Я положила в конверт ещё пять тысяч и убрала его под простыни. Второй ящик комода, слева.
Считала по субботам, пока Витя возился в гараже. К августу конверт перестал складываться пополам.
– Инн, ты дома? – крикнул муж из прихожей. – Где удлинитель?
– На балконе, в синем ящике, – ответила я и задвинула комод бедром.
В сентябре ему исполнялось пятьдесят. Два года подряд, как только сходил снег, он заводил про мотоблок: у нас на даче двадцать соток, и всё это он перекапывал руками, а потом неделю ходил боком и мазался чем-то из аптеки.
Мечту свою он держал в телефоне. Открывал вечером картинку, увеличивал двумя пальцами и смотрел на неё, как другие смотрят на море.
– Вот эта модель, – говорил он мне. – С фрезами. И окучник к ней идёт.
– Дорогая?
– Да ну. Дорогая.
И убирал телефон.
– Шестьдесят восемь тысяч? – Рая с третьего этажа чуть не выронила пакет, когда я ей сказала. – За железяку на колёсах? Инн, ты в своём уме? Я на такие деньги холодильник взяла, и он ещё меня переживёт.
– Он про неё два года говорит, – сказала я. – Каждую весну.
Копила я с марта. Брала лишние смены в аптеке, две в неделю, и зимнее пальто себе так и не купила – доносила старое, у него уже подкладка расползлась под рукавом. Витя ничего не замечал, потому что мужчины не смотрят на подкладку.
Карту я нарочно не трогала. Банк у нас один на двоих, любое списание тут же падает ему в телефон уведомлением, а он всё читает, даже рекламу. Значит, только наличные. Только конверт, только второй ящик.
В четверг меня отпустили с работы в три. Я открыла дверь и увидела в прихожей чужие туфли.
– Ты чего так рано? – спросила Зоя Егоровна с кухни.
Так спрашивают у гостей.
– Отпустили. А вы как вошли?
– Ключом. Своим. Чего мне под дверью стоять.
На плите доходил её суп. На столе лежала клеёнка в подсолнухах, которую я убрала ещё в апреле, а банки с крупой на полке стояли в другом порядке – по росту, как ей нравится.
Свекровь вытерла руки о полотенце и оглядела меня с ног до головы, как оглядывают шкаф перед покупкой.
– Бельё у тебя во втором ящике комом свалено, – сказала она. – Я перебрала. Сложила по-людски, стопками.
Я поставила сумку на пол.
– Зоя Егоровна, в комод не надо. Я сама.
– Ой, барыня какая. Тебе же лучше делаю.
Она села, налила себе чаю и завела про младшего: что Костику тяжело, что резина на машине лысая, а зима не за горами, что Витя-то пристроенный, при жене, а Костик один крутится.
– У Кости работа есть, – сказала я.
– Работа, – Зоя Егоровна усмехнулась и отодвинула чашку. – У всех работа. А мать одна.
Я так и стояла в куртке. Снимать её при свекрови почему-то не хотелось.
– И ещё, – сказала я. – Звоните, пожалуйста, перед тем как прийти. Я после ночной сплю.
– Я в своей семье не гостья.
– Вы в гостях у меня.
Она посмотрела на меня так, будто я плюнула в этот самый суп. Собралась за пять минут, кастрюлю забрала с собой – мол, не заслужили, – и в дверях сказала, что Витя рос ласковым мальчиком, а стал сухарь, и она догадывается почему.
Вечером я открыла второй ящик. Бельё лежало ровными стопками, углы к углам, простыня к простыне. Я так не складываю: я складываю пополам и кладу как есть, у меня на это две минуты в неделю.
Конверт был на месте. Я вытащила его, села на пол и пересчитала.
Пяти тысяч не было.
Сначала я решила, что ошиблась. Разложила купюры на кровати по тысяче, посчитала снова, потом ещё раз, вслух, тыкая пальцем в каждую стопку. Пяти тысяч не хватало. Не могло не хватать – а не хватало.
– Вить. У меня из комода пропали деньги.
Он оторвался от телевизора не сразу.
– Какие деньги?
– Мои. Отложенные.
– На что отложенные?
– Не важно. Пропали.
– Инн, ну ты сама куда-нибудь переложила. Ты вечно кладёшь и забываешь.
– Сегодня твоя мама заходила.
Вот тут он оторвался. Повернулся всем корпусом и посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который сказал непристойность за общим столом.
– Ты соображаешь, что говоришь? Мать чужого не возьмёт. Она в девяносто восьмом хлеб на три дня делила и последнее нам отдавала.
Он думал, что закрыл разговор. Он всегда так думал: сказал – и вопрос снят.
Утром я постояла с Раей на площадке. В нашем подъезде всё решается на площадке между вторым и третьим.
– Отнеси в банк и молчи, – сказала она. – Открой отдельный счёт, положи и забудь. Меньше знаешь – крепче спишь.
Отделение у остановки, пятнадцать минут пешком. Я могла отнести деньги в тот же день, и никакой истории бы не было.
– Тебе-то что стоит, – сказала Рая. – Сходи да положи.
Не отнесла. Не потому, что банкам не верю. Просто мне сорок шесть лет, и я не хотела прятать деньги от собственной семьи в собственном доме. И ещё не хотела через год слушать, что мне показалось, что я вечно всё теряю и что нервы надо лечить.
Конверт я положила обратно и сунула между купюр аптечный чек, сложенный вчетверо, уголком вверх. Глупость, конечно. Но я запомнила, как он лежит.
Через десять дней чек лежал точно так же, уголком вверх.
А конверт похудел ещё на восемь тысяч.
– Вить, – сказала я в тот вечер. – Ещё восемь.
– Чего восемь?
– Восемь тысяч. Из того же места.
Он поставил чашку и посмотрел в окно.
– Может, ты в магазине сдачу не пересчитала.
– Восемь тысяч сдачи?
– Инн, ну не начинай.
– Спроси у неё. Просто спроси: мам, ты брала? Она скажет нет – и я отстану.
– Я не буду мать спрашивать, брала ли она, – сказал он. – Ты хоть понимаешь, как это звучит?
– Понимаю. Тогда я сама.
Он ушёл спать, а я села на пол у комода и сидела, пока не затекли ноги.
В воскресенье свекровь пришла с пирогом. Резала его прямо на моей доске, крошки смахивала ладонью на пол.
– Витя говорит, ты нервная стала, – сказала она, не поднимая головы. – Считаешь всё чего-то, пересчитываешь. Ты, Инна, не жадничай. Жадность женщину сушит. На себя посмотри, лицо уже сухое.
– Зоя Егоровна, а вы у нас на неделе были?
– Была. Цветы твои поливала, они стоят некормленые.
– Я поливала в среду.
– Значит, плохо поливала.
Витя из комнаты попросил не начинать. Он всегда просил не начинать – это была его единственная позиция за всю нашу жизнь.
Вечером я спросила его прямо, поговорил ли он с матерью.
– О чём? – сказал он. – О том, что тебе кажется?
В понедельник я купила камеру. Маленькая, чуть больше спичечного коробка, пишет на карту памяти, включается от движения и питается от розетки. Продавец сказал, что берут в основном для дачи и для стариков, чтобы видеть, не упал ли кто.
Я поставила её в спальне на полку с книгами, за рамку с нашей свадебной фотографией, и развернула объективом на комод. Проверила с телефона: комод виден целиком, до нижней ручки.
Витя в тот вечер спросил, что я там переставляю.
– Пыль вытираю, – сказала я.
Первый раз за все годы я соврала мужу в глаза и даже не покраснела.
В пятницу я вернулась с работы и первым делом посмотрела не на комод, а на полку.
Файл был длинный, почти на одиннадцать минут. Я села на кровать, поставила телефон на колени и стала смотреть.
Зоя Егоровна вошла в спальню в двенадцатом часу. Не оглядываясь, не крадучись – так входят к себе. Открыла второй ящик, отвернула стопку простыней, достала конверт.
Пересчитала. Пересчитала ещё раз, шевеля губами, будто в магазине сдачу проверяла. Отложила несколько купюр в карман халата, конверт убрала на место и разгладила бельё ладонью, чтобы ни складочки.
Потом села на нашу кровать и набрала номер.
– Костик, нашла. Восемь. Привезу вечером, ты дома будь. И на домашний мне не звони, там Витька трубку берёт, начнёт спрашивать.
Вот и весь фокус. Деньги уходили младшему.
Я досмотрела до конца и потянулась удалить файл.
Правда потянулась. Палец висел над экраном, наверное, полминуты. Пока запись не показана, ещё можно жить дальше: свекровь заходит, суп варит, бельё перекладывает, и никто ни в чём не виноват. А потом я снова прокрутила то место, где она разглаживает простыни. Она не пряталась и не спешила. Она открывала мой ящик так, как открывают свой.
Вечером я показала запись Вите.
Он смотрел молча. Досмотрел, отмотал назад, посмотрел второй раз. Лицо у него стало серое, как половая тряпка.
– Может, ей на лекарства, – сказал он. – Она про давление говорила.
– Вить, она Косте отвезла. Восемь тысяч. Ты же сам слышал.
– Слышал.
– И что?
– Инн, не поднимай. Я сам с ней поговорю. По-тихому, без крика.
– Когда?
– Поговорю, – сказал он и ушёл на кухню.
До юбилея оставалось две недели с небольшим. Он не поговорил ни на второй день, ни на пятый.
В воскресенье мы поехали к ней на обед. Костя приехал со Светой – они летом подали заявление, свадьба весной, и Света всё время трогала кольцо, будто проверяла, на месте ли оно.
Зоя Егоровна поставила на стол холодец и начала.
– Витеньке через две недели полтинник, – сказала она Свете. – А жена ему даже рубашку не купила. Копейки считает. У нас в семье такого не было, чтобы над мужем трястись за каждый рубль. Я вот отцу их на сорок лет часы брала, золочёные.
Витя смотрел в тарелку и ел молча. Костя тянулся за хлебом через весь стол.
– Мам, у тебя до вторника пятёрки не будет? – спросил он между делом, не отрываясь от хлебницы. – Мне за гараж отдать.
– Найду, – сказала она.
Она сказала это так спокойно, будто речь шла о банке огурцов.
– Кость, – сказала я через стол. – А сколько мама тебе в пятницу привезла?
Он поперхнулся.
– Какую пятницу?
– Прошлую. Вечером. Ты дома был.
Света перестала трогать кольцо и посмотрела на Костю. Костя посмотрел на мать. Зоя Егоровна поднялась и понесла салатник к холодильнику, хотя салатник был полный.
– Восемь тысяч, – сказала я. – Из моего комода.
Стало так тихо, что слышно было холодильник.
– Ты что несёшь? – свекровь повернулась от дверцы, и голос у неё сорвался на визг. – Ты в чужом доме что несёшь?
– В чужом, – согласилась я. – А вы в моём.
Костя тут же вспомнил, что ему надо загнать машину, и вышел. Света осталась сидеть очень прямо, глядя в свою тарелку с холодцом, и мне её было почти жалко: девочка первый раз увидела семью, в которую выходит замуж.
Домой ехали молча. Витя вёл и один раз сказал: «Ну зачем при Свете-то». Я смотрела в окно на облетающие тополя и не ответила.
Всю ту неделю телефон у нас молчал. Свекровь не звонила ни ему, ни мне, и я уже начала думать, что этим и кончится: не разговариваем – и ладно, зато конверт цел.
На площадке меня перехватила Рая. Слухи в нашем подъезде ходят быстрее лифта.
– Ты что, за ней подглядываешь? – Рая поставила пакет на подоконник. – Инн, ну ты чего. Она мать. Своих на камеру не пишут.
– А кто мне свой? – спросила я и пошла к двери.
Объяснять я ничего не стала. Пусть каждый досочиняет сам, у нас в подъезде это умеют.
В среду вечером в дверь позвонили. Три раза, коротко и требовательно. Ключом она открывать уже не стала.
Зоя Егоровна вошла в куртке и в сапогах, прошла в комнату и села в кресло, в котором обычно сидит Витя.
– Я пришла за извинениями, – сказала она. – При муже, чтобы он слышал. Ты меня перед невесткой опозорила. Света мне вчера звонила, спрашивала, правда ли, что я у своих ворую. У своих!
Витя вышел из кухни с полотенцем в руках.
– Мам, ну сядь спокойно. Инн, ну извинись, тебе трудно, что ли?
– Нетрудно, – сказала я. – Только сначала кино посмотрим.
Я взяла планшет, открыла файл и поставила на стол экраном к креслу.
Она смотрела секунд сорок. На том месте, где она достаёт конверт, у неё дрогнула рука, и я подумала: всё, сейчас скажет. Скажет – взяла, отдам, простите, у Костика колесо.
– Это не я, – сказала Зоя Егоровна.
– Как не вы?
– Так. Это склеено. Сейчас в интернете что хочешь склеят, лицо чужое приставят и голос подберут, по телевизору целую передачу показывали.
Она встала. Куртку она так и не сняла, и от этого казалось, что она выше нас обоих.
– А ты за мной следила! Камеру в спальне повесила, за живым человеком следила, как за уголовницей! Это статья, между прочим, за такое сажают! Я завтра же пойду и напишу заявление. И за слежку, и за клевету. Пусть тебя вызовут и спросят по-человечески.
– Мам, – начал Витя. – Ну какое заявление.
Я взяла со стола телефон.
– Не надо завтра, – сказала я. – Давайте сейчас.
И набрала сто двенадцать. Вызов не нажала, но три цифры набрала – крупно, экраном вверх, чтобы ей было видно с двух метров.
– Приедут, посмотрят запись, заберут карту памяти. Заодно запишут, сколько раз у меня из комода пропадали деньги, какими купюрами и в каком порядке. Заявления напишем оба, ваше и моё. Мне не к спеху. Вызываем?
В комнате стало очень тихо.
Зоя Егоровна стояла посреди ковра и молчала. Двадцать два года я знала эту женщину и ни разу не видела, чтобы она молчала дольше двух секунд. У неё на всё был готов ответ – встречный, сверху, с запасом. А тут она смотрела на мой телефон, и на лице у неё не было ничего.
– Положи, – сказала она наконец. Тихо, почти шёпотом. – Положи телефон.
– Так вы завтра пойдёте писать или мы прямо сейчас звоним?
– Положи.
– Тогда скажите вслух, при Вите: это вы на записи или не вы?
– У своих чужого не бывает, – сказала она. – Вот тебе весь ответ.
– Это не ответ.
– Другого не будет.
– Мам, ты хоть слышишь себя? – сказал Витя.
Она не ответила и ему. Только взялась рукой за спинку кресла, будто пол под ней качнулся. Витя остался в дверях с полотенцем и смотрел на мать. Не на меня – на мать. И по его лицу я видела, как у него внутри что-то тяжело переворачивается, со скрипом, как старая калитка.
– Мам, – сказал он. – Отдай ключ.
– Витя!
– Ключ, мам. Отдай.
– Я вас растила, – сказала она. – Обоих одна поднимала, отец ваш уже двадцать лет как ушёл.
– Ключ.
Она достала связку из кармана куртки. Долго снимала наш ключ с кольца, сломала ноготь, никто ей не помогал. Положила на стол рядом с планшетом – аккуратно, будто отдавала не ключ, а справку.
– Вырастила, – сказала она уже от дверей. – Обоих вырастила, а старший на мать полицию зовёт.
– Не он, – сказала я. – Я.
Дверь она закрыла даже не хлопнув. Тихо, на два оборота, снаружи.
Витя постоял, потом спросил:
– Что за деньги-то? Ты на что копила?
– На мотоблок. Тебе на юбилей. С марта.
Он открыл рот и закрыл. Сказал «спасибо» – ровно, как чужой в очереди, – и вышел на балкон курить.
Я осталась на кухне одна. Ключ лежал на клеёнке, ещё тёплый от её руки. Я взяла его двумя пальцами, положила в карман халата и зачем-то стала мыть посуду, хотя посуда была чистая. Вода шла горячая, за окном темнело, и впервые за полгода мне не надо было думать, сколько сейчас лежит в конверте.
Юбилей был ещё через неделю. Гостей позвали немного: Раю с мужем и Витиного напарника по гаражу. Мотоблок я всё-таки купила – добрала недостающее из отпускных и отдала за него всё до копейки, вместе с доставкой.
Витя открыл коробку в гараже. Обошёл вокруг, потрогал фрезу, проверил, как крутится колесо.
– Хорошая машина, – сказал он.
И закрыл гараж на замок.
Мать не приехала и не позвонила. Костя прислал сообщение в первом часу ночи: «С юбилеем, брат». Гости разошлись рано, а Витя до утра ворочался и вставал курить.
Сюрприз у меня всё-таки получился. Только не тот, который я полгода складывала во второй ящик.
Прошло два месяца. Мастер поменял личинку за час и денег взял немного. Ключей два: один у меня, второй у Вити.
Деньги свекровь отдаёт частями. По три тысячи с пенсии, всегда Вите и всегда во дворе, у первого подъезда, чтобы люди видели, как она отдаёт. В квартиру не заходит – да и незачем, замок теперь другой.
Первую передачу Витя принёс в тетрадном листке. Деньги были завёрнуты аккуратно, уголок к уголку, а сверху её рукой написано: «В счёт долга, которого нет».
Во дворе у неё своя версия. Что невестка держала её под камерой, как воровку. Что хотела посадить старуху на старости лет. Что деньги эти она сама когда-то сыну давала и просто взяла своё. Женщины у подъезда здороваются со мной через раз.
Костя не позвонил ни разу. Ни рубля не вернул и, по-моему, вообще не понял, что случилось что-то серьёзное. Мать по-прежнему возит ему банки с огурцами, а что ещё возит – я не спрашиваю и спрашивать не собираюсь.
Мотоблок стоит в гараже под чехлом. Витя сказал, что соберёт весной, когда сойдёт снег, и на дачу с тех пор ни разу не ездил. К матери он теперь ездит по субботам один, отвозит лекарства, возвращается молчаливый и тут же включает телевизор громче обычного.
Я не спрашиваю, о чём они там говорят. Один раз спросила – он ответил: «Ни о чём».
В мае Костя женится. Нас позвали – Света звонила сама, и голос у неё был виноватый. Сядем за один стол впервые с сентября.
Права я была – или победа того не стоила?
А вы бы поставили камеру у себя в спальне – или сделали бы вид, что вам показалось?
Бельё во втором ящике я перебрала заново. Лежит так, как складываю я.
Мама хозяйничает в моей квартире