наличными, хоть завтра. Ты забираешь бумажку эту свою, и мы забываем.
Двести тысяч.
Я стояла в коридоре и очень тихо смеялась, прикрыв рот ладонью, чтобы не слышал Сергей. Вот, значит, как. В кафе она оставила мне под блюдцем двести рублей сдачи, а теперь предлагала двести тысяч. Хорошая семья. Ровный почерк.
– Лариса, – сказала я. – Родительских денег в этой квартире полтора миллиона. Квартира сегодня стоит девять миллионов двести. Ты предлагаешь мне два процента.
– Так у тебя же ничего нет! – Голос у неё сорвался сразу, будто она этого и ждала. – Бумажка твоя ничего не значит! Мама скажет, что не подписывала!
– Экспертиза скажет, что подписывала.
– Да ты хоть понимаешь, сколько стоит суд? Ты кто? Медсестра на тридцать тысяч! Ты полгода будешь бегать по инстанциям, а мы наймём человека, и тебя из этой квартиры вынесут вместе с твоим пальто!
– Про пальто ты зря, – сказала я. – Его отец покупал.
И положила трубку.
Потом я долго стояла и смотрела на телефон. Она перезвонила четыре раза. Я не взяла ни разу.
Сергей вышел на кухню в половине девятого. Постоял, поглядел на синюю коробку, которая так и стояла на столе.
– Она с восьми ждёт, что ты придёшь мерить, – сказал он.
– Пусть ждёт.
– Вер.
– Что – Вер? – Я повернулась к нему. – Ты двадцать два года смотрел, как твоя мать называет меня приживалкой в моей же квартире. Ты боялся, что вскроется. Вот – вскрылось. Что ты теперь мне скажешь?
Он молчал долго. Потом взял со стола тонометр, повертел его в руках, как чужую вещь.
– Покажи, как надевать, – сказал он. – Я сам буду.
Я показала. Куда манжету, где стрелка, на какой цифре останавливаться и когда звонить в скорую. Он слушал внимательно, как школьник, и один раз переспросил. И ушёл к матери в комнату с тонометром.
Я подумала, что за двадцать восемь лет он впервые сделал в этом доме что-то, о чём его не просили.
Свадебное фото по-прежнему лежало в нижнем ящике комода, лицом вниз. Я его доставать не пошла.
Ночью я осталась на кухне одна. Сергей ушёл к себе в проходную, на диван, и ничего не сказал – он вообще с того вечера почти не говорит, только смотрит.
Я села на табуретку у окна и сидела, наверное, минут двадцать. Не плакала. У меня внутри было пусто и очень легко, как бывает, когда снимешь с плеч мешок картошки, который нёс от остановки.
Я поймала себя на том, что сижу и слушаю дом. Раньше я всё время слушала: не встала ли она, не позвала ли, не пора ли мерить. Двенадцать лет мой сон был вполуха. А сейчас в квартире тикали часы, гудел холодильник, и это было всё.
Потом я согрела чайник и достала свою чашку с сушилки. Ту самую, из её сервиза. Налила себе чай и выпила его до дна, стоя у окна.
Утром я, конечно, поняла, что натворила. Ей восемьдесят. У неё давление под двести, и уколы делать некому: Лариса не умеет и не станет, а Сергей боится иглы с детства. Значит, будет скорая, будет участковая, будут разговоры по подъезду о том, что невестка бросила старуху.
И пусть. Я двадцать два года боялась разговоров по подъезду.
Права я была, когда отдала золовке коробку с лекарствами и сказала, что больше не подойду к свекрови? Или всё-таки перегнула – человеку восемьдесят лет, и болезни у неё настоящие, а виновата в бумагах она, не сердце?
Легла я в половине первого. И только начала проваливаться, как из-за стены услышала голос.
Свекровь говорила по телефону. Тихо, но у нас стена в полкирпича, я двадцать два года слышу через неё каждое слово.
– Ларочка. Не завещание. Дарственную. Прямо на тебя, сразу, чтобы никакого суда. Договорись, чтобы нотариус приехал на дом. Завтра в десять.
Я вышла в коридор босиком и остановилась у её двери. В кулаке у меня был третий, запасной ключ – я так и не поняла, зачем схватила его с полки.
За стеной щёлкнул выключатель. И стало темно.
Опять родственница с проверкой была — поставили на место