Я догладил рукав и поставил утюг на пятку.
Рубашка была та самая, голубая, в которой я пять лет назад фотографировался с мамой на её шестьдесят пятом дне рождения.
На холодильнике под магнитом с Анапой стоял конверт с золотыми цифрами «70». Вчера я сам положил туда шесть пятитысячных и сам заклеил.
Варя нарисовала внизу торт со свечками, похожий на ёжика.
Сейчас поверх клейкого края шла полоска прозрачного скотча.
Я снял конверт с холодильника. Скотч лежал ровно, без пузырей, край к краю – так клеит только Жанна, она и новогодние подарки заворачивает по линейке.
Внутри было четыре купюры.
Я пересчитал их на гладильной доске, разложил веером, сложил и пересчитал снова, будто пятая и шестая могли слипнуться с остальными.
– Ты чего там колдуешь? – крикнула Жанна из ванной. – Рубашку не спали, в два выезжаем.
Она вышла в халате, с полотенцем на голове, увидела купюры и даже шаг не сбавила. Взяла с подоконника телефон. Тот как раз зажужжал, Жанна глянула на экран и положила его лицом вниз.
– Олеська, – сказала она. – Потом перезвоню. Лёнь, убери деньги, Варька увидит.
– Их было шесть.
– Было, – согласилась Жанна. – Четыре – тоже прилично. Люди одну кладут и не краснеют.
– Мы вчера вдвоём решили.
– Вчера я не знала, что Варе на экскурсию в Казань до понедельника сдавать. И Егору кроссовки нужны, он в этих третью зиму ходит. Это нужды семьи, Лёня. Твоей, между прочим, семьи.
Она сняла полотенце и включила фен прямо над раковиной. Разговор для неё закончился.
Из комнаты вышел Егор, наушники на шее, взял из вазы яблоко. Посмотрел на конверт у меня в руке, потом на мать.
– Опять? – спросил он.
– Не опять, а бюджет, – сказала Жанна, не выключая фена. – Иди одевайся.
Сын остался стоять в дверях. Шестнадцать лет, ростом уже с меня, а смотрел как маленький – ждал, скажу я что-нибудь или нет.
– Жанна, выключи.
Она выключила, но только чтобы ответить:
– И не тебе считать, Лёнечка. Карта твоя у меня в кошельке, забыл? Пятьсот на обеды – вот твой бюджет. Остальным распоряжаюсь я, потому что ты распоряжаться не умеешь. Иди лучше ремень поищи, брюки сползают.
Я положил конверт на доску и вышел на балкон.
Ящик с инструментом стоял под сушилкой. Под верхним лотком с ключами, в пакете из-под саморезов, лежали деньги с калымов: за проводку в соседском гараже, за котёл, за всякую мелочь, про которую я дома не рассказывал. Я вытащил две пятитысячные и вернулся на кухню.
Жанна смотрела, как я кладу их в конверт. Как заклеиваю поверх её скотча новым куском.
– Это что? – спросила она.
– Мамины. Как решили.
– Нет, подожди. Откуда?
– С калымов.
Она выдернула шнур фена из розетки, словно тот мешал ей слушать.
– То есть у тебя заначка. Я восемнадцать лет тяну эту семью, каждую копейку считаю, в сапогах с отклеенной подошвой хожу, а у тебя на балконе заначка!
– В ящике с ключами.
– Не умничай! – Она ткнула в мою сторону расчёской. – От семьи прячешь, а меня вором выставляешь? Я на детей взяла. На детей!
Егор откусил яблоко и сказал с набитым ртом:
– Пап. Может, мы втроём поедем? Ты, я и Варя. Скажем бабушке, что у мамы голова.
– Я всё слышу, – сказала Жанна.
Я мог сказать «да». Взять детей, торт, конверт и уехать, а Жанна пусть сидит со своим скотчем. Но не сказал. Не из жалости к ней – мне было стыдно перед сыном: согласиться при нём значило признать вслух, что отец боится собственной жены.
– Едем все, – сказал я.
Жанна снова воткнула фен и уже сквозь гул бросила:
– Вот и умница. А про ящик вечером поговорим. Разведусь – будешь знать, как от меня прятать.
Егор закатил глаза:
– Третий раз за месяц.
– Четвёртый, – поправила Жанна. – Одевайся, я сказала.
В половине второго она встала в прихожей спиной ко мне и отвела руки назад. Я снял с крючка её верблюжье пальто и поднял за плечи.
– Ниже, – сказала она. – Сколько лет тебе показываю – ниже держи, у меня рукава короткие.
Я держал ниже. Она вдела руки, повела плечами, поправила воротник у зеркала. Конверт с холодильника переложила к себе в сумку.
– Вручать буду я, – сказала Жанна. – Ты мямлишь.
До мамы ехать сорок минут, через мост и мимо речного вокзала.
Жанна сидела рядом, с «Наполеоном» на коленях – коробку она детям не доверила, «растрясут». Свой телефон подключила к машине, как только села, и в колонках пела какая-то девушка про море. Варя сзади шуршала открыткой, Егор смотрел в окно.
– Ты меня сегодня унизил, – сказала Жанна на первом светофоре. Негромко, почти ласково. – При сыне. Достал свою пачку, как купец. Мол, смотрите, какой папа щедрый, а мама жадная.
Я смотрел на светофор.
– Я ведь не для себя, Лёня. Я никогда для себя. Ты хоть раз спросил, как я кручусь? На что свет, на что Варины кружки, на что твои же зимние ботинки? Не спросил. Тебе удобно, чтобы я была плохая. Любил бы – сначала со мной поговорил, а не бежал в ящик.
– Зелёный, – сказал я и тронулся.
– Вот. Вот об этом я. Ты со мной даже не разговариваешь. Мне с тобой как со стенкой.
Она отвернулась к окну и замолчала, как умела замолкать – громко, всем телом. Обычно после такого я сам начинал: «Жан, ну ладно тебе». Сейчас я вёл машину и считал фонари на мосту.
Сколько лет я вот так начинал первым – и ради чего?
Песня про море оборвалась. На экране загорелось: «Олеся».
Жанна дёрнулась к телефону, но руки у неё были заняты коробкой, и она ткнула в экран локтем. Попала в зелёное.
– Жанка! – голос свояченицы заполнил салон, будто она сидела сзади между детьми. – Дошло, спасибо, родная! Я десятку сразу за машину закинула, а то там бы уже просрочка побежала. Слушай, а в пятницу ты ещё скинешь, как договаривались? Там опять платёж, а у меня ноль…
– Олесь, я не одна, – быстро сказала Жанна. – Потом.
Она нашла пальцем красную кнопку. Снова заиграло море.
Сзади стало очень тихо. Варя перестала шуршать.
– Мам, – сказала дочка, – а Казань?
– Сдадим Казань, – отрезала Жанна. – Сиди.
Я выключил музыку.
– Нужды семьи, значит.
– Олеся – тоже семья! – Жанна развернулась ко мне всем корпусом, коробка поехала с колен, и она поймала её в последний момент. – От неё Виталик ушёл, она одна с кредитом за машину, ей на работу на чём ездить? Автобусом с Шестого посёлка? А твоя мама на пенсии как сыр в масле, ей ни за что платить не надо!
– «Как договаривались», – повторил я. – И с какого месяца вы договаривались?
Жанна не ответила. Она смотрела на дорогу так, будто за рулём сидела она.
– С весны, – сказал Егор у меня за спиной. – Мам, ты ж сама по телефону говорила. С апреля.
– Егор!
С апреля. Значит, каждый месяц с моей карты, которая лежала у Жанны в кошельке, уходил платёж за Олесину машину. А я обедал на пятьсот рублей и радовался, что в столовой дают компот бесплатно.
Больше до маминого двора никто ничего не сказал. Я встал на свободное место у мусорных баков, заглушил мотор и протянул руку ладонью вверх.
– Конверт.
– Ещё чего.
– Конверт, Жанна.
Она не пошевелилась, только крепче прижала торт. Сумка стояла у неё в ногах. Я наклонился, поднял её, расстегнул молнию и достал конверт – с двумя слоями скотча, её и моим. Сумку поставил обратно.
– Вручать буду я, – сказал я и убрал конверт во внутренний карман куртки.
Жанна посмотрела на мой карман, потом на меня. Долго, как смотрят на продавца, который обсчитал.
– Хорошо, – сказала она. – Вручай. Только за столом рот не открывай, Лёнечка. А то я тоже открою. И скажу всё, что думаю про ваше семейство.
Мама открыла дверь сама, хотя в комнате у неё уже гудели соседи.
Семьдесят лет, новая блузка с брошкой-стрекозой, губы подкрашены. Одной рукой она держалась за косяк – колени у неё третий год не держат, врач запретил нагибаться и таскать тяжёлое.
– Лёнечка! Детки! Жанночка, проходи, проходи.
Я шагнул в прихожую и налетел ногой на коробку. Большую, квадратную, с нарисованным серым кругляшом.
– Осторожно, – засмеялась мама. – Не выкидываю пока, там гарантия. Тамарин внук подключил, теперь сама по квартире ездит. Я её Муськой зову.
Жанна переступила через коробку и посмотрела на неё сверху. Секунду, не больше. Потом улыбнулась маме и отдала торт.
Я достал из кармана конверт.
– Мам. С юбилеем.
Мама прижала конверт к брошке, заплакала и тут же засмеялась, замахала на меня рукой.
– Да куда ж столько, дети, я ж чувствую, толстый какой!
– От нас обоих, Римма Андреевна, – сказала Жанна у меня из-за плеча и поцеловала маму в щёку.
Стол мама накрыла в большой комнате. Соседка тётя Тома с мужем, мамина бывшая сменщица с почты, мы вчетвером и сама именинница. Холодец в двух селёдочницах, пирог с капустой, шуба, курица с черносливом, которую мама делала на каждый мой день рождения, сколько я себя помню.
– С шести утра у плиты, – шепнула мне тётя Тома, пока я снимал куртку. – Я ей говорю: сядь, а она ни в какую.
Жанна положила себе холодца. Подцепила вилкой, подержала на весу. Кусок задрожал и съехал обратно на тарелку.
– Римма Андреевна, а вы желатин пожалели? Не застыл совсем.
– Так я без желатина, Жанночка, на ножках, по-старому.
– Оно и видно. – Жанна отодвинула тарелку. – Варя, курицу не бери, у тебя от чернослива живот. Егор, ты тоже. Я вам дома пиццу закажу.
Варя положила курицу обратно в блюдо. Тётя Тома переглянулась с мужем.
– Сейчас все юбилеи в кафе заказывают, – продолжала Жанна, накладывая себе шубу и тут же её разглядывая. – Удобно, красиво, никто не мучается. А тут… Ну, кому как нравится.
– Жанночка права, – сказала мама быстро. Слишком быстро. – Холодец не удался, я на ногах не выстояла. Вы шубу берите, шуба хорошая.
Мама всегда так делала. Любой угол в разговоре она сглаживала раньше, чем кто-то успевал об него удариться, лишь бы за столом было тихо.
Жанна попробовала шубу и поморщилась. Потом взяла свою тарелку с холодцом, поднесла к общей селёдочнице и ложкой сдвинула туда свой кусок. Аккуратно подровняла край, чтобы не было видно.
Тётя Тома опустила глаза.
Я встал, забрал у Жанны из-под рук её пустую тарелку и поставил перед собой. Положил себе из той же селёдочницы два куска холодца. Самых больших.
– Нормальный холодец, мам, – сказал я. – Лучше, чем в прошлом году. И курицы мне положи, с черносливом.
– Лёнечка…
– А тебе, Жанна, если не нравится, – я повернулся к жене, – не ешь. Только молча. Мама с шести утра у плиты.
За столом замолчали даже вилки.
– Лёня, ну зачем ты так, – тихо сказала мама. – При людях. Жанночка ведь по-доброму.
Жанна отодвинула стул.
– Пойду подышу, – сказала она. – Тут душно.
Она вышла в прихожую. Я слышал, как скрипнула дверь ванной, потом стало тихо, потом раздался короткий щелчок, будто кто-то фотографирует.
Я ел мамин холодец. Он был правда нормальный.
Через три минуты Жанна вернулась с телефоном в руке и такой улыбкой, с какой кассирши говорят «карта не проходит».
– Римма Андреевна, – сказала она ласково, – а что это у вас за коробочка в прихожей стоит?
– Пылесос, – растерялась мама. – Я ж говорила, Муська.
– Муська, – повторила Жанна.
Она повернула телефон экраном к столу, чтобы видели все: тётя Тома, её муж, сменщица с почты. На экране была картинка из магазина, серый кругляш на белой станции и цена крупно: 38 990.
– Вот она, ваша Муська. Я по коробке нашла, модель там написана. Тридцать восемь тысяч.
– Дорого, знаю, – мама покраснела пятнами. – Я два года с пенсии откладывала, Жанночка. Мне ж нагибаться нельзя, врач сказал…
– Два года! – Жанна даже засмеялась. – Слышали? Два года откладывала. Себе. На игрушку, которая сама катается. А внукам на кроссовки у бабушки нет. Внучке на экскурсию у бабушки нет. Сын на пятистах рублях в день обедает, а мать себе роботов покупает.
– Мам, у неё колени, – сказал Егор. – Ей с тряпкой нельзя.
– У всех колени! – отрезала Жанна, не взглянув на него. – Я вот с тряпкой хожу, и ничего. Это называется эгоизм, Римма Андреевна. Вы всю жизнь только о себе. Лёню одна растили – вот и вырастили: слова поперёк мамочке не скажет.
Мама сидела, положив ладони на скатерть по обе стороны от тарелки. Брошка-стрекоза съехала набок.
– Мам, хватит, – сказал Егор громче.
– Не лезь, – бросила ему Жанна и повернулась ко мне. – Ну? Что молчишь? Скажи матери. Скажи, что мы ей не банк и что конверт этот – последний. Или ты сейчас на моей стороне, или я завтра подаю на развод. Выбирай: я или твоя мать.
Слово «развод» Жанна говорила так часто, что Егор вёл ему счёт. Но при чужих людях – впервые. И впервые с условием.
Я не ответил. Жанна подождала, выпрямилась и сняла со спинки стула сумку.
– Понятно. Мы уходим. Дети, одевайтесь. Лёнчик, пальто моё подай.
Она сказала это между делом, по привычке, как говорила каждую зиму, сколько мы женаты. Даже не обернулась проверить, иду ли я.
Я встал.
В прихожей снял с крючка её верблюжье пальто. Вернулся к двери в комнату и поднял его за плечи – пониже, как она учила. Жанна повернулась спиной, отвела руки назад, вдела их в рукава и повела плечами.
Я прошёл мимо неё к входной двери и открыл её настежь. С лестницы потянуло холодом и чьей-то жареной картошкой.
– Ты уходишь, – сказал я. – Мы остаёмся.
– Что?
– Детей я привезу вечером. Остановка за углом, такси тоже можно, у подъезда ловит.
– Ты… – Жанна засмеялась, но смех получился короткий. – Ты что себе позволяешь? При людях? Лёня, ты меня выгоняешь?
– Жанна. Хватит.
Я сказал это спокойно, как говорю на работе, когда кто-нибудь лезет в щиток под напряжением. Не громче. И показал рукой на лестницу.
Она посмотрела на меня. Потом через моё плечо – в комнату, на детей.
– Варя! Егор!
Варя сидела с мокрыми глазами и держала свою открытку. Егор не пошевелился.
– Сын, – сказала Жанна. – Я кому сказала?
– Я торт хочу, – ответил Егор. – Мам, иди.
Жанна застегнула пальто на все пуговицы, сверху вниз, не попадая в петли. На пороге обернулась.
– Ты пожалеешь, – сказала она. – Приползёшь. Вот увидишь.
Дверь хлопнула так, что с вешалки упала мамина шапка.
Я поднял шапку и повесил на место. В углу пискнуло – это проснулась по расписанию Муська, выкатилась из-под тумбочки и поехала вдоль плинтуса, обогнула мои ботинки, ткнулась в коробку и развернулась. Руки у меня были пустые и лёгкие, как после смены, когда снимаешь тяжёлый пояс с инструментом. Всю нашу семейную жизнь я держал за плечи чужое пальто – и только сейчас понял, какое оно было тяжёлое.
Мама стояла в дверях комнаты, держась за косяк.
– Лёнечка, – сказала она шёпотом, чтобы не слышали гости. – Что ж ты наделал. При людях, в мой день. Жену за дверь не выставляют, сынок. Жену терпят.
– Я знаю, мам, – сказал я. – Ты меня этому и научила.
Она ничего не ответила. Мы вернулись за стол, и я сам резал «Наполеон», потому что у мамы дрожали руки.
Вечером я отвёз детей домой и поднялся в квартиру за сумками.
Две сумки, дрель и ящик с инструментом. Больше своего в той квартире у меня, как оказалось, почти ничего не было: квартиру Жанне оставили родители, мебель выбирала она, даже кружки.
Жанна сидела на кухне с телефоном и смотрела, как я выношу ящик.
– Уйдёшь – детей не увидишь, – сказала она. – И денег своих не увидишь. Карта у меня.
– Оставь её себе, – сказал я.
Она фыркнула. Она была уверена, что к пятнице я вернусь, а к двадцатому, к зарплате, – уж точно.
Комнату я снял у одинокой пенсионерки на Заводской, в двух остановках от хлебозавода, где я работаю электриком. Заплатил из того же пакета из-под саморезов. В понедельник зашёл в бухгалтерию и написал заявление: зарплату перечислять на новую карту, в другой банк. Бухгалтерша глянула поверх очков и сказала, что по закону хватит предупредить за пятнадцать дней. До двадцатого оставалось семнадцать.
Двадцатого Жанна позвонила в обед.
– Где деньги?
– Какие?
– Не придуривайся! Зарплата где? На карте ноль!
– Казань Варе я оплатил, чек в родительском чате. С Егором в субботу едем за кроссовками, сам выберет. За квартиру половину коммуналки пришлю, как квитанция придёт.
– А мне? Мне на что жить?!
– Ты работаешь.
– Ты не имеешь права! Я на алименты подам!
– Подавай. Там треть. Я детям больше отдаю.
Она бросила трубку. Через час пришло сообщение: «Дети к тебе не поедут». В субботу Егор сам приехал на автобусе к моему дому, и мы поехали за кроссовками.
Варю я забираю по средам, у подъезда. Однажды Жанна крикнула в домофон, чтобы я поднялся: Варя не может найти второй сапог.
За кухонным столом в Жаннином халате сидела Олеся и ела пирог. Под окном стояла её белая машина, свежевымытая.
– О, Лёнь! – обрадовалась она, будто ничего не было. – Слушай, ты ж теперь вольный казак. Глянь мне левую фару, моргает. Тебе всё равно вечером делать нечего.
Я нашёл Варин сапог под батареей, застегнул дочке куртку до подбородка и вышел. Олесе я не ответил.
К маме я езжу по воскресеньям. Чищу Муське щётки – на них наматываются мамины седые волосы, и пылесос встаёт посреди комнаты и жалобно пищит.
– Не подавай пока, Лёнечка, – говорит мама каждый раз, когда я обуваюсь. – Хоть до Нового года потерпи. Жену за дверь не выставляют.
Бланк заявления я распечатал ещё в ноябре. Он лежит в бардачке, в файлике, неподписанный.
Прошло полтора месяца. Жанна пишет мне только цифры: «Свет 3 412». Без «привет», без точки. Я перевожу половину и отправляю чек. Про развод она больше не говорит – ни разу. Вчера Варя спросила, где мы будем встречать Новый год. Жанна ответила ей при мне: дома, все вместе, как всегда, папа приползёт.
Выбрал я не то время – мамин юбилей, при детях и соседях?
По утрам в чужой прихожей я надеваю куртку сам. Никто не стоит ко мне спиной и не ждёт.
После корпоратива — было-то один раз