— Мам, ты только не плачь, — сказал Павел и положил на стол конверт. — Это от нас. С юбилеем.
Анна Фоминична открыла конверт. Внутри лежала путёвка, распечатанная на цветном принтере. Санаторий «Источник», Ессентуки, двадцать один день, с лечением. Питание трёхразовое. Номер двухместный.
Она подняла глаза на сына. Павел стоял, сунув руки в карманы, и улыбался. Невестка Милана стояла за его плечом и тоже улыбалась, но смотрела не на свекровь, а куда-то мимо, в комнату, на сервант.
— Паша, это же дорого.
— Мам, ну что ты. Шестьдесят пять раз в жизни бывает. Ты сорок лет на кране отсидела, тебе спину лечить надо. Там ванны, массаж, грязи какие-то. Милана выбирала.
— Санаторий хороший, Анна Фоминична, — сказала Милана. — Отзывы отличные. Вам понравится.
— А когда?
— Через неделю. Двенадцатого. Билеты на поезд мы тоже взяли. Мы тебя проводим.
Анна Фоминична держала путёвку в руках и не знала, что сказать. Ей было неловко и радостно. Последний раз она была на курорте в восемьдесят девятом, с мужем, в Анапе. Двадцать один день. Три недели без хлопот, без огорода, без квитанций.
— Спасибо, — сказала она. — Сынок. Миланочка. Спасибо.
— Да что ты, мам, — Павел обнял её. — Тебе много не надо. А это хоть что-то.
«Тебе много не надо» он говорил ей последние лет десять. Когда брал в долг до зарплаты и не отдавал. Когда отменял её день рождения, потому что «завал на работе». Когда отдал её старую стиральную машину соседям, а ей сказал, что руками стирать полезнее для суставов. «Мам, тебе много не надо». Она и сама в это верила.
Анна Фоминична сорок один год проработала крановщицей на заводе «Серп и молот» в Саратове. Мостовой кран, кабина под потолком цеха, шестнадцать метров вниз. Она поднималась туда по железной лестнице каждое утро и спускалась каждый вечер, пока колени не начали отказывать. Тогда она перешла на склад, ещё на четыре года, а потом на пенсию. Муж, Фома Петрович, — она до сих пор смеялась, что вышла замуж за человека, чьё имя было её отчеством, — работал там же сварщиком. Его не стало девять лет назад.
Квартира у неё была двухкомнатная, на улице Рабочей, на четвёртом этаже. Зал, спальня, кухня шесть метров. Её с мужем получили в восемьдесят пятом от завода, потом приватизировали. В спальне стояла её кровать с панцирной сеткой, на которой она спала сорок лет, комод, шкаф и швейная машинка «Подольск» в деревянном футляре. В зале — сервант, диван, телевизор и стенка, в которой стояли книги мужа про авиацию.
Павел вырос в этой квартире. Женился в двадцать восемь, уехал. Жили они с Миланой в съёмной однушке на Набережной Космонавтов, «пока на своё копим». Копили десятый год. Внуку Тёме было десять.
Милана свекровь не любила, это Анна Фоминична понимала давно. Не грубила, нет. Просто называла её «Анна Фоминична», как учительницу, даже через десять лет. И говорила про её квартиру: «У вас тут музей». Ходила по залу, трогала сервант, стенку, книги, и говорила: «Как в музее СССР, правда, Паш? Всё как было».
В последний год Милана стала заходить чаще. Одна, без Павла, днём. «Мимо шла». Анна Фоминична радовалась, ставила чайник. Милана пила чай и ходила по комнатам. Однажды Анна Фоминична застала её в спальне с рулеткой.
— Ой, — сказала Милана. — Это я шкаф хочу купить, такой же, как у вас. Мерю.
— Миланочка, этому шкафу сорок лет. Таких уже не делают.
— Ну вот, я и мерю. Может, на заказ сделаем.
Анна Фоминична поверила. Она тогда многому верила.
Провожали её двенадцатого на вокзале. Павел нёс чемодан, Милана держала Тёму за руку. Тёма был грустный.
— Ба, ты надолго?
— На три недели, Тёмушка.
— А потом?
— А потом вернусь.
Тёма посмотрел на мать, на отца и ничего не сказал. Анна Фоминична тогда подумала, что внук просто скучать будет. Она потом долго вспоминала этот его взгляд.
Павел поцеловал её в щёку.
— Мам, ты не волнуйся. Мы за квартирой посмотрим. Цветы польём. Отдыхай и ни о чём не думай.
— Ключи-то у тебя есть?
— Конечно есть. Всю жизнь есть.
Поезд тронулся. Павел махал с перрона. Милана уже смотрела в телефон.
Санаторий «Источник» оказался старым, но чистым. Пятиэтажный корпус с колоннами, парк, бювет с минеральной водой, бассейн и столовая с белыми скатертями. Номер на третьем этаже, двухместный. Соседкой оказалась женщина лет семидесяти, худая, прямая, в шёлковом платке, с маникюром и с книгой на коленях.
— Генриетта Карловна, — представилась она. — Энгельс. Тридцать восемь лет преподавала фортепиано в музыкальной школе. Вдова. А вы?
— Анна Фоминична. Саратов. Крановщица. Тоже вдова.
— Крановщица! — Генриетта Карловна оживилась. — Боже мой. Это же поэзия. Вы поднимали тонны одной рукой. А я поднимала только двоечников.
Анна Фоминична рассмеялась. Первый раз за долгое время она смеялась так, что пришлось сесть на кровать.
С Генриеттой Карловной они подружились за три дня. Ходили вместе на ванны, на массаж, в бювет. Пили по утрам «Ессентуки номер четыре» маленькими глотками и спорили, на что она похожа. Генриетта говорила, что на варёные яйца, Анна Фоминична — что на старую батарею. Вечером сидели на скамейке в парке и рассказывали друг другу жизнь.
У Генриетты в Энгельсе был большой старый дом. Дом построил ещё её свёкор, немец, после войны, крепкий, кирпичный, с печкой и тремя комнатами наверху, которые стояли пустые. Сын у неё жил в Германии, звонил по праздникам и звал к себе, но Генриетта не ехала.
— Что я там буду делать? — говорила она. — Сидеть в его квартире во Франкфурте и смотреть, как невестка вытирает за мной стол? Нет уж. Я в Энгельсе родилась, в Энгельсе и умру. Только вот одной в трёх комнатах страшновато бывает. Особенно зимой. Особенно ночью.
— А квартирантов пустить?
— Каких? Студентов, чтоб они мне пианино расстроили? Нет, Анна Фоминична. Мне бы соседку. Нормальную. Чтоб вечером было с кем в лото сыграть и кому сказать: «Спокойной ночи».
На десятый день Анна Фоминична сидела в холле санатория с телефоном. Там был вайфай, и она по вечерам смотрела фотографии внука, которые Павел выкладывал во «ВКонтакте». Она научилась открывать его страницу, как учил Тёма: два раза нажать, а потом пальцем вверх.
Последняя запись была вчерашняя. Фотография. Подпись: «Тёмина берлога готова! Наконец-то у сына своя комната».
Анна Фоминична смотрела на фото долго. Потом увеличила двумя пальцами, как учил Тёма.
Обои были новые, синие, с ракетами. Но люстра под потолком была её, с тремя рожками, у одного отбита стекляшка: Фома задел её стремянкой в девяносто первом. И в углу торчала её розетка с треснувшей крышкой, которую она сто раз просила сына поменять. Это была её спальня. Её. Вместо её кровати с панцирной сеткой стояла детская кровать-чердак с лесенкой. Вместо комода — письменный стол с компьютером. Шкаф стоял. Её шкаф, сорокалетний, которому «таких уже не делают». Только дверца его теперь была обклеена наклейками с машинами.
Швейной машинки не было.
Под фотографией было двадцать три комментария. «Ой, какая красота!» «Милана, ты волшебница!» «Наконец-то вы переехали!» И ответ Миланы: «Спасибо, девочки! Теперь живём на Рабочей, места много, Тёма счастлив».
«Наконец-то вы переехали».
Анна Фоминична положила телефон на колени.
— Что с вами? — спросила Генриетта Карловна, проходя мимо из бювета. — У вас лицо, как у моего ученика перед экзаменом.
Анна Фоминична молча протянула ей телефон.
Генриетта надела очки. Смотрела долго. Пролистала комментарии.
— Это ваша квартира?
— Моя.
— А это ваш сын?
— Мой.
Генриетта сняла очки, сложила их и убрала в футляр. Медленно.
— Анна Фоминична, — сказала она. — Скажите мне, только честно. Путёвку вам когда подарили?
— На юбилей. Неделю перед отъездом.
— А рулеткой у вас в спальне кто мерил?
Анна Фоминична посмотрела на неё. Она рассказывала Генриетте про рулетку. Мимоходом, как анекдот. Про шкаф, «которых не делают».
— Невестка.
— Когда?
— В апреле.
— Значит, в апреле они уже знали, — сказала Генриетта Карловна. — А путёвка — это, дорогая моя, не подарок. Это эвакуация. Чтобы вы не мешали.
Анна Фоминична не позвонила сыну в тот вечер. Не позвонила и на следующий. Она ходила на ванны, на массаж, пила воду. Генриетта не трогала её с расспросами, только по вечерам сидела рядом на скамейке.
На двенадцатый день позвонил Павел. Сам.
— Мам, привет. Как ты там? Как отдыхаешь?
— Хорошо, сынок.
— Ну и отлично. Ты там отдыхай, лечись. Ни о чём не думай.
— Паша. А цветы ты поливаешь?
— Конечно, мам. Всё как было.
— Всё как было, — повторила Анна Фоминична.
— Ну да. Мам, мне бежать надо. Ты отдыхай. Тебе много не надо, тебе главное спину вылечить.
Он положил трубку. Анна Фоминична сидела на скамейке и смотрела на фонтан.
— Не сказал? — спросила Генриетта.
— Не сказал.
— А вы ему?
— И я не сказала.
— Почему?
Анна Фоминична долго думала.
— Хочу посмотреть, как он мне это скажет. В лицо. Сорок лет я на кране сидела, Генриетта Карловна. Сверху всё видно. Кто как стропит, кто где халтурит, кто под грузом стоит, когда нельзя. Я привыкла смотреть сверху и молчать до последнего, а потом сказать одно слово в рацию. «Стоп». И всё останавливается.
— И какое слово вы скажете сыну?
— Не знаю пока. Ещё девять дней думать.
Домой она вернулась второго числа, утренним поездом. Встречать её никто не вышел. Павел накануне написал: «Мам, извини, не сможем встретить, у Миланы смена, я на работе, бери такси». Анна Фоминична взяла такси.
У подъезда стоял её сервант.
Не весь. Нижняя часть, тумба, без стёкол и без верхней секции. Стояла у мусорных контейнеров, рядом с чьим-то старым матрасом. На тумбе лежала швейная машинка «Подольск» в деревянном футляре, с отломанной ручкой.
Анна Фоминична постояла около неё. Потом взяла машинку под мышку. Тяжёлая, килограммов двенадцать. Таскала она и потяжелее.
Поднялась на четвёртый этаж. Позвонила в свою дверь. Ключи у неё были, но она позвонила.
Открыла Милана. В халате. С мокрыми волосами.
— Ой. Анна Фоминична. Вы уже? Мы думали, вы вечером.
— Утром, Миланочка. Поезд утром приходит.
Анна Фоминична прошла в прихожую, не снимая обуви. Поставила машинку на пол.
В зале было всё другое. Её стенки не было. Книг мужа про авиацию не было. Дивана не было. Стоял новый диван, серый, большой. На нём лежали чужие подушки. Телевизор висел на стене, большой, плоский. Её старый телевизор, видимо, тоже ушёл к контейнерам.
Дверь в спальню была закрыта. На двери висела табличка: «Тёмина берлога. Без стука не входить».
На кухне, вдоль стены, где раньше стоял стол, стояла её кровать с панцирной сеткой. Застеленная. С её же покрывалом. Кухня была шесть метров. Кровать занимала почти половину.
— Это что, Милана? — спросила Анна Фоминична.
— Это ваше место, Анна Фоминична. — Милана говорила быстро, бодро, как продавец, который знает, что товар бракованный. — Мы всё продумали. Вам же на кухне удобно: всё рядом, плита, чайник, холодильник. Вы же всё равно всё время на кухне. А в зале мы с Пашей. А в спальне Тёма. Ему же учиться надо, своя комната нужна. Вам же много не надо.
Анна Фоминична посмотрела на кровать. На своё покрывало, вязанное ею самой тридцать лет назад, с ромбами.
— А стенка где?
— Ну, стенка старая была. Мы её продали. За три тысячи. На «Авито». Её мужик какой-то в гараж забрал. А книги, — Милана замялась, — книги Паша в кладовку сложил. Те, что поместились.
— А сервант?
— Сервант мы хотели продать, но никто не взял. Пришлось вынести.
— А машинка?
— Какая машинка?
— Швейная. «Подольск».
Милана посмотрела на машинку, стоящую на полу в прихожей.
— А, эта. Анна Фоминична, ну вы же на ней не шьёте. Она сломанная. Мы думали, вы не заметите.
Павел пришёл в шесть. Анна Фоминична к тому времени сидела на своей кровати на кухне и пила чай. Она не стала ничего двигать. Не стала ругаться с Миланой. Она сходила в магазин, купила хлеба и сыра, вернулась, заварила чай и села ждать сына.
Тёма вернулся из школы первым. Увидел бабушку на кровати на кухне и встал в дверях с рюкзаком.
— Ба.
— Тёмушка.
Он подошёл и обнял её. Долго не отпускал.
— Ба, я им говорил, что тебе не понравится. Я маме говорил. А она сказала: бабушке много не надо.
— Иди переоденься, Тёмушка. Иди к себе в берлогу.
— Это не моя берлога, — сказал Тёма тихо. — Это твоя спальня.
Он ушёл, а Анна Фоминична ещё долго сидела, глядя на дверь, за которой он скрылся.
Павел вошёл в кухню, увидел мать и остановился. Видимо, Милана уже позвонила ему, потому что он не удивился. Но и подготовиться не успел.
— Мам. Привет. С приездом.
— Здравствуй, сынок.
— Ну, ты видела, да? — Он сел на табуретку напротив, на краешек. — Мам, ты не обижайся. Мы хотели сюрприз сделать. Вместе жить. Ты же одна, мам. Тебе одной тяжело. А так мы рядом, мы за тобой присмотрим. Тёма с тобой. Это же для тебя.
— Для меня, — сказала Анна Фоминична. — Кровать на кухне — это для меня.
— Ну, мам. Временно. Мы потом что-нибудь придумаем. Тебе же много не надо.
Анна Фоминична поставила чашку на холодильник.
— Паша. Скажи мне правду. Один раз. Почему вы переехали?
Павел посмотрел на неё, потом в пол.
— Я же сказал. Чтобы вместе.
— Паша. Я сорок лет на кране сидела. Сверху всё видно. Ты мне правду скажи, а то я сама скажу, и тебе будет хуже.
Он молчал долго. Потом поднял голову.
— Меня уволили, мам. В марте. Сократили весь отдел в салоне. Я три месяца искал. Ничего нормального. Милана на полставки в салоне связи. — Он запнулся. — В общем. Нечем стало за однушку платить. Хозяйка выставила в мае. Мы к Милиным родителям, а у них тесно, там сестра с детьми. И Милана сказала: у твоей мамы двушка, она одна, давай к ней. А я боялся, что ты не пустишь. Или пустишь, но будешь смотреть, как на неудачника. Я ж тебе всю жизнь говорил, что у нас всё хорошо. Что копим на своё.
— А путёвка?
— Путёвку я в кредит взял. Сорок восемь тысяч. Милана сказала: если мама уедет на три недели, мы успеем всё устроить, а потом поставим перед фактом, и ей будет некуда деваться. Ну, она по-другому сказала, но смысл такой.
Анна Фоминична долго молчала. Потом сказала:
— Значит, ты меня в санаторий отправил на мои же будущие деньги. Кредит-то ты чем платить будешь? С моей пенсии?
Павел покраснел.
— Я найду работу, мам.
— Найдёшь, — согласилась она. — Ты у меня не дурак. Только дурак не тот, кто без работы. Дурак тот, кто матери врёт, что всё хорошо, а сам её кровать на кухню ставит. Ты почему мне не сказал, Паша? В марте? Я бы вас пустила. Сама бы пустила. Я бы в зал переехала, а вам спальню отдала. Тёме бы угол сделали. Я бы машинку свою не дала выбросить, вот и всё.
— Мам, ну прости.
— Не «мам». Ты меня сорок лет не спрашивал, сколько мне надо. Тебе казалось, что мне много не надо. А мне надо было, Паша. Мне надо было, чтобы сын правду говорил.
Ночь Анна Фоминична проспала на своей кровати на кухне. Спала плохо: от холодильника тянуло холодом, кран капал, в зале до двух часов работал телевизор. Под утро она встала, оделась, села на кровать и позвонила в Энгельс.
— Генриетта Карловна. Это Анна. Я вас не разбудила?
— Анна Фоминична! Я в пять встаю, вы же знаете. Ну что? Как вы? Сказали своё слово?
— Сказала. Генриетта Карловна. Вы мне про три комнаты говорили. Наверху. Это ещё в силе?
В трубке помолчали.
— Анна Фоминична. Вы серьёзно?
— Серьёзно. Я подумала. У меня тут кровать на кухне и кран капает. А у вас лото по вечерам и кому сказать «спокойной ночи». Я платить буду, вы не думайте. Сколько скажете. Пенсия у меня есть.
— Боже мой. — Генриетта засмеялась. — Анна Фоминична, мне платить не надо. Мне надо, чтобы вы печку топить умели. Я её боюсь до смерти, а у меня зимой газ отключают через раз.
— Печку я умею. Я на кране работала, я всё умею.
— Тогда приезжайте. Я вам ту комнату дам, что с балконом на Волгу. Там раньше мой свёкор жил. Он тоже всё умел.
Павлу она сказала за завтраком. Все сидели на кухне, на её шести метрах. Павел, Милана, Тёма. Анна Фоминична сидела на своей кровати, потому что стульев на всех не хватало.
— Я переезжаю, — сказала она.
Милана подняла голову от телефона. Павел поставил кружку.
— Куда, мам?
— В Энгельс. К подруге. У неё дом, три комнаты наверху. Мы в санатории познакомились.
— Мам, ты что? — Павел вскочил. — Из-за кровати? Ну давай переставим. Давай в зал. Мы на кухню переедем, мы что-нибудь придумаем!
— Сядь, Паша. Не из-за кровати. — Анна Фоминична сложила руки на коленях. — Квартира моя. Я её не продаю и не дарю. Живите. Тёме своя комната нужна, это правда. Коммуналку платите сами, она на мне, я вам квитанции оставлю. И ещё десять тысяч в месяц мне на карту. Это немного. За однушку вы двадцать пять платили.
— Десять тысяч? — сказала Милана. — С сына?
— С вас обоих, Миланочка. Вы же семья. А мне эти деньги в Энгельсе пригодятся. Генриетта Карловна с меня за комнату ничего не берёт, но я в лото играть буду. По копейке. Мне много не надо.
Павел сел обратно. Молчал. Тёма смотрел на бабушку круглыми глазами.
— Ба, а я к тебе приезжать буду?
— Будешь. По субботам. Мост перейдёшь, автобус двести восемьдесят четвёртый, и ты у меня. Генриетта Карловна тебя на пианино научит. Она тридцать восемь лет двоечников учила, ты для неё легкотня.
— Мам, — сказал Павел. — Ты же не серьёзно. Тебе шестьдесят пять. Какая подруга? Ты её три недели знаешь.
— Три недели, — согласилась Анна Фоминична. — А тебя тридцать восемь лет. И она мне за три недели ни разу не сказала, что мне много не надо.
Павел хотел что-то сказать, но не сказал. Отвернулся к плите.
Переезжала она в субботу. Вещей было немного: два чемодана, кровать с панцирной сеткой, которую Павел с соседом разобрали и погрузили в «Газель», швейная машинка «Подольск» с отломанной ручкой и коробка с книгами мужа про авиацию. Остальные книги Анна Фоминична оставила Тёме.
— Ба, а про вертолёты тоже мне?
— Тебе. Дедушка тоже вертолётами болел. Он их сам рисовал.
Павел молча носил вещи. Милана стояла на балконе. Когда «Газель» тронулась, Павел догнал её у угла дома и постучал в стекло. Водитель остановился.
— Мам. — Павел стоял у кабины, в куртке нараспашку. — Прости меня. Я правда. Я не хотел, чтобы так.
— Я знаю, сынок.
— Я работу найду. Я кредит закрою. Я тебе всё верну. И путёвку, и машинку починю.
— Машинку я сама починю. А ты Тёме правду говори. Хоть ему. Чтобы он потом своей матери кровать на кухню не ставил.
Павел стоял у «Газели», пока она не скрылась за поворотом. Анна Фоминична видела его в боковое зеркало. Маленький, в нараспашку куртке, стоит и не машет.
Дом Генриетты Карловны стоял на высоком берегу Волги, в старой части Энгельса. Кирпичный, с печкой, с палисадником, в котором росли мальвы, и с пианино в гостиной, которое Генриетта называла «мой Штейнвей», хотя это было «Красный Октябрь».
Анне Фоминичне досталась комната с балконом. С балкона было видно Волгу, мост и на том берегу Саратов, весь, как на ладони. Как из кабины крана.
В первую же неделю она починила Генриетте кран на кухне, переложила дымоход в печке и научила соседа справа, дядю Гошу, правильно стропить бревно, которое он неделю не мог затащить во двор. Дядя Гоша потом рассказывал всей улице, что к немке подселилась крановщица и «она мне бревно одним пальцем показала, как поднять».
По вечерам играли в лото. Генриетта, Анна Фоминична и ещё две соседки, Ангелина Степановна и Дуся. По копейке. Генриетта всегда проигрывала и говорила, что бочонки нарочно против неё сговорились.
Машинку «Подольск» Анна Фоминична починила за два вечера. Ручку сделал дядя Гоша, выточил из бука. Первое, что она на ней сшила, были шторы на Генриеттин балкон. Синие, с белыми ромбами.
Десять тысяч Павел переводил каждое пятое число. Первые два месяца с опозданием, потом ровно. В ноябре он устроился в автосервис менеджером. В декабре перевёл пятнадцать, с комментарием: «Мам, это за машинку. Ты сама починила, но всё равно».
Тёма приезжал по субботам. Генриетта учила его играть «Собачий вальс», и через месяц он играл его так, что дядя Гоша за стенкой подпевал.
Павел приехал в Энгельс в конце декабря, перед Новым годом. Один, без Миланы. С пакетом мандаринов и с коробкой.
Анна Фоминична встретила его в палисаднике. Она подметала дорожку у калитки.
— Мам. Привет.
— Здравствуй, сынок. Проходи. Генриетта Карловна выпечку не признаёт, но печенье у неё покупное и хорошее.
Павел зашёл в дом, огляделся. Печка, пианино, мальвы засохшие в вазе, на балконе синие шторы с ромбами.
— Мам. Тут хорошо.
— Хорошо.
— Мам. — Он поставил коробку на стол. — Вот. Это тебе. На Новый год.
Анна Фоминична открыла коробку. Внутри лежала путёвка. Санаторий «Источник», Ессентуки, двадцать один день. На двоих. Оплачено.
— Это я сам, — сказал Павел. — С зарплаты. Без кредита. Тебе и Генриетте Карловне. На весну. Мне Тёма сказал, что вы там познакомились.
Анна Фоминична долго смотрела на путёвку.
— Паша. А в квартире у меня что будет, пока меня нет?
Павел покраснел до ушей.
— Мам. Ничего не будет. Мы с Миланой квартиру сняли. С января. Однушку. На Набережной, рядом с той, где раньше жили. Твою квартиру освобождаем. Кровать твою, если надо, назад перевезём. Тёма просится к тебе в Энгельс жить, но я сказал, что это ты решаешь.
Анна Фоминична молчала. Из кухни вышла Генриетта Карловна, вытирая руки полотенцем.
— Здравствуйте, молодой человек. Вы, я так понимаю, Павел?
— Павел.
— Генриетта Карловна. — Она протянула ему руку, сухую, с маникюром. — Я про вас многое слышала. Ваша мама сказала одно слово, а вы, вижу, услышали.
— Какое слово? — не понял Павел.
— «Стоп», — сказала Анна Фоминична. — Так крановщица говорит в рацию, когда стропальщик под грузом встал. Чтобы его не придавило.
Павел посмотрел на мать.
— Это ты про меня?
— Про тебя. Ты под грузом стоял, Паша. Три месяца. Сам его на себя повесил, сам под ним стоял. Я сверху видела, вот и сказала.
Генриетта Карловна поставила чайник на плиту и пошла за печеньем.
— Мам. А ты вернёшься? Домой?
Анна Фоминична посмотрела на сына. Потом на балкон, на синие шторы, на Волгу и Саратов на том берегу, далёкий, маленький, весь как на ладони.
— Я в санатории, Паша, — сказала она. — Путёвка бессрочная. Мне много не надо. Мне вот это надо.
Генриетта принесла печенье и сказала, что сегодня вечером лото, и молодой человек может остаться, если не боится проиграть пенсионеркам.
Павел остался. Проиграл сорок копеек и долго смеялся.
Мама приедет к нам в гости на месяц, будет тяжело, но ты держись и терпи, — поставила перед фактом Ира мужа