— Нин, ты только не начинай.
Половина седьмого утра. Нина стояла в коридоре в одном тапке, второй закатился под тумбочку, и держала телефон плечом, потому что руки были заняты халатом.
— Я и не начинаю.
— Съезди сегодня вечером к маме. Я никак, у Ксюши температура.
— Ксюше двадцать шесть лет, Люб.
— И что, больной человек перестал быть человеком?
Нина не стала спорить. Проще было съездить.
К восьми она уже стояла у плиты в столовой техникума, и до трёх дня всё было понятно: тесто, начинка, противни, двести восемьдесят порций. За её пирогами студенты занимали очередь с первой перемены.
— Нин, ты в отпуск-то когда? — спросила напарница Валя.
— Как получится.
— Ты это который год говоришь.
— Значит, ещё год скажу.
В четыре она была у матери. Без пятнадцати шесть забирала внука из садика. В девять приезжала домой, ела стоя у холодильника и садилась перед телевизором, под который и засыпала.
— Мам, капли, — говорила она с порога, разуваясь.
— Да не бегай ты, я сама.
— Ты в прошлый раз пятнадцать накапала вместо восьми.
— Так больше — оно и полезнее.
Матери был восемьдесят один. Три года назад её увезли на скорой с нарушением мозгового кровообращения, после этого осталась слабость в левой руке, палка в углу и твёрдое убеждение, что жить ей осталось примерно до среды. По средам убеждение обновлялось.
Нина мыла посуду, раскладывала таблетки на неделю, вытирала плиту, забирала бельё в стирку. Люба два года назад торжественно взяла на себя субботы и с тех пор брала их раза три в год, всегда с уточнением: «Я в другой день отработаю». Другого дня не случалось.
— Мам, ты завтра Матвейку заберёшь? — звонил сын. — У Кристины йога.
— Заберу.
— И в четверг, наверное.
— И в четверг.
— Ты золото.
Золото. За пять лет ей это сказали столько раз, что можно было открывать прииск. И курс она знала до копейки. Золото — это когда забирала Матвея. Когда каждый месяц переводила пятнадцать тысяч, «на ипотеку, мам, мы не вытягиваем». Когда на майские одна копала у сына на участке, потому что молодые «страшно устали на работе». Когда соглашалась.
Муж, Валера, умер восемь лет назад, быстро и глупо, за две недели. Раньше она была чья-то жена, а после его смерти как-то незаметно стала всехней. Ресурс. Как розетка в коридоре: пока работает, её никто не замечает.
Галя позвонила в марте, в разгар смены.
— Панина, ты сидишь? Садись!
Галина Тимофеевна двадцать лет отработала с ней в заводской столовой, потом уехала за дочерью в Карелию и четыре года присылала оттуда фотографии озера с подписью «а вы там в своей духоте».
— Я у плиты стою.
— Бросай плиту. Я тут управляющая на базе отдыха, «Сосновый берег», под Сортавалой. Круглый год работаем. Повар уходит в декрет, ей сорок один, а она в декрет, представляешь. Мне нужен человек.
— Галь…
— Восемьдесят тысяч, — сказала Галина. — Домик отдельный, с печкой, все удобства, я в нём сама два года прожила. Питание с кухни. График два через два, напарница из посёлка. Ты сколько сейчас получаешь?
— Сорок две.
— Ну вот и всё.
Нина смотрела на трещину в кафеле, которую собиралась замазать с две тысячи девятнадцатого года.
— Мне пятьдесят семь лет.
— И мне пятьдесят девять. Мы что, покойники?
— У меня мама.
— У всех мама.
— У меня внук.
— Внук не твой ребёнок, Нин. Ты извини, но внук не твой ребёнок. Думай до конца мая, выходить первого июня.
Ночью Нина не спала. Лежала и вспоминала, сколько раз в жизни говорила «мне надо подумать» и сколько раз после этого хоть что-то поменялось.
Первой узнала Люба. Приехала перехватить до зарплаты и увидела на столе распечатку расписания автобусов Петрозаводск — Сортавала.
— Это что?
— Меня Галя зовёт работать.
— Куда?
— В Карелию.
Люба села. Ей было пятьдесят два, она работала администратором в салоне и умела сделать такое лицо, что становилось неловко за само своё существование.
— Ты головой ударилась?
— Нет.
— Нина. Тебе пятьдесят семь.
— Я в курсе, паспорт видела.
— Какая Карелия? Там комары!
— Там озеро.
— Тебе озера в жизни не хватало? А мама на кого?
— Я как раз хотела с тобой это обсудить.
— Со мной? — Люба посмотрела так, будто ей предложили выйти вместо сестры в ночную смену. — У меня работа! У меня Ксюша! У меня Данька в армию собирается!
— Даньке двадцать три, и он собирается третий год.
— Не трогай моих детей.
— Хорошо.
— Нин, ну ты сама подумай. — Люба перешла на голос «по-хорошему». — Как это выглядит со стороны? Матери восемьдесят один, а дочь укатила на озеро. Что люди скажут?
— Какие люди, Люб? Ты их поимённо можешь назвать?
— Все скажут!
— Вот когда все соберутся и скажут, ты запиши, я потом почитаю.
Люба ушла обиженная. Деньги взяла.
С матерью Нина заговорила через неделю. Готовилась, придумывала подходы, а в итоге ляпнула в рекламную паузу.
— Мам. Мне работу предлагают. В Карелии.
Тамара Ивановна не сразу оторвалась от экрана.
— Где?
— Далеко. Восемнадцать часов поездом.
— А тут работы нет?
— Тут есть. Там по-другому.
Мать пожевала губами.
— Ну и езжай.
— Мам?
— Что «мам»? Я разве держу кого. — И тем самым голосом, от которого у Нины с детства сжималось внутри: — Только я тут одна помру, и найдут через неделю, как Клавдию Петровну с третьего.
— Мам!
— А что, неправда? Ты же капли даёшь. Кто давать будет?
— Люба.
Мать посмотрела на неё поверх очков долгим взглядом и опять повернулась к телевизору.
Сын отреагировал спокойнее. За него всегда реагировала Кристина.
— Мам, ну ты даёшь, — сказал Артём. — А чего вдруг?
— Не вдруг. Позвали.
— А там нормально всё? Не обманут?
— Это Галя. Ты её знаешь, она тебе на выпускной торт пекла.
— А. Ну да. — Он помолчал. — А Матвейку кто забирать будет?
Вот и всё, подумала Нина. Не «мам, а тебе там будет хорошо». Не «мам, а ты справишься». Матвейку кто.
— Придумаем что-нибудь.
— Мама, ну вы поймите, у нас ипотека, — вступила Кристина, слушавшая по громкой связи. — Продлёнка плюс няня — это минус двадцать тысяч в месяц. Мы не вытянем.
— Кристин, пятнадцать тысяч я оттуда буду переводить точно так же.
— Ну деньги деньгами. Но ребёнку нужна бабушка. Бабушка — это же не деньги, это тепло.
— Тепло, — согласилась Нина.
Разговор кончился мирно. И только через час, домывая по третьему разу одну и ту же тарелку, она сообразила: тепло у неё просят строго с шести до восьми вечера и по субботам с утра. В остальное время всех устраивает, если оно тихо сидит у себя в двушке.
В апреле она всё-таки поехала посмотреть. Взяла неделю за свой счёт, договорилась с Любой — «ну хорошо, съезжу, только потом не говори, что я не помогаю» — и уехала.
Из автобуса она вышла и полтора часа простояла на берегу. Ветер, сосны, вода серая, потом синяя, потом опять серая. Тишина такая, что закладывало уши.
— Вы плачете или это ветер? — спросили сзади.
Мужчина лет шестидесяти, в рабочей куртке, с ящиком инструментов.
— Ветер.
— У нас все первые два дня от ветра плачут. Сергей Николаевич. Я тут чиню всё, что ломается. Ломается много.
Она прожила на базе четыре дня. Один раз испекла пироги, просто так, руки просили, — и вечером на кухню пришли восемь человек посмотреть на женщину, которая это сделала. Рыбак из Петербурга спрашивал, нельзя ли договориться, чтобы ему таких же с собой. Галина стояла в дверях, сложив руки на груди, и молчала с очень довольным видом.
На пятый день позвонила Люба.
— Нина! Мама упала!
Она сорвалась ночным автобусом, потом поезд, потом такси от вокзала — и приехала, не спавши сутки, к матери, которая сидела на кухне и ела творог.
— Мам. Ты упала?
— Да не падала я. Села мимо табуретки, табуретка отъехала.
— А Люба сказала…
— А Люба у нас паникёрша с рождения. Она в детстве, если нос чесался, кричала, что помирает.
Люба обиделась на две недели. Не за ложную тревогу, а за то, что ей не сказали спасибо.
После этой поездки Нина решила, что справится. Что можно всё совместить. Что она женщина здоровая, крепкая, всю жизнь пахала, и как-нибудь.
Она честно попробовала.
Взяла заказы на дом — торты, пироги, — чтобы отложить на первое время. Продолжала ездить к матери. Продолжала забирать Матвея. Продолжала переводить пятнадцать тысяч. Ложилась в час, вставала в пять.
— Ты чего серая такая? — спросила Валя.
— Нормальная я.
— В зеркало смотрелась?
— Валь, у меня нет времени на зеркало.
В середине мая она чуть не перепутала капли. Заметила вовремя, ничего не случилось, но руки тряслись до вечера.
Через неделю заснула на остановке. Села подождать четырнадцатый и заснула, и её разбудила незнакомая женщина: «Вам плохо?»
А ещё через три дня она забыла Матвея в саду.
Просто забыла. Стояла у плиты, потом поехала к матери, потом в аптеку, и в семь вечера позвонила воспитательница. Ребёнок сидел в группе один час пятнадцать минут.
— Мам, ну как так? — растерянно сказал Артём. — Он же плакал.
— Прости. Забыла.
— Ты не заболела?
— Нет.
Ночью она сидела на кухне, пила валерьянку и первый раз в жизни считала.
Матери восемьдесят один. Отца не стало в шестьдесят восемь. Ей самой пятьдесят семь. Значит, если по-хорошему — лет двадцать пять. А если по-честному, таких, чтобы поднимать противни, ездить в поездах, стоять на ветру? Пятнадцать? Десять?
Она взяла листок и стала писать в столбик, как считала расход продуктов на смену.
Двадцать семь лет — женой. Тридцать два года — матерью. Три года — при матери каждый вечер. Четыре года — бабушкой по расписанию.
А своего — сколько?
Не выходило ни одной цифры. Ни одного моря. Ни одного дня, про который можно сказать: вот этот был мой.
И тут до неё дошло то, до чего она не додумывалась пятьдесят семь лет. Времени осталось конкретное количество. Не «когда-нибудь потом», а столько-то лет, и она их раздаёт по пятнадцать тысяч и по два часа в день. И никто не придёт и не скажет: Нина, хватит, посиди. Зачем говорить, если и так всё работает.
На следующий день был плановый приём у терапевта.
— Тамара Ивановна у нас стабильная, — сказала Ольга Владимировна, закрывая карту. — Ей нужен режим, лекарства по часам и чтобы кто-то был рядом несколько часов в день. Круглосуточный уход по её состоянию не требуется, я вам это третий год повторяю.
— Третий год, — сказала Нина.
— Третий. А вам я бы посоветовала померить своё давление. Лицо у вас нехорошее.
Давление было сто восемьдесят на сто.
— Отдыхать надо, — сказала врач. — Отдыхать, а не геройствовать.
Нина вышла в коридор, села на банкетку и минут пять просто дышала. Три года ей говорили одно и то же. Три года она ездила каждый вечер. Не потому, что просили. Потому что если не ездить — кто она тогда такая.
Потом она пошла в соцзащиту.
— Содержать нетрудоспособных родителей обязаны все совершеннолетние трудоспособные дети, — спокойно объяснила юрист. — Если дело когда-нибудь дойдёт до суда, обязанность распределят между всеми детьми в долях, и то, кто чаще приезжал, роли играть не будет.
Заявление на социальное обслуживание на дому у неё приняли там же. Через две недели матери составили индивидуальную программу: соцработник два раза в неделю, продукты и аптека. Сиделку Нина искала отдельно, через патронажную службу, и нашла Людмилу Петровну — крупную, громкую, с рекомендациями от двух семей.
Родня собралась сама, стихийно, на кухне у матери, в последнюю субботу мая. Люба привела Ксюшу для количества. Артём приехал с Кристиной. Тамара Ивановна сидела во главе стола.
— Ну, рассказывай, — сказала Люба.
— Первого июня я уезжаю. Договор на год, дальше посмотрим.
Стало тихо.
— То есть ты нас бросаешь.
— Я уезжаю работать.
— В твоём возрасте не уезжают работать! В твоём возрасте с внуками сидят!
— Люб, можно я сама решу, что мне в моём возрасте?
— Мам, — вступил Артём, — ну правда, чего тебе не хватает? Ты в столовой двадцать лет, тебя все любят.
— Меня везде любят за то, что я делаю, Тём. Я хочу хоть раз попробовать, как это, когда никто ничего не должен.
— Красиво говоришь, — прищурилась Люба. — А по-простому: надоело, и ты уезжаешь. На меня всё.
— Не на тебя. Я всё устроила.
— Это как? Ты оттуда маме капли по телефону капать будешь?
Нина положила на стол папку. Она собирала её две недели, по вечерам, вместо сна.
— Значит, так. С первого июня к маме приходит Людмила Петровна. Четыре часа в день, шесть дней в неделю. Готовит, убирает, даёт лекарства по времени, гуляет с мамой во дворе. Тридцать пять тысяч в месяц, плачу я, со своей карты, первого числа.
— Откуда тридцать пять? — быстро спросила Люба.
— Я сдаю свою квартиру. Двадцать пять. Договор подписан, семья с ребёнком, работают оба. Остальные десять — с зарплаты.
— А если она заболеет, твоя Людмила Петровна?
— На этот случай у меня отложено двести восемьдесят тысяч. Копила восемь лет, с Валериных поминок, себе на похороны. — Нина помолчала. — Похороны подождут.
Мать коротко фыркнула и опять сделала каменное лицо.
— Дальше. Соцработник два раза в неделю, программу оформили, все бумаги в папке. Доверенность у нотариуса сделали в среду — на дела в поликлинике, соцзащите и в банке, две с половиной тысячи и сорок минут. Люб, тебе просто с паспортом подойти, второй экземпляр твой. Пенсию маме приносит почтальон на дом, тридцать одна тысяча, после восьмидесяти фиксированную часть удваивают. Расписывается она сама, эту графу я трогать не стала. Телефон я купила с большими кнопками: я первая, ты вторая, Людмила Петровна третья, скорая четвёртая.
— А я? — спросила Ксюша.
— А ты пятая. Если возьмёшь трубку.
— И ты думаешь, что этим откупилась? — тихо сказала Люба.
— Я не откупаюсь. Я обеспечиваю. Это разные вещи.
— Мам, а пятнадцать тысяч? — осторожно спросил Артём.
— Пятнадцати тысяч не будет.
Кристина подняла голову.
— В смысле?
— Мои деньги теперь идут маме. У вас двое работающих взрослых людей и один ребёнок. Ипотеку вы брали без меня, я вас, если помнишь, отговаривала.
— Мы не вытянем!
— Вытянете. Просто будет тяжелее. Мне, Кристин, тоже всю жизнь было тяжелее.
— Нет, вы посмотрите на неё. — Люба встала. — Всё продумала. Всё расписала. Папочку принесла! Мать бросает по договору, сына бросает по расчёту. Ты предательница, Нина. Вот ты кто.
Все замолчали.
Нина ждала, что внутри оборвётся. Что станет невыносимо стыдно, как становилось всегда, когда ею были недовольны. Она к этому стыду готовилась две недели.
Ничего не оборвалось. Было тяжело и горько, но не смертельно.
— Пусть предательница, — сказала она. — Переживу.
— Мам! — Люба резко повернулась к Тамаре Ивановне. — Ну скажи ты ей!
Мать заговорила не сразу. Разглаживала ладонью клеёнку.
— Люба, помолчи. Нина.
— Да, мам.
— Ты ко мне три года ездила каждый вечер.
— Ездила.
— А я тебя просила?
Нина открыла рот и закрыла.
— Не просила, — сказала мать. — Ни разу. Я тебе говорила: не бегай, я сама. А ты бегала. И стояла у меня в дверях с таким лицом, будто я тебя на каторгу отправила. И я это лицо каждый вечер видела.
— Мам, я…
— Думаешь, мне хорошо было? Мне стыдно было. Я у тебя жизнь ем, а ты молчишь, вздыхаешь и посуду моешь. Хуже одиночества, когда к тебе ходят как на работу и называют это любовью.
Ксюша перестала листать телефон.
— Езжай, — сказала Тамара Ивановна. — Только звони. Не про капли. Просто так звони.
Люба хлопнула дверью. Артём с Кристиной уехали через двадцать минут, попрощавшись очень вежливо.
Оставшиеся дни прошли в беготне. Нина собирала вещи и удивлялась, до чего мало у неё своего: две сумки и коробка с фотографиями.
Артём приехал накануне отъезда один, без Кристины, привёз Матвея. Сидел на кухне между коробками и вертел в руках кружку.
— Мам. Ты обиделась?
— Нет.
— Просто мы думали, что ты… ну… что ты всегда будешь.
— Я всегда буду. Просто не всегда рядом.
Он помолчал.
— Матвей спрашивает, ты насовсем?
— Скажи, что бабушка теперь живёт у озера. И что летом он приедет рыбу ловить.
— Правда приедет?
— Тём. Восемнадцать часов поездом. Это не Луна.
Он обнял её боком, неловко, как в пятнадцать лет.
— Ты только не пропадай.
Провожала соседка Зоя.
— Нин, а не страшно?
— Страшно.
— А чего тогда едешь?
Нина подумала.
— Зой, мне пятьдесят семь. Я посчитала, сколько мне осталось, если по-хорошему. Немного. И вот это немного я хочу прожить своё.
— Осудят ведь.
— Уже осудили, — сказала Нина. — Приговор мягкий. Вынесу.
Людмила Петровна пришла к Тамаре Ивановне второго июня, в девять утра, с сумкой и в сменных тапках.
— Кто там? — спросили из-за двери.
— Сиделка ваша, Людмила Петровна.
— Не заказывала.
— Дочь заказывала. Тамара Ивановна, откройте, я тут с восьми часов на лавочке сижу, а мне на второй этаж ещё в двенадцать.
Дверь приоткрылась на цепочку.
— Паспорт покажите.
Людмила Петровна показала. Тамара Ивановна изучала его минуты две, шевеля губами, потом всё-таки впустила и села в кресло у окна — руки на палке, глаза как у пограничника.
— Есть будете? — спросила Людмила Петровна из кухни.
— Не буду.
— Тогда я себе сварю, а вы понюхаете.
— Это как это — себе?
— Ну а как. Мне тоже до обеда стоять.
Через двадцать минут на плите закипела овсянка, а Тамара Ивановна каким-то образом оказалась уже не в кресле, а на табуретке в дверях кухни.
— Много воды льёте.
— Много.
— И соль надо в конце.
— Надо.
— Вы что, спорить не будете?
— Тамара Ивановна, мне за спор не платят.
Тамара Ивановна помолчала, поменяла позицию.
— А воровать вы у меня не будете?
— Не буду. У вас брать нечего, я в коридоре посмотрела.
Каша всё-таки была съедена, и обе сделали вид, что этого не произошло. В одиннадцать Людмила Петровна поставила на стол контейнер с таблетками и стакан.
— Восемь часов утра прошло, но лучше поздно.
— Мне дочь давала.
— И правильно давала. Вы сами берите, вот вода.
— А чего вы стоите надо мной?
— Смотрю, чтобы вы под язык не спрятали. Одна у меня так делала, потом три дня удивлялась, чего это давление скачет.
Тамара Ивановна выпила таблетки демонстративно, с вызовом, и включила телевизор погромче — чтобы человек понял, что ему пора. Пошёл сериал, тот самый, турецкий, шестьдесят четвёртая серия.
Людмила Петровна остановилась в дверях с тряпкой в руке.
— Ой. А чего это она в чёрном?
— Так похороны у неё, — сказала Тамара Ивановна. — Свёкра схоронила, а он ей квартиру не оставил.
— Вот же… А сын её знает?
— Сын в тюрьме. Вы садитесь, вон табуретка, стоя неудобно.
В час дня Людмила Петровна ушла. Тамара Ивановна взяла новый телефон, нажала первую кнопку и сообщила дочери, что ей прислали надзирателя, каша была жидкая, и вообще она этого так не оставит.
— А завтра во сколько она придёт? — спросила мать в конце.
— В девять.
— Скажи, пусть в полдевятого. В девять у меня повтор.
На четвёртый день Люба прислала сообщение: «Людмила Петровна пришла. Мама её к телевизору пустила. Ты довольна?» Нина ответила: «Очень». Люба не оценила.
Первую неделю на «Сосновом берегу» Нина вскакивала в четыре утра от страха, что проспала. Потом привыкла. Кухня была старая, но своя, с окном на воду. Галина ругалась с поставщиками, приезжали рыбаки, семьи с детьми, тихие пенсионеры с термосами. К августу в отзывах базы восемь человек из десяти писали про еду, и Галина распечатала отзывы и повесила на кухне.
Сергей Николаевич починил ей крыльцо, потом полку, потом ставню. Потом ломаться перестало, и он стал приходить просто так, с термосом.
— Сергей Николаевич, вы у меня всё уже починили.
— Значит, буду ломать.
Он восемь лет как вдовец, говорил мало, а когда всё-таки начинал, Нина смеялась до слёз. Ничего между ними не происходило, кроме того, что вечерами они сидели на его крыльце и молчали в сторону озера. Ей пятьдесят семь лет никто не предлагал просто помолчать рядом.
Матери она звонила через день.
— Ну как ты, мам?
— Людмила моя опять не тот сериал включила, — жаловалась Тамара Ивановна с большим удовольствием. — Я говорю: там же турецкий идёт. А она: вам, Тамара Ивановна, полезно. Вот характер. Мне нравится.
— Лекарства пьёшь?
— Пью. Она надо мной стоит как надзиратель. Нин, а у вас там комары?
— Есть немного.
— Не сиди у воды вечером. И платок надень.
Через месяц мать сказала:
— А знаешь, я поняла. Ты уехала, и я жить начала.
— В каком смысле?
— В прямом. Я во двор выхожу. Мы с Людмилой на лавочке сидим. Я думала, я лежачая, а я, оказывается, хожу.
В августе Людмила Петровна уехала на неделю к дочери в Кострому. Сидеть с матерью выпало Любе — больше было некому.
На третий день она позвонила в десять вечера.
— Ну спасибо тебе, Нина. Огромное человеческое спасибо.
— Что случилось?
— Ничего не случилось! Просто я тут третий день, у меня работа, между прочим, я отпуск за свой счёт взяла, я тут одна разгребаю, а ты там на озере!
— Люб.
— Она меня не слушается вообще! Я ей суп сварила, а она говорит: у Нины другой. Я ей говорю: мама, суп как суп. А она: у Нины другой, и всё.
— Она такая.
— Она про тебя спрашивает каждые полчаса! Каждые полчаса, Нина! «А Нина звонила? А Нина что сказала?» Я как будто пустое место!
Нина молчала. За окном темнело, на воде стучал чей-то мотор.
— И вообще, — сказала Люба уже тише, — я не понимаю, как ты это три года. Я три дня — и у меня спина.
— Спина у всех.
Люба помолчала.
— Слушай… — Пауза стала другой. — А капли эти. Они до еды или после? Там на коробке мелко написано, я без очков не вижу.
— За полчаса до еды, восемь на полстакана воды. Не пятнадцать, она будет просить пятнадцать.
— Ага. Записала. — Шорох, скрип табуретки. — А таблетки в контейнере, там же по дням разложено, я правильно поняла?
— Правильно. Утро и вечер, восемь и восемь. Ты только не перекладывай, там всё уже посчитано.
— Не буду. — Ещё пауза. — Нин. А если давление сто шестьдесят — это уже скорую или ещё нет?
— В папке на первой странице телефон Ольги Владимировны, участкового терапевта. Позвони ей, она скажет точно. Она нормальная, отвечает.
— В какой папке?
— В синей. В верхнем ящике комода, под скатертью.
— А. Ну ладно.
И всё. Ни «спасибо», ни «пока» — просто гудки. Через минуту пришло сообщение: «Она уснула. Всё нормально».
Нина сидела на крыльце и почему-то долго смотрела на эти два слова.
В октябре Люба позвонила в двенадцать ночи со словами «Нина, я так больше не могу, Данька опять всё бросил» и полтора часа рассказывала. Про Нину не спросила ни разу. Но позвонила же.
К Новому году она говорила уже «мы с Людмилой Петровной маму в поликлинику собираем». К весне забыла, что была против, и рассказывала клиенткам в салоне: «Сестра у меня в Карелии шеф-поваром, вот это женщина».
Артём с Кристиной ипотеку не потеряли. Кристина вышла на полный день, Матвея отдали на продлёнку. В июне мальчика привезли на две недели, Сергей Николаевич научил его насаживать червя, а Нина каждое утро пекла блины и удивлялась, до чего это, оказывается, хорошо — быть бабушкой, когда ты этого хочешь, а не когда у кого-то йога.
Летом одна женщина из Петербурга полчаса уговаривала её открыть пекарню в городе. Нина смеялась и говорила, что поздно.
— Вам не поздно, — сказала женщина. — Вам непривычно.
Нина потом два вечера про это думала.
А в декабре, когда озеро встало и на базе стало тихо, Галина принесла бутылку.
— Полтора года, Панина. Признавайся: жалеешь?
— Знаешь, о чём жалею? — Нина посмотрела в окно. — Не о том, что уехала. О том, что тридцать лет думала, будто без меня всё рухнет. Мама встала и пошла. Артём научился считать деньги. Люба научилась приезжать. Все живут прекрасно. А я себя резала на куски и раздавала, и никто у меня этого не просил. Ни один человек.
— Ну ты и загнула.
— Я не загнула. Я посчитала.
Она правда считала. Иногда, когда не спалось, складывала в уме: сколько ещё лет, сколько зим, сколько раз она увидит, как в мае вода из серой делается синей. Цифры выходили небольшие. Раньше от таких цифр становилось страшно.
Теперь не становилось. Она поймала себя на том, что стала думать не «сколько осталось», а «что успею до мая». Разница была в одном слове, а спалось совсем по-другому.
Утром Нина проснулась в пять, до будильника. Открыла заслонку, подбросила дров, оделась и пошла через снег на кухню — тесто ставить. Было ещё темно. На озере кто-то уже сверлил лунки, звук шёл далеко и чисто.
— Нин, ты чего в такую рань? — крикнула из окна Галина.
— Нравится мне, когда никого нет.
Стоя в прихожей, Алина подслушала разговор жениха с девушкой в гостиной и отменила свадьбу